Za darmo

Сочинения

Tekst
Autor:
iOSAndroidWindows Phone
Gdzie wysłać link do aplikacji?
Nie zamykaj tego okna, dopóki nie wprowadzisz kodu na urządzeniu mobilnym
Ponów próbęLink został wysłany

Na prośbę właściciela praw autorskich ta książka nie jest dostępna do pobrania jako plik.

Można ją jednak przeczytać w naszych aplikacjach mobilnych (nawet bez połączenia z internetem) oraz online w witrynie LitRes.

Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Тогда только, чувствуя себя побежденной, Христина постигла всю силу искусства и после долгой внутренней борьбы должна была преклониться перед ним, как преклоняются перед всесильным, страшным, беспощадным божеством, несмотря на то, что оно внушает ненависть и страх. Да, она испытывала священный трепет перед этой соперницей, вполне уверенная в том, что борьба с нею бесполезна, что она будет смята, как соломинка, если будет продолжать эту борьбу. Она не решалась даже относиться критически к картинам Клода; подавленная ими и запуганная, она на вопрос мужа постоянно отвечала:

– Да, очень хороша!.. О, прелестна… бесподобна!..

Тем не менее, она не сердилась на Клода. Она боготворила его и глубоко страдала при виде его терзаний. После нескольких недель удачной работы он опять начал портить все; то он бился но целым дням над главной женской фигурой, доводя Христину до полного изнеможения, то бросал на несколько месяцев работу. Раз десять он принимался за картину, совершенно переделывал фигуру и затем опять бросал ее. Прошел год… прошло два года – картина оставалась все в том же положении. Иногда казалось, что она почти готова, но вдруг Клод счищал все и на следующий день начинал писать сызнова.

О, каких страшных усилий стоило ему это творчество, это стремление воспроизвести плоть и вдохнуть в нее жизнь! Сколько слез пролил он над своими творениями! Жить в вечной борьбе с действительностью и вечно чувствовать себя побежденным! Он стремился передать всю природу своей кистью и умирал от непосильной задачи, от ужасных мук, надрывавших его силы, не приводя его к желаемому результату. Другие художники удовлетворялись приблизительным сходством, прибегали к известным приемам для достижения некоторых эффектов. Но Клод возмущался этой пошлостью, недостойною истинного художника. И он начинал сызнова, портил хорошее из желания добиться лучшего, заставить фигуру «заговорить» или, как шутили его товарищи, броситься в его объятия. И чего собственно недоставало ему для достижения этого? Вероятно, какого-нибудь пустяка, вероятно, он либо переходил за известную границу, либо не доходил до нее. Однажды он услышал за своей спиной выражение: «недоделанный гений». Это выражение польстило Клоду, но вместе с тем встревожило его.

Да, вероятно, это так! Эти скачки, то слишком низкие, то слишком высокие, эта неуравновешенность нервной системы, конечно, обусловлены наследственным недугом, несколькими лишними или несколькими недостающими граммами какого-то неизвестного вещества… А в результате вместо гения – помешанный! И когда Клод в припадке отчаяния бежал от своего произведения, он уносил с собой сознание фатального бессилия, которое всюду преследовало его, точно печальный звон колокола.

Жизнь его сделалась ужасной. Никогда еще сомнения не терзали его до такой степени. Он пропадал по целым дням; однажды он даже не пришел ночевать и только на следующее утро вернулся совершенно расстроенный и даже не мог объяснить, где провел ночь. Христина полагала, что он всю ночь бродил по городу, желая избавиться от своей картины. Единственным облегчением для него в такие минуты являлось бегство из мастерской, где неудавшиеся работы наполняли его стыдом и гневом. Возвращался он домой лишь тогда, когда чувствовал в себе достаточно мужества продолжать работу. Христина никогда не расспрашивала его о том, где он был, радуясь тому, что он вернулся. Клод бродил по всему Парижу и в особенности по его предместьям, чувствуя потребность опуститься в низшие слои, толкаться среди рабочих; в такие минуты он сожалел о том, что не сделался каменщиком. Не величайшее ли счастье на свете обладать здоровыми мускулами, аккуратно и скоро исполняющими ту работу, для которой они созданы? Да, он сам испортил свое существование. Ему следовало сделаться каменщиком еще в те дни, когда он обедал в трактире «Chien de Montargis», где у него был приятель лимузенец, рослый, веселый малый, богатырским рукам которого он не раз завидовал. Возвращаясь в улицу Турлак с разбитыми от беготни ногами и тяжелой головой, он робко, с каким-то страхом смотрел на свою картину, точно на покойницу, и ободрялся только тогда, когда у него являлась надежда воскресить умершую.

Однажды Христина позировала для главной женской фигуры большой картины, которая была уже почти готова. Но вдруг лицо Клода стало омрачаться, детская радость, оживлявшая его в начале сеанса, исчезла. Христина не смела шевельнуться, чувствуя, что все опять начинает портиться и боясь ускорить малейшим движением неизбежную катастрофу. И действительно, Клод вскрикнул ужасным голосом, затем посыпались проклятия:

– Ах, черт побери, черт побери все!..

Он швырнул вниз все кисти и в порыве бешенства ударом кулака прорвал полотно.

Христина простирала к нему дрожащие руки.

– Голубчик… голубчик!..

Но, когда она, набросив на плечи пеньюар, подошла к лестнице, она почувствовала глубокую радость. Удар попал сопернице прямо в грудь, огромное отверстие чернело точно рана. Наконец-то она убита!

Неподвижный, пораженный делом своих рук, Клод смотрел в оцепенении на образовавшееся отверстие. Эта рана, из которой, казалось, сочилась кровь его творения, причиняла ему нестерпимую боль. Возможно ли это? Неужели же он сам убил то, что было ему дороже жизни? И он растерянно водил пальцами по холсту, захватывая ими края рапы и точно собираясь сшить ее. Он задыхался от ужаса, и в голосе его звучала бесконечная тоска, когда он воскликнул:

– Убита!.. Убита!..

Христина, тронутая до глубины души его отчаянием, в порыве материнской любви к своему ребенку, простила ему все свои страдания и, видя, что он думает лишь о том, как бы залечить нанесенную им самим рану, она принялась помогать ему, придерживала края отверстия, пока он наклеивал сзади кусок холста. И когда она, одевшись, взглянула опять на соперницу, та стояла опять во всем блеске своей красоты с небольшим рубцом на груди, который привел Клода в восторг.

Вместе с постоянно увеличивавшейся потерей душевного равновесия Клод стал проявлять странное суеверие, стал относиться с каким-то особенным благоговением к различным техническим приемам в живописи. Так он совершенно изгнал масло из употребления и говорил о нем, как о своем личном враге. Эссенция же, но его мнению, придает краскам прочность и матовый оттенок. У него были какие-то секретные приемы, которые он ревниво оберегал – растворы янтаря, кополовой камеди и других смол, которые быстро сохли и не давали трещин при высыхании. Но зато его непроклеенные холсты быстро поглощали все масло красок и причиняли ему много горя. Вопрос о форме и качестве кистей также занимал Клода. Он требовал, чтобы ручки были непременно известной формы, и чтобы кисть была сделана не из коньего меха, а из волоса, просушенного в печке. Кроме того он придавал огромное значение масцехину, которым он пользовался для наведения грунта, как Курбе. У него была целая коллекция таких масцехинов – длинных и гибких, широких и твердых, был даже один треугольный, какой бывает у стекольщиков и который он специально заказал для себя – настоящий масцехин Делакруа. К скоблильному ножу и к бритве, Клод никогда не прибегал, находя это унизительным для себя. Были у него также какие-то таинственные приемы при накладывании красок и особенные рецепты, которые он постоянно изменял. Кроме того Клод был серьезно убежден, что сделал великое открытие, введя вместо подмалевки с ее потоками масла последовательное наведение красок на полотно. Одной из его особенностей была привычка писать от правой руки к левой; он глубоко верил, хотя никому не сознавался в том, что это приносит ему счастье. Но самым ужасным из всех увлечений Клода была его теория красок. Ганьер, увлекавшийся всякими теориями, первый затронул в разговоре с Клодом этот вопрос. Клод занялся изучением его, но в силу особенностей своего ума впал в крайность, основывая все на том принципе, что три основных цвета – желтый, красный и синий образуют три производных цвета – оранжевый, зеленый и фиолетовый и кроме того целую серию дополнительных и однородных цветов, сочетания которых могут быть выведены с математическою точностью. Таким образом в искусство вводился научный прием, являлся готовый метод логического наблюдения, так что оставалось только найти преобладающий цвет картины, затем подыскать дополнительные или однородные с ним цвета и таким образом дойти опытным путем до всех оттенков. Если, например, красный цвет превращается в желтый, находясь рядом с голубым, то несомненно, что целый пейзаж в природе изменяет свою окраску, смотря по цвету облаков, которые проносятся над ним. Это навело Клода на мысль, что предметы не имеют своего постоянного цвета, что окраска их зависит от окружающей среды. Но вся беда заключалась в тон, что Клод для доказательства верности своей теории передавал слишком яркими тонами нежные оттенки цветовых изменений и таким образом оригинальный колорит его полных жизни картин постепенно стал изменяться, его фиолетовые тела под трехцветным небом просто резали глаз. Этот путь должен был привести художника к полному помешательству.

И в довершение всего приходилось бороться с нищетой. Она подкрадывалась к ним с того момента, как они стали брать деньги не считая, и когда, наконец, из двадцати тысяч франков не осталось ни одного су, они познакомились со всеми ужасами нужды. Христина от души желала приискать себе какую-нибудь работу, но она ничего не умела делать, не умела даже шить. Она приходила в отчаяние и проклинала глупое воспитание провинциальных барышень, благодаря которому ей оставалось только одно – поступить в служанки, если обстоятельства не изменятся в ближайшем будущем. Над картинами Клода издевался весь Париж и он не мог рассчитывать на сбыт их. Частная выставка, на которой были выставлены его работы, окончательно погубила его во мнении любителей, так как публика хохотала над его испещренными всеми цветами радуги картинами. Торговцы прятались от него, один Гю заглядывал изредка в улицу Турлак и всегда приходил в экстаз от картин Клода, неизменно выражая свое Сожаление о том, что недостаточно богат для приобретения их. Тщетно Клод умолял его принять от него в подарок некоторые картины – Гю упорно отказывался. Скопив известную сумму, он обыкновенно являлся в мастерскую и с благоговением уносил с собой одну из осмеянных картин, которой он отводил место рядом с картинами величайших мастеров. Но эти случаи бывали очень редки и Клоду, который клялся, что никогда не унизится до рыночного труда, пришлось с отчаянием в душе снизойти до него. Он, конечно, предпочел бы умереть с голоду, если бы не погибали на его глазах два других существа. Он стал писать изображения святых, разрисовывать по заказу шторы и вывески и, наконец, дойдя до последней степени нищеты, стал писать картинки для мелких торговцев, которые торгуют на мостах и посылают партиями эти картинки в далекие страны, платя художнику по два-три франка за штуку, смотря по размерам холста. Нравственное падение отразилось и на физическом состоянии Клода: он чувствовал себя больным, разбитым и неспособным в серьезной работе. Иногда он с тоской смотрел на свою большую картину, но по целым неделям не мог подойти к ней, точно не желая осквернить ее своими руками. И при всем том семье ера хватало на хлеб. Обширный сарай, которым так гордилась Христина, оказывался почти необитаемым зимою. Сама она совершенно опустилась и никогда не подметала и не убирала комнат. Маленький Жак слабел от дурного питания; вместо обеда семья нередко довольствовалась коркой хлеба, которую жевала, не присаживаясь даже к столу; беспорядочная жизнь несчастных пала до той ступеньки, на которой теряется даже чувство собственного достоинства.

 

Так прошел еще год. Однажды Клод в припадке отчаяния бежал из дому, поклявшись, что никогда не вернется. Он бесцельно бродил по Парижу, чувствуя, что за ним гонится бледный призрак нагой женщины, изуродованной постоянными переделками. Тяжелый туман, постепенно превращаясь в мелкий дождик, покрывал улицы грязью. Около пяти часов дня Клод, в лохмотьях, забрызганный грязью, переходил походкой лунатика через улицу Рояль, рискуя быть раздавленным экипажами, когда вдруг возле него остановилось купе.

– Клод!.. Клод! Что же, вы не узнаете старых друзей?

Это была Ирма Бено в восхитительном сером шелковом платье, отделанном дорогими белыми кружевами. Быстрым движением она опустила стекло и высунула из рамы свое улыбающееся личико.

– Куда вы идете?

Ошеломленный Клод отвечал, что сам не знает куда. Ирма громко расхохоталась, глядя на него своими порочными глазами, с тем особенным выражением губ, который бывает у женщин, внезапно охваченных какой-нибудь прихотью.

– Ну, садитесь со мной… Мы так давно не виделись!.. Да садитесь же поскорей, вас сшибут с ног тут.

Действительно, ряды расстроились, кучера выходили из себя. Ошеломленный шумом, Клод вскочил в маленькое обитое голубым атласом купе и, не обращая внимания на свое грязное пальто, с которого текла грязная вода, уселся на отделанное белыми кружевами платье Ирмы. Кучера поспешили опять стать в очередь, смеясь над этим похищением, и движение восстановилось.

Мечта Ирмы иметь собственный отель на бульваре Вилье осуществилась, наконец. Один из ее любовников купил ей место; другие ее любовники снабдили ее деньгами на постройку, отделку и омеблировку отеля, на что потребовалось восемьсот тысяч франков. Обстановка была чисто княжеская; весь отель, от мягких ковров на лестнице до стен, обитых мягким штофом, напоминал альков чувственной женщины, большое ложе любви. Разумеется, роскошная обстановка до некоторой степени окуналась, так как за ночь, проведенную на шикарных тюфяках Ирмы, платили очень дорого.

Приехав домой в Клодом, Ирма приказала не принимать никого; она готова была пожертвовать всей этой роскошью ради удовлетворения минутного каприза. Но, когда она направлялась с Клодом в столовую, в передней раздался голос господина, который содержал ее в последнее время и который, несмотря на приказание Ирмы не принимать никого, хотел во что бы то ни стало войти. Ирма, нисколько не стесняясь его присутствием, громко крикнула, что не желает принять его. За обедом она смеялась, как ребенок, ела очень много, хотя обыкновенно едва прикасалась к подаваемым блюдам, и не спускала восхищенного взгляда с лица Клода; длинная, всклокоченная борода его и грязная рабочая куртка с оборванными пуговицами забавляли ее. Клод, находясь в состоянии, близком к бессознательному, ел с тою жадностью, которая является у некоторых субъектов в минуты сильных потрясений. Обед прошел очень натянуто, метр д’отель держался с холодным достоинством.

– Луи, подайте кофе и ликеры в мою комнату!

Было не более восьми часов, но Ирма спешила остаться наедине с Клодом и, заперев дверь на ключ, шаловливо воскликнула:

– Спокойной ночи, господа!.. Барыня уже легла… Ну, раздевайся, милый… ты сегодня переночуешь тут… Все давно смеются надо мной, дразнят меня тем, что ты пренебрегаешь мною… Это, видишь ли, надоело мне!

Клод спокойно снял с себя куртку, нисколько не смущаясь роскошью спальни, обитой шелковой материей с серебряными кружевами, большой великолепной кроватью, задрапированной старинным шитьем и походившей на трон. Он вообще привык сидеть дома в одной жилетке и не испытывал ни малейшей неловкости. Не все ли равно, где он переночует – тут или под каким-нибудь мостом? Ведь он поклялся, что не вернется домой! В хаосе его теперешней жизни это приключение нисколько не волновало Клода. А Ирма, не понимавшая его грубого равнодушия, находила его очень забавным и, полураздетая, щипала, кусала и обнимала художника, возилась с ним, как настоящий уличный сорванец.

– Тициановская прическа для этих идиотов, а не для тебя… О, ты не походишь на них!

И она страстно целовала его, рассказывая ему, как она мечтала о нем, как привлекали ее его всклокоченные волосы. Он казался ей таким смешным, таким безобразным… Тем не менее она осыпала его поцелуями.

Наконец, около трех часов утра, Ирма вытянулась на смятой, сбитой постели и пробормотала усталым голосом:

– Кстати… ты, говорят, женился, на твоей любовнице?

Клод, засыпавший уже, открыл сонные глаза.

– Да.

– И живешь с нею?

– Разумеется.

Она расхохоталась.

– Ах, бедняга! И надоели же вы, полагаю, друг другу!

Утром, когда Клод собирался уходить, Ирма, свежая, розовая, в изящном капоте, причесанная и совершенно спокойная, взяла обе руки Клода в свои руки и с минуту смотрела на него ласковым и несколько насмешливым взглядом.

– Бедняжка, тебе это не доставило особенного удовольствия… Нет, нет, не разуверяй меня! Мы, женщины, чувствуем это… Но мне ты доставил большое удовольствие… да, большое… Благодарю тебя!

Любопытство ее было удовлетворено и Клоду пришлось бы заплатить большие деньги, если бы он вздумал провести еще одну ночь у нее.

Возбужденный неожиданным приключением, Клод прямо направился в улицу Турлак. Он чувствовал странную смесь удовлетворенного тщеславия и угрызений совести и в течение двух дней оставался равнодушным ко всему окружающему и даже к своей картине, отдаваясь смутным мечтам и спрашивая себя, почему он так мало пользовался жизнью. Впрочем, он имел такой странный, растерянный вид по возвращении домой, что Христина пристала к нему с вопросами относительно того, где он провел эту ночь, и, в конце концов, он сознался ей во всем. Христина вышла из, себя, сделала ему сцену и долго плакала, но все-таки и на этот раз простила его. В глубине души она чувствовала даже некоторое удовлетворение при мысли, что Клод способен еще выкинуть подобную штуку, и в ней проснулась надежда, что он может еще вернуться в ней, раз он мог увлечься другой женщиной. В сущности, сердце ее было переполнено одним чувством- чувством бесконечной ревности к проклятой живописи, и она скорее согласилась бы уступить его другой женщине, чем оставить его во власти всемогущей соперницы.

К концу зимы Клод снова горячо принялся за работу. Однажды, приводя в порядок старые рамы, он нашел кусок холста, – главную женскую фигуру из его большой картины «Plein air», которую он вырезал, уничтожив картину по возвращении ее с Салона. Развернув ее, он вскрикнул от восторга:

– Боже, как она хороша!

Он тотчас же прибил ее четырьмя гвоздями к стене и несколько часов не йог оторвать от нее восхищенных глаз. Руки его дрожали, кровь прилила к лицу. Неужели же он ног написать эту гениальную вещь? Значит, у него был в то время крупный талант! Не подменили ли ему мозг, глаза, руки? Лихорадочное возбуждение все более и более овладевало ям и, чувствуя потребность поделиться с кем-нибудь, он позвал Христину.

– Иди-ка сюда!.. Посмотри на нее… Хороша, не правда ли? Как великолепна ее поза!.. А эта нога, освещенная лучами солнца!.. А эта дивная линия от плеча до груди… Ах, да, это настоящая жизнь! Мне кажется, что я чувствую под пальцами тонкую, теплую кожу.

Христина, стоявшая рядом с ним, не отрывала глаз от картины, отвечая короткими, отрывистыми фразами на его вопросы. В первый момент она почувствовала себя польщенной, увидев себя такою, какою была в восемнадцать лет. Но, видя, что Клод все более возбуждается, она стала испытывать какое-то смутное раздражение, в котором не могла дат себе ясного отчета.

– Как, неужели ты не находишь, что она прелестна?.. Перед ней нужно стоять на коленях.

– Да, да, конечно… Только она почернела.

Клод возмутился. Почернела? Нет, это ложь! Никогда она не почернеет – она бессмертна!..

В нем вспыхнула настоящая страсть в этой женской фигуре; он говорил о ней, как о близком существе, чувствовал тоску по ней, когда отлучался, и нередко бросал все, чтобы поскорей вернуться к ней. Наконец, в одно прекрасное утро он заявил, что хочет опять приняться серьезно за работу.

– Черт возьми, если я мог написать эту фигуру, то могу написать и другую!.. Вот посмотрим, что я сделаю, если только я не превратился в идиота!

Христина должна была немедленно стать в требуемую позу, так как Клод горел желанием приняться опять за свою большую картину. И в продолжение целого месяца он заставлял ее по целым часам стоять нагою, не чувствуя жалости к бедной женщине, изнемогавшей от усталости, и не щадя своих собственных сил. Он хотел, чтобы нагая женщина в лодке была так же хороша, как эта полная жизни женщина, развалившаяся в траве. Он постоянно сравнивал их, терзаемый страхом, что не в состоянии будет создать нечто подобное, поглядывал то на одну, то на другую, то на Христину, выходил из себя и, наконец, набросился однажды на жену.

– Беда в тон, моя милая, что ты теперь совсем не походишь на ту. с которой я писал тогда эту фигуру… Да, совсем не то… Удивительно рано развилась у тебя грудь! Помню, как я был поражен, когда увидел нежное девственное тело с вполне сложившейся прелестной грудью женщины… О, это было удивительно свежее, стройное тело… полу распустившийся бутон, эмблема весны жизни! Да, милочка, ты можешь гордиться, ты была очень хороша тогда.

Клод совсем не желал уязвить Христину. Он разбирал ее тело, прищурив глаза, с хладнокровием наблюдателя, констатирующего, что данный предмет исследования начинает разрушаться.

– Цвет тела у тебя все еще прелестный, но линии… нет, нет, это уже не то!.. Ноги еще очень хороши… да, ноги дольше всего сохраняются у женщин… Но живот и грудь положительно изменились. Вот посмотри на себя в зеркало: там около подмышек у тебя появились мешки… Нельзя сказать, чтобы это было красиво… А поищи-ка у той… ты у нее не найдешь этих мешков!

И, не отрывая восторженного взгляда от прибитой к стене фигуры, он прибавил:

– Разумеется, это не твоя вина, но беда в том, что это портит все… Ах, не везет мне, не везет!

Она слушала его с тоской в душе, едва держась на ногах. Эти сеансы, причинившие ей столько страданий, становились теперь для нее настоящей пыткой. И что это он вздумал преследовать ее теперь воспоминаниями об ее увядшей красоте, разжигать ее ревность, отравлять ее жизнь сожалениями о прошлом? Собственное ее изображение становилось ее соперницей и она чувствовала, как в глубине души ее встает острое чувство зависти. Боже, сколько горя причинило ей это изображение! Все несчастие ее жизни началось собственно с него. И она припоминала, как Клод писал этюд с нее в то время, как она спала, как, поддаваясь чувству глубокой жалости, она в один прекрасный день разделась, обнажила свое девственное тело, как издевалась над этим телом толпа в «Салоне забракованных», как она, наконец, снизошла до ремесла натурщицы, благодаря которому убила последние искры любви в сердце Клода. Да, эта фигура воскресала во всем своем могуществе от своего долгого сна и спешила занять первое место в новой картине Клода! Q Христине стало казаться, что сама она стареет с каждым сеансом. Она со страхом осматривала себя, и ей казалось, что тело ее покрывается морщинами, правильные линии искажаются. Она следила за собой с болезненным вниманием, и подчас ею овладевало безграничное отчаяние женщины, которая чувствует, что теряет любовь вместе с красотой. Она начинала испытывать какое-то отвращение к своему телу. Не потому ли Клод разлюбил ее, что она постарела? Не этим ли объясняется то, что он проводит ночи с другими женщинами или отдается неестественной страсти к своим творениям? Бедная женщина совершенно теряла почву под собой, опускаясь все ниже и ниже, по целым дням ходила в грязной юбке и в грязной кофте и утратила всякое кокетство, чувствуя, что бесполезно бороться со старостью, которая немилосердно обезображивает ее.

 

Однажды Клод, раздосадованный неудачной работой, нанес Христине смертельное оскорбление. Охваченный одним из тех припадков гнева, которые делали его невменяемым, он крикнул ей, размахивая кулаками:

– Нет, я положительно ничего не сделаю с такой натурщицей… Да, видишь ли, милая, если женщина хочет быть натурщицей, она не должна рожать детей.

Пораженная в самое сердце, Христина зарыдала и бросилась к своему платью, точно желая поскорей прикрыть свое обнаженное, опозоренное тело. Но руки ее дрожали и не находили требуемого. Клод сейчас же почувствовал угрызения совести и, быстро спустившись с лестницы, бросился в жене.

– Не плачь, дорогая… прости меня… Умоляю тебя, успокойся, стань в прежнюю позу, докажи, что ты простила меня!

Он обнимал ее, старался снять с нее рубашку, которую она уже успела набросить, и Христина простила ему и опять стала в позу. Но она дрожала всем телом, и крупные слезы текли по щекам, падая на грудь. Да, конечно, было бы лучше, если бы этот несчастный ребенок не родился! Может быть, он-то и есть причина всего горя. Q, прощая отца, она начинала чувствовать глухую злобу к бедному малютке, которого она никогда не любила и которого начинала ненавидеть при мысли, что он лишил ее любви Клода.

На этот раз Клод проявлял необыкновенное упорство, твердо решив послать картину на выставку. Он почти весь день не сходил с лестницы, работая до поздней ночи. Наконец, выбившись из сил, он в один прекрасный день заявил, что больше не прикоснется к картине, и когда в этот день Сандоз зашел в мастерскую около четырех часов пополудни, он не застал своего друга. Христина заявила ему, что Клод только что вышел подышать чистым воздухом на высотах Монмартра.

Отношение между Клодом и его прежними товарищами давно уже были крайне натянутые. Посещения этих товарищей становились все реже и кратковременнее, а в последнее время никто не заглядывал к Клоду. Ганьер уехал из Парижа и, поселившись в одном из своих домов в Мелэна, жил маленькой рентой, которую приносил ему другой дом; к удивлению товарищей, он женился на своей учительнице музыки, старой деве, услаждавшей его Вагнером по вечерам. Магудо уверял, что очень занят и потому не бывает у Клода; в последнее время дела его несколько поправились благодаря работам, которые поручал ему фабрикант бронзовых изделий. Что касается до Жори, то он почти не показывался, подчинившись деспотизму Матильды, никуда не отпускавшей его. Она закармливала его любимыми блюдами, осыпала его ласками и довела его до того, что этот скряга, подбиравший на тротуарах женщин, которым можно было не платить, превратился в верную собаку, передал своей возлюбленной ключ от своей денежной шкатулки и покупал себе сигару только в те дни, когда Матильда давала ему двадцать су. Рассказывали даже, что Матильда, желая закрепить свою добычу, старалась направить Жори на путь благочестия и постоянно пугала его мыслями о смерти, которой он ужасно боялся. Один Фажероль при встрече с Клодом выказывал ему неизменное внимание, но, хотя неоднократно обещал заглянуть в мастерскую Клода, он ни разу не исполнил своего намерения. Он был очень занять с тех пор, как вошел в моду; его чествовали, провозглашали до небес, осыпали почестями и деньгами. Что касается до Клода, то его собственно огорчало только отчуждение Дюбюша, с которым он был связан воспоминаниями самого раннего детства и к которому он питал особенную нежность, несмотря на охлаждение, наступившее в последние годы. Дюбюш при всем своем богатстве казался очень несчастным и вел крайне жалкое существование. Вся жизнь его проходила в постоянных стычках с тестем, который жаловался, что ошибся в способностях молодого архитектора, и в уходе за больной женой и двумя жалкими недоносками, которых приходилось держать постоянно в вате.

Таким образом, из всех прежних товарищей Клода один Сандоз заглядывал в улицу Турлак. Он приходил ради маленького Жака, своего крестника, и ради несчастной молодой женщины, лицо которой, одухотворенное глубокой страстью, фантастически выделялось на фоне этой нищеты, напоминая ему те великие образы мучениц любви, которые он мечтал воспроизвести в своих романах. Но больше всего влекли его в жалкую обитель глубокая жалость к товарищу детства, которая все усиливалась по мере того, как падал Клод. Сначала странное состояние художника поражало Сандоза. Он верил в Клода больше, чем в самого себя; Клод был всегда первым учеником в школе и Сандоз признавал его превосходство над собой, ставил его наряду с величайшими мастерами и не сомневался в том, что он со временем произведет переворот в живописи. Но мало-помалу поклонение его уступило чувству безграничной жалости. Сердце Сандоза обливалось кровью при виде жестоких страданий Клода, обусловленных сознанием собственного бессилия, и он нередко спрашивал себя, есть ли граница между гением и безумием. Он вообще не мог равнодушно смотреть на подобных неудачников, и чем нелепее было какое-нибудь произведение – картина или книга, тем сильнее ему хотелось утешить, успокоить этих несчастных, являвшихся жертвами творчества.

Не застав Клода дома, Сандоз решил остаться до его прихода, так как заметил, что глаза Христины распухли и покраснели от слез.

– Если вы думаете, что он скоро вернется, я подожду.

– О, да, он должен скоро вернуться.

– В таком случае я останусь, если позволите.

Никогда еще Христина не производила на него такого тяжелого впечатления своим безнадежным видом покинутой, опустившейся женщины. В ее усталом голосе и вялой походке выражалось полное безучастие ко всему, что не касалось страсти, подтачивавшей ее жизнь. Уже более недели она не подметала комнаты, предоставляя хозяйство полному разорению, едва волоча ноги. И сердце Клода болезненно сжималось при виде этого пустынного, заваленного сором сарая с голыми, грязными стенами, в котором было сыро и холодно, несмотря на то, что яркие лучи февральского солнца врывались в широкое стеклянное окно.

Тяжело ступая, Христина направилась в железной кровати, которой Сандоз сначала не заметил.

– Что это? – спросил он. – Разве Жак болен?

Она прикрыла мальчика, постоянно сбрасывавшего с себя одеяло.

– Да, он уже три дня не встает с постели. Мы перенесли сюда его кровать… Тут он постоянно с пани… Он никогда не отличался хорошим здоровьем, но теперь он совсем плох… Не знаем, что и делать с ним.

Она говорила беззвучным голосом, и глаза ее были неподвижно устремлены в пространство. Сандоз подошел к постели ребенка и испугался, взглянув на мертвенно бледное лицо ребенка. Голова его, казалось, еще увеличилась и без признаков жизни лежала на подушке. Если бы не тяжелое прерывистое дыхание, выходившее из груди мальчика, можно было бы подумать, что он умер.

– Мой маленький Жак, это я, твой крестный… Разве ты не узнаешь меня?

Ребенок сделал усилие повернуть голову, но она осталась неподвижной на подушке. Только веки несколько приподнялись, открывая белки глаз, и затем снова опустились.