Za darmo

Сочинения

Tekst
Autor:
iOSAndroidWindows Phone
Gdzie wysłać link do aplikacji?
Nie zamykaj tego okna, dopóki nie wprowadzisz kodu na urządzeniu mobilnym
Ponów próbęLink został wysłany

Na prośbę właściciela praw autorskich ta książka nie jest dostępna do pobrania jako plik.

Można ją jednak przeczytać w naszych aplikacjach mobilnych (nawet bez połączenia z internetem) oraz online w witrynie LitRes.

Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Да, счастливое то было время! Какой веселый смех раздается при одном воспоминании о нем! Стены мастерской покрыты целым рядом эскизов, сделанных художником во время недавнего путешествия на юг, и, глядя на них, молодым людям кажется, что над ними – знойное синее небо, а под ногами – красноватая земля. Вот расстилается равнина, усеянная малорослыми сероватыми оливковыми деревцами, за ней обрисовываются розовые вершины холмов. А вот тут, под аркой старого моста, покрытого пылью, тихо течет обмелевшая Виорна, между сожженными солнцем и точно покрытыми ржавчиной берегами, на которых не видно никакой растительности, кроме кустарников, умирающих от жажды. А там – ущелье Инфернэ, за которым видна покрытая обрушившимися утесами грозная пустыня, катящая в бесконечную даль свои каменные волны. Вот целый ряд хорошо знакомых уголков – тенистая долина Раскаяния, настоящий букет среди сожженных солнцем полей. А там – лес des-Trois-Bons-Dieux, на темных соснах которого, освещенных горячими лучами солнца, блестят, точно слезы, крупные капли смолы. А вот и Жас-де-Буфан, белеющий среди обширных красных земель словно мечеть среди огромной лужи крови… Вот еще целая серия знакомых уголков: овраги, в которых камни казались совершенно раскаленными от жары, песчаные языки, впитывавшие капля за каплей всю воду Виорны, дорожки, протоптанные козами, горные вершины, обрисовывавшиеся на небесной лазури.

– А это что? – воскликнул вдруг Сандоз, указывая на один из эскизов. – Я не помню этого!

Клод тряхнул в негодовании палитрой.

– Как! Ты не помнишь?.. Ведь мы чуть было не свернули себе тут шеи. Помнишь, мы карабкались с Дюбюшем со дна Жомгарды. Стена была крутая, гладкая, мы цеплялись ногтями. Добравшись до середины, мы повисли и не в состояния были ни подняться наверх, ни спуститься обратно вниз. Наконец, выбравшись кое-как, мы принялись жарить котлеты, и чуть было не подрались из-за них…

– Ах, да, помню! – воскликнул Сандоз. – Каждый из нас должен был жарить свою котлетку на прутьях розмарина, которые мы развели, а ты вывел меня из себя насмешками над моей котлеткой, превращавшейся в уголь.

– Да, все это прошло, дружище! Теперь нам не до прогулов.

Действительно, с тех пор, как сбылась мечта «неразлучных? – поселиться в Париже, чтобы завоевать его, существование их было весьма тяжелое. Вначале они предпринимали хоть изредка отдаленные прогулки, отправлялись иногда но воскресеньям пешком через заставу Фонтенебло, бродили по лесам Бельвю и Медон и затем возвращались через Гренель. Но с течением времени они отказались и от этих прогулок. Париж приковывал их, и они почти не сходили с его мостовой, всецело отдаваясь борьбе, одушевлявшей их.

С понедельника до субботы Сандоз работал до изнеможения в мэрии пятого округа, в темном углу бюро, где велись записи новорожденных, пригвожденный к месту мыслью о своей матери, которую он с трудом поддерживал, получая жалованья сто пятьдесят франков в месяц. Дюбюш спешил отдать родителям проценты с затраченного на него капитала и искал сверх своих академических занятий, занятий частных у архитекторов. Клод один пользовался свободой, благодаря своей ренте в тысячу франков, но и он бедствовал в конце каждого месяца, в особенности, когда приходилось делиться с товарищем. К счастью, нашелся покупатель, старый торговец Мальгра, который от времени до времени покупал у Клода небольшую картину за десять – двенадцать франков. Впрочем, Клод предпочел бы голодать, чем торговать искусством – писать портреты для буржуа и изображения святых, или разрисовывать шторы для ресторанов и вывески для повивальных бабок. По приезде в Париж он занимал обширную мастерскую в переулке Бурдоне, но потом, ради экономии, переселился на Бурбонскую набережную. Тут он жил настоящим дикарем, презирая все, что не касалось живописи. С родными, к которым он питал отвращение, он совсем разошелся после разрыва с теткой, колбасницей, возмущавшей его своим здоровьем. Только падение матери, которую мужчины обирали и затем выталкивали на улицу, глубоко печалило его.

– Ну, что же ты опять съехал? – крикнул он вдруг Сандозу.

Но Сандоз объявил, что он окоченел и соскочил с дивана, чтобы расправить члены. Клод согласился дать ему десятиминутный отдых. Разговор перешел на другие предметы. Клод был в самом добродушном настроении. Когда работа шла удачно, он мало-помалу воодушевлялся, становился разговорчив; но, когда он чувствовал свое бессилие, он приходил в какое-то исступление и работал, крепко стиснув зубы. Как только Сандоз принял прежнюю позу, Клод снова заговорил, усердно размахивая кистью:

– Ну, старина, дело подвигается… И какая же тут у тебя славная фигура!.. Ах, болваны, уж эту-то картину вы примете у меня!.. Д, без сомнения, отношусь строже к самому себе, чем кто-либо из вас, и если я одобряю картину, то это важнее одобрения всех судей в мире… Ты помнишь мою картину «Рынок»?.. Два мальчугана на куче овощей… Так вот, я замазал ее… задача не по плечам мне. Но я вернусь к ней в будущем, обязательно вернусь!.. И я напишу еще много таких картин, которые сведут с ума всех этих судей!

Художник протянул руку и сделал жест, которым, казалось, расталкивал толпу. Затем он наложил на палитру голубой краски и, смеясь, заговорил о том, какую рожу состроил бы, увидев эту картину, его первый учитель, старик Белло, однорукий капитан, лет двадцать пять преподававший рисование плассанским мальчуганам в зале плассанскаго музея. Впрочем, и творец знаменитой картины «Нерон в цирке», художник Берту, мастерскую которого он по приезде в Париж посещал около полугода, двадцать раз твердил ему, что он никогда ничего не достигнет. Ах, как он сожалел теперь об этих шести месяцах бессмысленных упражнений под руководством человека, взгляды которого совершенно расходились с его собственными взглядами. А занятия в Лувре! Клод находил, что лучше отрубить себе кисть руки, чем портить зрение, работая над копиями, скрывающими от нас действительный мир. Задача искусства должна сводиться в правдивой передаче того, что видишь и чувствуешь. Разве пучок моркови, да, пучок моркови, переданный без прикрас – таким, каким мы видим его, не стоит шикарной академической живописи, состряпанной по известным рецептам? Да, приближается день, когда удачно написанная морковь произведет революцию! Вот почему он довольствовался теперь тем, что отправлялся иногда работать в свободную мастерскую Бутена, открытую бывшим натурщиком в улице Гюшет. За двадцать франков он ног пользоваться там натурщицами и натурщиками, рисовать с них, забившись в свой уголок. И, охваченный желанием добиться передачи природы, Клод работал до изнеможения, не подкрепляя себя пищей, не отрываясь от работы, рядом с изящными молодыми людьми, которые называли его лентяем и напыщенным тоном говорили о своих работах, заключавшихся в копировании носов и ртов под наблюдением учителя.

– Послушай, старина… Когда один из этих молодцов напишет такой торс, пусть придет сюда… тогда потолкуем.

Клод указывал кистью на картину, висевшую на стене у дверей – великолепный этюд, исполненный рукой мастера. Рядом с ним висели и другие восхитительные этюды – прелестные ноги девочки, туловище женщины, полное жизни от переливавшейся под атласистой кожей крови. В те редкие часы, когда художник чувствовал некоторый подъем духа, он гордился этими этюдами – своей академией, как он называл их. И действительно, эти работы указывали на громадное дарование художника, творчество которого было парализовано внезапными и необъяснимыми припадками бессилия. Рисуя размашистыми движениями бархат куртки, Клод продолжал говорить, не щадя никого в своей суровой непримиримости:

– Да, все эти пачкуны, все эти лжезнаменитости – дураки или подлецы: все они преклоняются пред общественным мнением. Ни одного не найдется между ними, у которого хватило бы храбрости дать пощечину этим буржуа!.. Я, как ты знаешь, не перевариваю этого старикашку Энгра. А все-таки я признаю его человеком и готов низко поклониться ему, потому что он наплевал на всех и заставил этих идиотов, которые воображают, что поняли его, принять свою картину’ Кроме него у нас только два художника: Делакруа и Курбе. Все остальное – дрянь. Старый лев-романтик все еще прекрасен. Он покрыл бы, пожалуй, своими декорациями все стены Парижа, если бы ему предоставили свободу, краски точно льются с его палитры. Конечно, все это лишь грандиозная фантасмагория… Но ведь нужно было сразить чем-нибудь сильным академическую рутину… Затем явился тот… суровый работник, настоящий художник-классик… Эти идиоты не поняли его… И какой же раздался рев! Профанация!.. Реализм!.. А пресловутый реализм выражался только в сюжетах; манера же писать осталась прежняя – манера наших старых мастеров… Оба они – Делакруа и Курбе – явились вовремя, каждый из них сделал шаг вперед. А теперь… о, теперь!..

Он замолчал, отступил на несколько шагов, чтобы лучше судить об эффекте своей работы, и затем снова заговорил:

– Да, теперь нужно нечто другое. Но что именно? Этого я не знаю… О, если бы я знал, если бы я мог знать, я был бы силой! Да, не было бы равного мне… Но я чувствую только, что грандиозный романтизм Делакруа должен рухнуть, что мрачная живопись Курбе погибнет, отравленная затхлой плесенью мастерской, в которую никогда не проникает солнечный луч… Видишь ли, нужно больше солнца, воздуха, света, молодости… нужно, чтобы предметы и живые существа изображались такими, какими мы видим их при настоящем, а не искусственном свете, нужно, наконец… Но я не могу выразить ясно своей мысли… нужно нечто новое, нужна живопись, которая создавалась бы нами… нашими глазами…

Он заикался, бормотал слова охрипшим голосом, не будучи в состоянии формулировать то предчувствие близкого переворота в искусстве, которое зарождалось в его душе. Водворилось глубокое молчание. Вздрагивая от волнения, Клод продолжал писать бархат куртки.

Сандоз слушал его, не двигаясь, сидя лицом к стене. Наконец, точно говоря во сне с самим собою, он произнес тихим голосом:

 

– Да, конечно, мы ничего не знаем… Но мы должны узнать!..

Каждый раз, когда один из наших профессоров навязывал мне какую-нибудь истину, в душе моей поднималось сомнение, и я невольно задавал себе вопрос: заблуждается ли он сам или вводит меня в заблуждения? О, узкие понятия их выводят меня из себя. Мне кажется, что истина должна быть шире… Ах, если бы можно было посвятить вею жизнь свою одному произведению, которое охватывало бы все: предметы, животных, людей, все мироздание! И охватывало бы их не в порядке наших философских руководств, не в пошлой иерархии, удовлетворяющей нашему высокомерию, но в связи со всеми явлениями всемирной жизни… Да, создать мир, в котором мы лишь случайное явление, в котором каждая случайно пробежавшая мимо собака, каждый камень, лежащий на дороге, дополняли и объясняли бы нас, создать мир, великое целое, в котором не было бы высших и низших сфер, не было бы условных понятий о грязном и чистом – словом, дать всеохватывающую, правдивую картину существующего мира… Без сомнения, романисты и поэты должны обратиться к единственному источнику истины, к науке. Но вопрос в том, чего именно требовать от нее? Вот тут-то и споткнешься… Боже, если бы я знал это, какую массу книг я бросил бы толпе!

Сандоз умолк. Прошлой зимой он издал свою первую книгу – ряд восхитительных очерков, написанных в Плассане, в которых лишь изредка слышались более резкие ноты, указывавшие на протест автора против рутины. С тех пор он шел ощупью, стараясь разобраться в тревожных мыслях, бродивших в его мозгу. Вначале, увлекаясь гигантскими замыслами, он хотел изложить генезис мира, разбив его на три периода: историю сотворения мира, восстановленную согласно данным науки; историю человечества, являющегося играть свою роль в цепи живых существ и, наконец, историю будущего целого ряда последующих поколений, довершающих творений бесконечной работой жизни. Но он остановился в своем Замысле, запуганный смутными гипотезами этого третьего периода, и стал искать более тесной рамки, которая могла бы, однако, вместить его грандиозные идеи.

– Ах, только бы иметь возможность видеть все и передать все кистью! – начал опять Клод после довольно продолжительного молчания. – Нужно бы покрыть живописью все стены домов, расписать все вокзалы, рынки, мэрии, все здания, которые будут воздвигаться, когда архитекторы не будут так ограничены, как. теперь. Для этого нужны только здоровые руки и светлые головы… в сюжетах не будет недостатка. Можно изображать уличную жизнь… жизнь бедняков и богачей, жизнь на рынках, на скачках, на бульварах, в тесных переулках… Можно затронуть все страсти, изобразят крестьян, животных, целые деревни… Я покажу, покажу им все, если только я сак не окажусь тупицей. У меня при одной мысли об этом начинается зуд в руках. Да, я изображу всю современную жизнь! Я дам фрески вышиной с Пантеон!.. Я напишу такую массу картин, что они завалят Лувр!

Бак только Сандоз и Клод оставались одни, они всегда доходили до экзальтации. Они возбуждали друг друга, опьянялись мыслью о будущей славе, но в этой экзальтации сказывалось столько молодых, нетронутых сил, такая безумная жажда работы, что друзья нередко сами добродушно посмеивались над своими грандиозными мечтами, хотя всегда чувствовали себя более сильными, более смелыми после таких порывов.

Клод, отступивший теперь до самой стены, стоял, прислонившись к ней и не отрывая глаз от картины. Сандоз, утомленный своей позой, встал с дивана, я подошел к нему. Оба смотрели, не говоря ни слова, на картину. Фигура господина в бархатной куртке была совсем готова, рука его производила очень оригинальное впечатление среди свежей зелени травы, но спина образовала большое, темное пятно, вследствие чего маленькие силуэты двух женщин на заднем плане казались отодвинутыми еще дальше, в глубину залитой светом поляны. Главная же фигура – женщина, распростертая в траве, лишь едва намеченная, казалась еще мечтой, желанной Евой, поднимавшейся из земли с улыбающимся лицом и закрытыми глазами.

– А как ты назовешь эту картину? – спросил Сандоз.

– Plein air, – отчеканил Клод.

Но это название не понравилось писателю, который не раз поддавался искушению призвать литературу на помощь живописи.

– Plein air… Это ничего не выражает.

– Тем лучше!.. Несколько женщин и мужчина отдыхают в лесу, на солнце. Разве этого недостаточно? Эх, дружище, из этого сюжета можно сделать великое произведение!

Несколько откинув назад голову, он пробормотал:

– Черт возьми, все-таки мало света!.. Меня сбивает этот Делакруа… А там… Эта рука напоминает Курбе… Эх, мы все насквозь пропитаны романтизмом. Мы слишком долго копошились в нем в молодости, теперь нам нелегко отделаться от него. Для этого нужны более радикальные средства.

Сандоз грустно пожал плечами. Он тоже вечно жаловался, что родился на рубеже – между Гюго и Бальзаком! Но в общем Клод был удовлетворен сегодняшним сеансом; еще два-три таких же сеанса, и фигура его будет совсем готова. На этот раз он не хотел долее начать приятеля. При этом заявления оба расхохотались, так как Клод обыкновенно доводил натурщиков до полного изнеможения. По сегодня он сам едва стоял на ногах от усталости и голода, и когда пробило пять часов, он набросился на оставшиеся ломоть хлеба. Совершенно машинально, не отрывая глаз от картины, которая всецело овладела им, он разламывал его на куски и проглатывал их, почти не прожевывая.

– Пять часов, – сказал Сандоз, зевая и поднимая руки вверх. – Пойдем обедать… А вот и Дюбюш!

В дверях раздался стук, и вслед затем в мастерскую вошел Дюбюш. Это был плотный брюнет с коротко остриженными волосами и большими усами. Поздоровавшись с друзьями, он остановился в недоумении перед картиной. В сущности, эта живопись, не подчинявшаяся строгим правилам, смущала аккуратного ученика, уважавшего точные формулы, и только дружба его к Клоду обыкновенно сдерживала его критику. Но в этот раз он глубоко был возмущен.

– Ну, что?.. Тебе не нравится картина? – спросил Сандоз, следивший за ним.

– О, нет, это прекрасно написано… Но…

– Ну, говори скорей! Что же смущает тебя?

– Этот одетый господин среди раздетых женщин… Бывало ли что-нибудь подобное?..

Клод и Сандоз набросились на него. Разве в Лувре не найдется более сотни картин в таком же роде? А если даже не бывало ничего подобного? Тем лучше… пусть теперь увидят! Наплевать на публику!

Не смущаясь яростью нападавших, Дюбюш спокойно повторял:

– Публика не поймет… Публика назовет это свинством… да, свинством!

– Пошлый буржуа! – вышел из себя Клод. – Да они оболванили тебя в школе, ты раньше не был так глуп!

С тех пор, как Дюбюш слушал лекции в академии изящных искусств, приятели постоянно нападали на него. Опасаясь, что стычка может принять на этот раз серьезный оборот, Дюбюш поспешил дать разговору другое направление и разразился нападками на художников академии. Уж об этом- то и говорить нечего! Художники академии, конечно, болваны. По где же он может изучить архитектуру? Он обязательно должен окончить там курс. Это не помешает ему пойти затем по самобытному пути… И, говоря это, Дюбюш старался придать себе вид самого отчаянного революционера.

– Ладно! – сказал Сандоз. – Коли ты извиняешься, мы ножом идти обедать.

Но Клод совершенно машинально схватил кисть и опять принялся за работу. Теперь, рядом с господином в бархатной куртке, фигура женщины совершенно стушевывалась. Охваченный лихорадочным возбуждением, Клод обвел ее резкой чертой, желая выдвинуть ее на первый план.

– Идешь ли ты, наконец? – спросил Сандоз.

– Сейчас, черт возьми! И чего спешить?.. Дай только наметить кое-что… Л сейчас…

Сандоз покачал головой. Боясь рассердить Клода, он ласково сказал:

– Ты напрасно изводишь себя, старина! Ведь ты утомлен и голоден… Ты только испортишь работу, как в тот раз.

Клод прервал его нерешительным жестом. В этом-то я заключалось его несчастье! Он не мог оторваться в определенное время от работы; опьяненный ею, охваченный непреодолимым желанием добиться немедленно результата, убедиться немедленно в том, что картина его будет настоящим шедевром. Теперь сомнения снова овладели им, омрачая радость удачного сеанса. Следовало ли так ярко выписать бархатную куртку? Найдет ли он теперь достаточно яркий колорит для большой женской фигуры? И он предпочитал умереть тут же на месте, чем томиться в неизвестности неопределенное время. Лихорадочным движением он вынул из ящика головку Христины и стал сравнивать ее с головой женщины на картине.

– Ого! – воскликнул Дюбюш. – Где ты нарисовал это?.. Кто это?

Клод, озадаченный этим вопросом, не отвечал. Он никогда не скрывал ничего от своих приятелей, но теперь, по какому-то для него самого непонятному смущению, решил скрыть от них свое приключение.

– Ну, кто же это? – повторил архитектор.

– Да никто… натурщица.

– Неужели? Какая молоденькая!.. Очень недурна… Ты должен дать мне ее адрес… Он нужен не мне, конечно, а одному скульптору, которому нужна Психея. Записан ли тут ее адрес?

И Дюбюш подошел к стене, где были записаны мелом в невообразимом беспорядке адреса натурщиков и натурщиц. Адреса женщин были написаны крупным, детским почерком: «Зоя Пьедефер, улица Campagne-Premiere, 7; высокая брюнетка с отвислым животом. Этот адрес был написан поперек двух других: маленькой Флоры Бошан, улица Ловал, 32, и Юдифи Вакер, улица Роше, 69, еврейка, «обе довольно свежие, но слишком худощавые».

– Скажи, есть у тебя ее адрес?

Клод окончательно вышел из себя.

– Ах, оставь меня, пожалуйста, в покое!.. Разве я могу теперь найти его?.. Ты всегда пристаешь ко мне, когда я занят.

Сандоз, несколько удивленный ответами Входа, улыбнулся. Он был догадливее Дюбюша и знаком остановил приятеля. Оба принялись трунить над Клодом.

– Просим извинения, дружище, воли ты бережешь ее для себя, то, конечно, мы не станем требовать ее у тебя… Ишь, плут! И где он достает таких хорошеньких девушек? В кабаке Монмартра или на тротуарах площади Мобер?

Смущение все более овладевало Клодом.

– Боже, как вы глупы, господа! Если бы вы знали, как вы глупы!.. Ну, а теперь довольно, все это надоело мне!

Он произнес эти слова таким странным голосом, что товарищи тотчас же умолкли. Соскоблив лицо женщины на картине, Вход принялся писать его наново неуверенной, дрожащей рукой с лица Христины. Затем он перешел в груди, едва намеченной на картине. Возбуждение его все усиливалось, и им все более и более овладевала безумная страсть к женскому телу, к тому, чем он никогда не обладал. Целомудренный юноша, грубо прогонявший натурщиц из своей мастерской, обожал их на полотне, мучил их своей страстью, глубоко терзался тем, что не может дать им той красоты и жизненности, которыми наделял их в своих мечтах.

– Только десять минуть, господа, – твердил он. – Я намечу только плечи… Затем пойдем обедать.

Сандоз и Дюбюш должны были покориться, зная, что всякие попытки оторвать Клода от работы будут бесполезны. Дюбюш закурил трубку и улегся на диван. Он один из троих курил; Сандоз и Клод не могли привыкнуть к табаку: крепкая сигара всегда вызывала в них тошноту. Растянувшись на диване, следя за струйками выпускаемого дыма, он заговорил о своих делах.

– Проклятый Париж! Как приходится убиваться, чтобы создать себе положение! – В течение пятнадцати месяцев он учится у знаменитого Декерсоньера, архитектора гражданского ведомства, кавалера ордена Почетного Легиона и члена института! Лучшее из его сооружений, церковь Св. Матвея, представляло нечто среднее между пирожной формой и часами, времен Империи!.. В сущности этот Декерсоньер очень добродушный старик, глубоко преданный старым классическим формулам. Но если бы не товарищи, он, Дюбюш, немногому научился бы в его мастерской в улице Лафур, куда патрон забегал раза три в неделю… Правда, товарищи его народ свирепый, от которых он не мало натерпелся. Но они-то и научили его склеивать рамы, чертить планы, рисовать и смывать проекты. Сколько времени он вместо завтрака довольствовался одной чашкой шоколада и маленькой булочкой, чтобы иметь возможность уплатить за учение двадцать пять франков! Сколько испачкал он листов бумаги, сколько часов провел над книгами, пока решился представиться в академию! При всем том он чуть было не провалился, несмотря на все свое прилежание. Нашли, что у него совсем нет воображения, а пробные его работы, кариатиду и план летней столовой, признали хуже других пробных работ. Выручил его устный экзамен, вычисление логарифмов, решение геометрических задач и экзамен по истории. Теперь он, наконец, во втором классе академии художеств и должен положительно лезть из кожи, чтобы добиться диплома первого класса. Собачья жизнь!.. И когда-то она кончится?..

Он задрал ноги на подушки, продолжая курить с ожесточением.

– Курс перспективы, курс начертательной геометрии, курс стереометрии, курс строительного искусства… Боже, сколько ежедневно испачкаешь бумаги, делая заметки! И ежемесячно представляй то простой чертеж, то проект! Тут нельзя терять времени, если не хочешь провалиться на экзаменах… в особенности, если помимо этих обязательных занятий приходится еще работать из-за куска хлеба… Я совсем измаялся!..

 

Одна из подушек упала на пол; он подхватил ее обеими ногами.

– И все-таки мне везет! Многие из моих товарищей ищут и не находят работы. А мне удалось подцепить на-днях архитектора, который работает для крупного подрядчика… Трудно себе представить, до чего он невежественен… настоящий идиот, неспособный сделать простого снимка. За двадцать пять су в час я должен исправлять все его покосившиеся дома. Он подвернулся весьма кстати… мать пишет мне, что у нее ничего нет. Бедная, сколько я ей еще должен!

Так как Дюбюш беседовал, по-видимому, с самим собой, поглощенный постоянной заботой найти способ скорейшего обогащения, то Сандоз не считал нужным слушать его. Он отворил маленькое окно, выходившее на крышу, так как жара в мастерской становилась невыносима. Наконец он прервал Дюбюша:

– Что же ты придешь в четверг обедать?.. Будут Фажероль, Магудо, Жолм, Ганьер.

По четвергам у Сандоза собирался небольшой кружок – товарищи из Плассана и друзья, с которыми он сошелся в Париже, охваченные, как и он, страстью к искусству и мечтавшие совершить в нем переворот.

– В четверг? Не думаю, – возразил Дюбюш. – Я должен быть в одном доме, где устраивается танцевальный вечер.

– Разве ты рассчитываешь подцепить там богатую невесту?

– Что ж, это было бы недурно.

Он вытряхнул трубку на ладонь и вдруг расхохотался.

– Ах, я и забыл… Я получил сегодня письмо от Пульо.

– И ты тоже?.. Ну, теперь его бедная башка совсем опустела! Да, вот уже этот совсем погиб!

– Как, Пульо? – вскрикнул Дюбюш.

– Да ведь он получит в наследство контору отца и будет спокойно жить своей рентой. Письмо его проникнуто благоразумием. Ведь я всегда говорил, что он даст нам всем хороший урок, несмотря на свой глупый вид… Ах, эта скотина Пульо!

Сандоз собирался возразить, когда раздалось бешеное восклицание Клода. Художник работал все время молча и, казалось, не слышал их разговора.

– Черт возьми, опять испортил!.. Нет, я совершенная тупица… Мне никогда ничего не создать!

И в порыве безумной ярости он хотел броситься на картину и прорвать полотно ударом кулака. Друзья остановили его. Что за ребячество! Ведь он сам будет потом оплакивать потерянное время! Но Клод, дрожа от волнения, молча глядел на картину неподвижными, воспаленными глазами, в которых светилось мучительное сознание полного бессилия. Нет, его пальцы не в состоянии производить ясных, живых образов! Как грубо написана грудь этой женщины! Он осквернил это дивное тело, которое он мечтал передать во всем его сиянии, он даже не в состоянии выдвинуть его на первый план… Да что же творится в его мозгу? Что же парализует все его усилия? Неужели же какой-нибудь недостаток зрения? Неужели же эти руки не принадлежат ему более или отказываются повиноваться ему? Им овладевало бешенство при мысли о таинственной работе наследственного недуга, то осенявшего его творческим вдохновением, то доводившего его до такого отупения, что он забывал даже элементарные правила живописи. И чувствовать все существо свое пораженным полным бессилием в то время, как душа томится жаждой творчества, – что могло сравниться с этой пыткой.

– Послушай, старина, – начал опять Сандоз, – не в упрек тебе будь сказано, но ведь уже половина седьмого… Ты изморил нас голодом. Будь благоразумен, иди обедать с нами.

Клод чистил свою палитру и накладывал на нее свежие краски.

– Нет! – крикнул он громовым голосом.

Минут десять все трое молчали. Обезумевший художник отчаянно бился над своей картиной, двое других, встревоженные и опечаленные его состоянием, не знали, чем успокоить его. Наконец, в дверях раздался стук. Дюбюш отворил двери.

– Ого, Мальгра!

В комнату вошел облеченный в старый, грязный зеленоватый сюртук толстяк, которого можно было принять за кучера владельца довольно плохенького фиакра. Над багровым с фиолетовыми пятнами лицом торчали коротко остриженные седые волосы.

– Я случайно проходил мимо, – произнес он хриплым голосом, – и увидел господина Клода у окна… Вот я и зашел…

Он остановился, видя, что Клод, мельком взглянув на него, молча отвернулся к картине. Впрочем, этот нелюбезный прием не особенно смутил торговца. Он довольно бесцеремонно подошел в картине и, уставив на нее свои налитые кровью глаза, произнес:

– Вот так машина!

В голосе его слышалась не то нежность, не то ирония. Но, так как никто не отвечал ему, он принялся медленно расхаживать по мастерской, внимательно осматривая стены.

Старик Мальгра, несмотря на слой грязи, покрывавший его, обладал удивительным художественным чутьем и был очень тонким ценителем хорошей живописи. Он никогда не заходил в мастерские посредственностей, а, руководимый инстинктом шел прямо к самобытному, хотя еще непризнанному таланту, угадывая своим багровым носом пьяницы будущую знаменитость. При всем том он всегда страшно торговался и обнаруживал хитрость дикаря, когда ему хотелось дешево приобрести картину, которая нравилась ему. Впрочем, он довольствовался скромным барышом – двадцатью-тридцатью процентами, заботясь главным образом о том, чтобы капитал его по возможности быстро оборачивался, и никогда не решился бы купить картины, если бы не был уверен, что в тот же день продаст ее одному из своих клиентов. Врать он был мастер.

Остановившись у дверей, перед этюдами, сделанными Клодом в мастерской Бутена, он несколько минут молча рассматривал их с восторгом истинного знатока. Какой талант, какая правда у этого безумца, который тратит свое время на большие картины, ненужные никому! Прелестные ноги девочки м туловище женщины более всего восхищали его, но он знал, что эти вещи не продаются. Выбор его остановился на маленьком эскизе. Это был один из уголков окрестностей Плассана, очень изящно н оригинально написанный. Но торговец старался не смотреть на него и, наконец, подойдя к нему, спросил:

– А это что?.. Ах, да, одно из воспоминаний Плассана… Тут краски слишком ярки… У меня еще остались те два эскиза, которые я купил у вас… Вы, пожалуй, не поверите мне, г-н Лантье, если я скажу вам, что эти вещи ужасно трудно сбываются. У меня теперь положительно все помещение завалено ими, я просто боюсь пошевелиться, чтобы не помять чего-нибудь. Нет возможности, клянусь вам, продолжать торговлю! Придется ликвидировать дела н кончить жизнь свою в больнице… Ведь вы, полагаю, знаете меня, знаете, что сердце у меня шире кармана и что я всегда рад помочь талантливым молодым людям. О, талант есть у вас, г-н Лантье, я не перестаю твердить им это, господам любителям. Но что прикажите делать? Это не действует на них… да, не действует!

Он прикидывался взволнованным и вдруг, точно поддаваясь безумному порыву, проговорил:

– Но я все-таки не хочу уходить с пустыми руками… Сколько вы хотите за этот маленький эскиз?

Клод продолжал рисовать, охваченный нервной дрожью. Он отвечал очень сухо:

– Двадцать франков.

– Как, двадцать франков?.. Да вы сошли с ума. Вы продали мне те вещицы по десяти франков!.. За эту вещь предлагаю вам восемь франков… ни одного су не прибавлю.

Обыкновенно художник тотчас же уступал, смущенный позорным торгом и удовлетворяясь маленьким заработком. Но в этот раз он заупрямился и стал ругать торговца, который в свою очередь рассердился, заговорил с ним на «ты», стал отрицать в нем всякий талант и назвал неблагодарным. В конце концов, он вынул из кармана три пятифранковые монеты и швырнул их на стол, так что они зазвенели между тарелками.