Батюшков не болен

Tekst
2
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Батюшков не болен
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Памяти Эдуарда Бабаева



Чтобы судить вещь, а паче человека, должно его видеть со всех сторон, знать всё обстоятельно, и тогда только, подумавши, решиться. Но и тогда я бы боялся суд положить. Один Тот, который выше нас, нас и рассудит.

К. Н. Батюшков – Н. И. Гнедичу. Июнь 1808


Мне почти грустно и очень радостно было получить твоё письмо, мой добрый Тургешек. Ты прав: судьба издаёт нашу жизнь на каких-то летучих листах, какими-то отрывками. Дай Бог, чтобы со временем можно было свести концы с концами.

П. А. Вяземский – А. И. Тургеневу. Май 1818


Серебряков. Утром поищи в библиотеке Батюшкова. Кажется, он есть у нас.

А. П. Чехов. Дядя Ваня

Художник Андрей Бондаренко

В оформлении книги использованы изображения из собраний Всероссийского музея А.С. Пушкина, Государственного Исторического музея, Государственного литературного музея, Государственной Третьяковской галереи, Музея-панорамы “Бородинская битва”, Научно-исследовательского музея при РАХ, Института русской литературы (Пушкинского Дома) РАН, Русского музея

Вступительная статья и общая редакция Анны Сергеевой-Клятис


© Шульпяков Г.Ю.

© Сергеева-Клятис А.Ю., вступительная статья

© Бондаренко А.Л., художественное оформление

© ООО “Издательство АСТ”

Певец, достойный лучшей доли”

Константин Батюшков – загадочная фигура в русской литературе. Человек короткой творческой судьбы, который рано исчез в неизвестность даже для своих современников. Белинский, упомянувший Батюшкова в одной из своих статей, был уверен, что пишет о покойном поэте – и ошибался. Душевнобольной Батюшков в это время жил в Вологде, но для поэзии он, действительно, умер.

Батюшков – одна из самых значимых фигур на культурной сцене своего времени, и при этом стесняющийся своего дарования, неуверенный в себе, вечно колеблющийся между сознанием важности своего дела и ощущением его несерьёзности, необязательности. Инстинктивно нащупавший “виноградное мясо” поэтического языка, создавший “образ совершенства” русской поэзии, Батюшков был фактически заслонён своим ближайшим другом и соратником В.А. Жуковским, чьё имя известно каждому школьнику. Жуковскому удалось закрепиться в памяти потомков ещё и благодаря знаменитой надписи, которую “побеждённый учитель” посвятил своему “победившему ученику”, неважно, что “учитель” и “ученик” для участников этой истории были понятиями вполне условными. Да что и говорить, Жуковский – гениальный поэт! И тем не менее Батюшков оказал на Пушкина влияние более значительное, нежели Жуковский. А через него повлиял на весь строй русской лирики, создал её гармонический извод. Однако имени Батюшкова не знает и не помнит сейчас почти никто.

Эта историческая несправедливость, связанная, конечно, с трагической судьбой Батюшкова, его ранним уходом в мрак безумия, уже более столетия тревожит сердца исследователей литературы. С конца XIX века и по сей день появилось около десятка книг разных авторов, посвящённых его творческому пути, его стихам и прозе. Перед нами – ещё одна книга, актуально современная, приближающая ту далёкую эпоху и дающая возможность пристально разглядеть с огромного исторического расстояния личность и судьбу поэта, услышать его мелодический язык. Удивительным и, возможно, не задуманным автором образом она оказалась очень в масть нашему времени, вызывающему невесёлые мысли не только о завтрашнем дне культуры, но и о природе человека и об ощущении катастрофичности происходящего вокруг нас, – о насильственной вырванности из привычного обихода, круга мыслей, надежд на будущее и планов на жизнь. Что должен был чувствовать человек, помещённый волею судеб в самую гущу жестокой и кровопролитной войны, разочаровавшийся в своей “маленькой философии”, дававшей ему силы для существования, потерявший твёрдую опору под ногами, то же чувствуем и мы, оказавшись перед вызовами современности.

Важно, что автор книги Глеб Шульпяков – поэт. Это обеспечивает особую оптику, позволяющую догадаться о непроговорённом, понять психологию другого поэта, внимательно вслушаться не только в слова, но и в мелодию его стиха. Про интерес автора к предмету его исследования было понятно уже давно. Глебу принадлежат два очень стилистически точных стихотворений о Батюшкове – оба они вмещают в себя цельный образ поэта. Первое, античное, с эпической интонацией, говорит об органической сопричастности его творчества мировой культуре. Это реализация в поэзии пушкинского упрёка в адрес Батюшкова о “соединении обычаев мифологических с обычаями жителя подмосковной деревни”. Для Пушкина этот эклектизм был неприемлем, у Батюшкова более чем органичен. За туманным окном своего затерянного в снегах хантановского дома он умел разглядеть купола Капитолия. И хотя счастья эта способность ему не обеспечивала, но давала возможность выжить.

 
В деревне полночь. Спят. Горит одно
окошко в целом доме, но оно
окно сестры. Она читает письма,
потом свеча, взмахнув тенями, гаснет.
“Сорренто! колыбель печальных дней,
где я в ночи, как трепетный Асканий,
бежал, вручив себя волнам на милость…”
Тем временем на небо взгромоздилась
зелёная, как яблоко, звезда —
всю ночь она качается на ветке,
но наш певец не зрит звезды в эфире,
поскольку спит, судьбу в слова вплетая,
и только вологодские коровы,
пригнув рога, бредут на Капитолий.
 

Второе, более позднее и более трагическое стихотворение о Батюшкове, если не ошибаюсь, автор написал уже в процессе работы над книгой. И создал иной образ – не деревенского жителя, воспаряющего в мечтах в золотой век, но выстрадавшего свою судьбу скитальца:

 
с анакреоновой песенкой весело
лишнюю тяжесть за борт,
чтобы таможня харона не взвесила
горестей груз и забот —
дух эолийский горация флакка
вышний хранит волочёк
облако родины – веером флага
чёрная точка-зрачок
 

Надо отметить, что поэзию Глеба Шульпякова населяют многие персонажи русской поэзии, и невозможно было предсказать, что интерес к Батюшкову обернётся пьесой, статьями, публикацией архивных материалов – огромным исследованием, в котором есть и научная точность, и исследовательская основательность, и лично пережитый опыт. И, конечно, поэтическое осмысление личности и судьбы своего героя.

Завораживающе интересны те главы книги, в которых автор прикасается к батюшковской биографии, так сказать, физически, описывая свои поездки по местам, связанным с Лейпцигской битвой народов или годами лечения Батюшкова в Зонненштайне, одной из германских клиник для душевнобольных. Эти впечатления настолько сокращают историческую перспективу, что, кажется, рукой подать до 1813-го и уж тем более до 1828 года. Можно ходить по тем же камням, видеть те же пейзажи. Это ощущение, всегда очень сильное, в книге передано так, что оно может быть легко позаимствовано читателем, стать его собственным.

Перспектива, в конце которой стоит одинокая фигура Батюшкова, в книге всё время расширяется, включая не только события жизни поэта, но и литературный быт и большую историю. В повествование вводятся многочисленные персонажи, родственники и друзья героя, его наставники и благодетели, его сослуживцы, собратья по цеху, военачальники и вельможи, правители и деятели эпохи, мелькают разные страны, расстилается подробная географическая карта перемещений и странствий Батюшкова по России и Европе. Автор добивается многомерности центрального образа, создает ощущение живой жизни, даёт возможность почувствовать вкус времени.

Традиция, в которую Шульпяков встраивает свою книгу, понятна. Как писал Н.Я. Эйдельман о новорождённом С.И. Муравьёве-Апостоле, “мальчик едва взглянул на мир – и уж попал в омут календарей, религий, имён, мнений, которым вместе тесновато”. Это, конечно, тот же метод – тесноты биографического ряда, метод проверенный и очень плодотворный, требующий от автора огромной эрудиции и широты взгляда. И если ни один писатель не может создать из александровской эпохи “3D-модель”, то во всяком случае можно попытаться не оставлять Батюшкова в одиночестве его деревенского затворничества.

Одна из важных смысловых и эмоциональных доминант в книге – дневник Антона Дитриха, врача душевнобольного Батюшкова, который сопровождал его из Германии в Россию и вёл подробные записи об этом путешествии (некоторые части дневника опубликованы здесь впервые). Страшные обличия безумия, которые довелось видеть и фиксировать врачу, предстают перед нами в натуральную величину, без прикрас, вторгаясь в рассказ о юности и молодости поэта, о поре расцвета его таланта, о его надеждах на будущее, которые – это уже понятно – никогда не осуществятся. Эта ось скрепляет воедино все этапы жизненного пути Батюшкова, начавшегося с безумия матери и закончившегося собственным безумием. А между всем этим – “лёгкая поэзия”, словесная игра, итальянское звучание, попытка изменить мир и собственную судьбу силой творчества. Действительность, пугавшая поэта своей хаотичностью, преобразовалась в его стихотворениях в прекрасный и понятный в своей простоте мир, раздвоенность и противоречивость его сознания оборачивались цельностью и ясностью созданных поэтическим воображением образов. Действие этого необъяснимого механизма в книге Шульпякова зафиксировано довольно точно.

По его собственным словам, он писал книгу, которую сам хотел бы прочитать, поэтому пытаться очертить ее читательскую аудиторию невозможно. Как кажется, она может быть очень широкой, потому что читать о Батюшкове можно по-разному. У Шульпякова получился увлекательный роман, он же историческая эпопея, он же биографическое исследование, он же развёрнутое эссе о литературе и её “кошачьих и лисьих следах”. Как говорится – на любой вкус. Могу только позавидовать будущему читателю этой своевременной книги, потому что мною она, увы, уже прочитана.

 

Анна Чергеева-Клятис

Часть I
Из дневника доктора Антона Дитриха. 1828

16 июня. Утром, около 10 часов, отправился я за больным совместно с бароном Барклай де Толли. Карета должна была дожидаться нас у подошвы горы. На дороге мы повстречали доктора Клодца, который от имени доктора Пирнитца просил нас привезти карету обязательно к самым воротам дома ввиду сильного возбуждения у больного, боясь, что при спуске с горы мы легко можем натолкнуться на неприятные случайности. Простившись с Пирнитцем и его семьёй, мы отправились в комнату больного с тяжёлой обязанностью на плечах. Впереди шёл барон, за ним: я, доктор Вейгель, служитель Яков Маевский, назначенный нам сопутствовать, сиделка Тейергорн. Больной полулежал на софе, свесив одну ногу на пол. Барон подошёл к нему, обратившись к нему на французском языке. Больной ответил, что незнаком с ним и желал бы узнать, с кем имеет удовольствие говорить. Барон, назвав свой чин и фамилию, сообщил ему, что он должен отправляться на родину, прибавив, что карета уже у подъезда и вещи его уложены. “Слишком поздно, – ответил Батюшков по-французски, – я здесь уже четыре года! Конечно, я готов с удовольствием ехать!” Барон представил ему меня как его сопутника, и больной, после опроса меня, кто я такой, объявил мне, что не нуждается во враче. Русским лакеем остался доволен. Затем быстро вскочил и, бросив на пол только что взятую им летнюю фуражку, резко оттолкнул барона и меня в сторону и, пройдя между нами, бросился ниц перед распятием, нарисованным им самим на обоях углём. Все присутствующие были поражены и глубоко тронуты. Затем, поднявшись, сел на софу и, перепутав сапоги с туфлями, встал, взял фуражку и начал спускаться с лестницы впереди нас. Во всех его движениях и словах проглядывали раздражение и еле сдерживаемая злоба. Ни малейшего проявления радости, хотя исполнялось давнишнее его желание. У дверцы кареты стоял Шмидт, его больничный служитель, Батюшков спросил его, едет ли он также вместе с ним, перекрестил его и сел в карету, которая немедленно отъехала, так как всё делалось крайне поспешно! Высунув из экипажа руку, он делал такие движения назад, как будто хотел безвозвратно отстранить от себя прошлое, и всё время, пока мы выезжали из ворот, кричал: “Проклятие!” Обратившись ко мне, сказал: “Советую Вам молиться Богу”. Сам же он крестился без перерыва, не говоря при этом ни слова. Барон провожал нас на лошади в продолжение целого часа, затем, протянув мне руку, распростился с нами. Больной оставался покойным целый день, отвечая только на предлагаемые ему вопросы, притом кратко и совершенно серьёзно. К вечеру приехали мы в Теплиц; шёл сильный дождь. Я спросил его, как он хочет: остаться или же ехать дальше? “Это зависит от Вас, так как на этот счёт не имею никаких фантазий” – был его ответ. Мы остались; он, как казалось, сильно истомлённый, улёгся на диван. От еды отказался, хотя за обедом съел только небольшой кусок чёрного хлеба; просил вина для мытья головы, которая у него болела. Ночью несколько раз вставал и, высунувшись из окна, молился Богу[1].

Братья

В 1880 году Помпей Николаевич Батюшков, младший единокровный брат поэта Константина Батюшкова, приехал в Даниловское. Родовое имение дворян Батюшковых находилось в 15 верстах от уездного городка Устюжна Вологодской губернии. Дорога, обсаженная соснами, шла через поле и поднималась влево на холм. С переднего крыльца усадьбы открывался широкий вид на поля и перелески, которые тянулись до горизонта. До Вологды отсюда было три дня пути, до Москвы неделя, до Петербурга – две.

Дом пустовал много лет. Он был с мезонином и башенкой, и с выходом на две стороны. Когда управляющий открыл ставни, Помпей увидел, что после смерти отца ничего не изменилось. Как в детстве, с портретов взирали Батюшковы-предки в екатерининских париках и мундирах, а кресло в кабинете стояло так, словно отец сейчас вернётся. Жизнь прошла, а вещи только поглубже спрятали свои истории.

Усадебный парк, разбитый пленными французами, за полвека высоко поднялся, и теперь липовые ветки почти не пропускали свет в окна. Если бы слуховая память умела воспроизводить звуки, в полумраке гостиной обязательно скрипнула половица и раздался голос. Но чей? Почти никого из обширной семьи Помпея не осталось в живых. Отец умер, когда мальчику исполнилось шесть лет, а матери он не по-мнил, она умерла раньше. Брата Константина похоронили четверть века назад, так и не излечив от помрачения разума. Четверо из пяти сестёр Помпея тоже были в могиле, а с последней, единокровной сестрой Варварой, он был в ссоре.

Помпею Николаевичу перевалило за семьдесят. За свою длинную жизнь он много успел по службе. Историк и этнограф, он служил по ведомству министерства народного просвещения, был действительным тайным советником и кавалером орденов, и даже председательствовал в комиссии по достройке храма Христа Спасителя. К нему обращались “ваше высокопревосходительство”. За своего отца, обойдённого по службе, он как будто навёрстывал упущенное. Впереди было одно из главных дел Помпеевой жизни. К столетнему юбилею он хотел издать собрание сочинений и писем “брата Константина”, чей портрет и теперь висел в предспальне.


Существует несколько живописных изображений Константина Батюшкова, и все они несхожи друг с другом – как если бы художники изображали какого-то другого, каждый раз нового человека. По счастью, до эпохи фотографии дожил Помпей. На самом отчётливом из снимков его высокопревосходительство запечатлён в полный рост: со шляпой и перчатками в одной руке, и тростью в другой. По родственному сходству братьев можно предположить, как выглядел Константин Николаевич, если мысленно переодеть Помпея в сюртук начала века, повязать пышный платок и убрать голову по фасону того времени: с начёсанными вперед волосами.

Описывая внешность поэта, современники часто отмечали подвижность его черт. Говорили, что лицо Батюшкова моментально отражает перемену внутренних состояний. При малом даже для того времени росте оно казалось по-детски живым и обаятельным. Крючковатый нос делал поэта похожим на птицу. Что до Помпея, на фотографиях мы видим лицо с тонкой, словно поджатой верхней губой и выдающимся фамильным носом. Брови резко очерчены, широкий лоб открыт. Общее выражение торжественное, что при малом росте производит впечатление отчасти комическое.


Батюшкова Константина крестили в Вологде 8 июля 1887 года. Среди прочих в святцах значились святые ярославские князья Василий и Константин. Имя (Константин) откликнулось в душе отца поэта – Николая Львовича. Оно откликнулось не только именем великого князя Константина Павловича, и не одной лишь близостью соседней губернии. Крестины Помпея, например, вообще не совпадали с днём мученика Помпея. Вероятно, ответ стоит поискать ещё и на книжных полках. Любимыми сочинениями Николая Львовича были античные классики, и он мог запросто дать сыновьям имена великих правителей, о которых они рассказывали. Ничего удивительного здесь, кажется, не было – придворный поэт Василий Петров назвал сына Язоном, среди девочек встречались Клеопатры, бывали и другие случаи. Эту традицию впоследствии высмеял Гоголь.

Звучными именами Николай Львович как бы напутствовал сыновей в большое плавание. Помпею это плавание действительно удалось. А старший Константин считал себя неудачником. В болезненном рассудке подобное предубеждение принимало обратный характер. Поэт часто требовал самых высоких почестей и на вопрос, зачем ему в храм, мог ответить: “Чтобы посмотреть, как молятся мне”.

В собрание сочинений, которое задумал к юбилею брата Помпей, он хотел включить не только стихи, письма и рисунки Константина, но и биографический очерк. Его взялся написать историк литературы Леонид Майков, младший брат поэта Аполлона Майкова. Однако материала, собранного Помпеем и отосланного (с пометками и комментариями) Майкову, оказалось так много, что очерк перерос в исследование. В трёхтомнике это исследование займёт чуть ли не целый том и на долгое время станет хрестоматией по истории жизни и творчества Батюшкова. Книга Майкова и сейчас выходит отдельными изданиями.

Помпей решил разместить в собрании очерк болезни старшего брата. Он заказал его сослуживцу по Вильно – педагогу Николаю Новикову, но тот погрузился в дело с таким энтузиазмом, что очерк тоже перерос в трактат. Взяв за основу дневники доктора Дитриха, который пользовал Батюшкова на пути из Саксонии в Россию, а потом и в Москве, – Новиков чуть ли не впервые в истории литературы попытался увязать болезнь с творчеством: как навязчивая идея обуславливает ход поэтической мысли; как творчество превращается в орудие борьбы с раздвоением личности; как это раздвоение оно до поры отражает.

Размышления Новикова, иногда слишком прямолинейные, хоть и перекликались с эпохой декаданса и страстью к тёмной стороне личности – но для Помпея, человека другого времени и понятий, были неприемлемы, особенно в юбилейном трёхтомнике. Он отказался от его печатания. Подобную вязь поэзии и болезни он посчитал вульгарной. Вместо новиковского opus magnum он решил дать дневниковую заметку доктора Дитриха.


До наших дней сохранился документ, с помощью которого можно было бы восстановить Даниловское вплоть до чайных ложек и чепчиков, а именно опись усадебного имущества. Её составил дед поэта. О Льве Андреевиче Батюшкове известно, что при Елизавете он воевал в турецком походе, а в 1770-х недолго побыл предводителем дворянства Устюжско-Железопольского уезда. Судя по письмам к сыну Николаю, отцу будущего поэта, нрав Льва Андреевича соответствовал слогу (“Ежелиже неисполнит моего повеления, то поеду в скорости сам в Петербург, и когда ево тут найду, то приезд мой будет к ево несчастию”).

Удалившись в Даниловское, Лев Андреевич зажил обычной помещичьей жизнью. Её материальная сторона отразилась в описи. Перед нами настоящий памятник быту классической русской усадьбы средней руки. Хваткий хозяйственник и сутяга, дед поэта успешно “приращивал” земли. К моменту рождения внука Константина он владел 342 душами мужского пола и 327 женского. Он выслал сыновьям опись для раздела имущества, если таковая потребуется. Как истинный помещик, он пёкся о настоящем ради будущего.

Большая часть вещей сохранялась в доме довольно долго, а кое-что и сейчас окружало Помпея. Среди этих предметов Помпей провёл детство, пока не умерла мать, а потом отец. В письмах к старшим сёстрам поэт Батюшков называл осиротевшего мальчика “нашим маленьким”. Сам он остался без матери примерно в том же, что и Помпей, возрасте. Кроме сестёр и брата, и единоутробной сестры Юлии, у Помпея никого не было.

Помпей хорошо запомнил первую встречу. К старшему брату он относился с детским благоговением – офицер, литератор! Но белокурый, небольшого роста человек, поднявшийся навстречу из-за отцовского стола, мало напоминал боевого командира. Он был похож на отца. Возможно, два образа, отца и брата, слились в сознании мальчика, тем более что Помпей годился Константину в сыновья. Однако настоящей близости между братьями никогда не было. Виделись они редко. Батюшков оплачивал Помпею пансион и с нежностью справлялся о нём в письмах. На этом его “отцовское” покровительство заканчивалось. Только когда придёт время канонизации Батюшкова-поэта, когда его объявят предтечей и учителем Пушкина, Помпей “сочинит” этот образ – старшего брата-отца и покровителя – для утверждения собственной легенды.


Дед Батюшковых Лев Андреевич был педантом, что хорошо видно по “статьям” описи. Их семнадцать, и каждая посвящена той или иной сфере материальной жизни в Даниловском. Мы знаем, что носили Батюшковы-помещики, каким иконам молились и какие книги читали, на чём готовили и ели, в чём и на чём спали, что запрягали зимой и летом, и чем запрягаемое чинили, и как звали тех, кто чинит, и тех, кто запрягает. Учтено было всё до последнего ухвата и “молошника” – мы даже знаем, сколько “водочных кубиков” (самогонных аппаратов) имелось в Даниловском. Описание одних только рюмок занимает полстраницы: “Рюмочка с золотом водочная, одна. С цветами рюмочка, одна. Полированных малых, две. Толстых с каёмочками водочных, три; да разбито три. Другого манеру с цветами малая водочная одна. Винных рюмок с цветами одиннадцать. Гладких к столу винных одиннадцать. Для наливки гладких малых двадцать одна. С цветами малых для наливки рюмочек, две. Блюдечек хрустальных для закусок разных шесть; в тем числе склеенное одно”. Иногда описание сопровождается пометкой, которая на мгновение приводит картинку в движение: “На заячьем меху одеял два, из них Александре Григорьевне отдано одно”. Из небытия извлечены даже несуществующие вещи, например, “сорочка галанская”, пущенная на галстуки, или шпага, “украденная Омельяном”.

 

До открытия уральских месторождений из болотной устюженской руды добывали железо. Пётр I метал в шведов ядра, отлитые на здешних “железопольских” заводиках. В Устюжне, расположенной при впадении Ижины в Мологу (устье + Ижина = Устюжна) – жили гвоздари, котельники, сковородочники, замочники, угольники. Шпагу, украденную Омельяном, можно было продать кому-нибудь из них, тем более что ходили из Даниловского в Устюжну одним днём. Дальнейшая судьба Омельяна могла бы многое сказать о характере Льва Андреевича. За “предерзостный поступок” барин имел право наказать его плетьми или розгами, и даже сослать в Сибирь. Подобная возможность появилась у поместных дворян еще при Елизавете. Принимая ссыльных за Урал, государство получало дармовую рабочую силу, а помещику взамен давалась рекрутская квитанция, по которой годный к службе крепостной освобож-дался от воинской повинности. Решение о степени вины и наказания принимал помещик. Рекрутская квитанция давала ему возможность освободить от армии хорошего работника, то есть сослать в обмен на белый билет увечных, нетрудоспособных – и ни в чём не виновных – людей.


Помимо уставов военных и купеческих, и атласов, и лечебников, и Евангелий, в библиотеке Льва Андреевича хранились сочинения Марка Аврелия, Квинта Курция, басни Эзопа и “Сократово учение”, а также “Жиль Блас” Лесажа и оды Ломоносова. Список, хоть и небольшой и пёстрый, но для вологодской глухомани, видимо, выдающийся. В то время чтение и вообще было главным источником самых общих знаний о мире и человеке, особенно в провинции. Какие книги окружали поместного дворянина в усадьбе, таким он и вырастал. Будущий адмирал и академик-архаист, Александр Шишков воспитывался на книгах церковных, вследствие чего рассматривал судьбу русской литературы сквозь призму старо-славянского языка и даже создал лингвистическую теорию – любопытную, но ошибочную.

Были среди вещиц и диковинные, например, турецкий казан. Прадед поэта захватил его в Очаковском сражении 1737 года. Казан служил янычарам и общим котлом, и чем-то вроде военно-полевого талисмана. Потерять его означало потерять воинскую честь. А теперь даниловские девки нагревали в “талисмане” воду в бане для мытья и стирки. Некоторые из предметов разобрали, отселяясь от отца, сёстры Варвара и Александра, когда тот повторно женился. Что-то ушло в приданое старшей Анне, венчанной здесь же, в Даниловском, с помещиком Абрамом Гревенсом. А часть вещей составила обстановку Даниловского уже в новое время – например, небольшой лакированный ящик, прозванный дворовыми “гробиком”. В нём лежала “чёрная нога”, которая, считали они, стучит по ночам на лестнице. В сражении с наполеоновской армией под Кульмом тестю Помпея – Николаю Кривцову – оторвало ногу, и остаток жизни он, действительно, проходил на чёрном голландском протезе. Его дочь Софья, выйдя замуж за Помпея, после смерти отца не пожелала расстаться с протезом, так “нога” оказалась в Даниловском. Возможно, в сознании Помпея она как-то увязывалась со старшим братом Константином – поэт Батюшков участвовал в той же военной кампании, что и Кривцов, хотя не был ранен.

Для маленького Помпея война была законченным прошлым. И батюшковские костыли, и протез тестя, хранившийся за шкафом, давно стали частью легенды. На костылях брат Константин вернётся в Даниловское из первого военного похода. Боевую отметину он получит на несколько лет раньше Помпеева тестя: в сражении под Гейльсбергом (1807), когда Наполеон громил коалицию. От ранения Батюшков оправится, но ревматические боли не будут давать ему покоя весь остаток жизни. В больном рассудке он разговаривает с ногой и даже пишет ей стихи.


Чтение книг создавало в уме образы, мало совместимые с миром провинциальной усадьбы. Взгляд, поднятый от страницы “Метаморфоз” Овидия, блуждал по заснеженному полю и упирался в лес. Вот села на ветку галка, и столбик снега упал на сугроб. Со двора понесли рогожи. Мелодия чужого языка переплеталась с пением крепостных девушек. Перечитывая батюшковские “Опыты в стихах и прозе”, Пушкин отметит “слишком явное смешение древних обычаев мифологических с обычаями жителя подмосковной деревни”[2]. Но таков был путь русской поэзии – к реальной, а не условной картине жизни, намеченный ещё Карамзиным и Державиным, продолженный Батюшковым, но до конца пройденный лишь самим Александром Сергеевичем.


Могилы Батюшковых-предков находились в “преддверии” Спасской церкви. Она стояла в дальнем конце парка – там, где рельеф идёт на подъём и резко обрывается к дороге. И прадед, и дед, и отец, и мать Помпея упокоились здесь. Двадцать лет назад Помпей планировал перенести сюда из Вологды прах старшего брата и даже добился разрешения на перезахоронение. Это было бы данью дворянской традиции, чтобы сыновья лежали рядом с отцами. Но всполошилась сводная сестра Варвара. Она была против, чтобы останки брата переместились в Даниловское, и даже написала письмо министру внутренних дел П.А. Валуеву. Во-первых, она была оскорблена тем, что Помпей не поставил её в известность. Во-вторых, сам поэт завещал похоронить его в Спасо-Прилуцком монастыре Вологды; в-третьих, в своё время Помпей не принял участия в обустройстве могилы брата, и не имел, по мнению Варвары Николаевны, морального права распоряжаться останками. В-четвёртых, Даниловское в её сознании было прочно связано с новой семьёй отца; она не хотела возвращаться туда, пусть даже на могилы. В Рукописном отделе Российской национальной библиотеки хранится черновик письма, которое по просьбе Помпея написала Варваре его жена Софья (сам он по-чиновничьи устранился). По тону этого “оправдательного письма” видно, насколько холодны стали их отношения. История с перезахоронением расстроила их. Помпей и сейчас, двадцать лет спустя, чувствовал себя уязвлённым. Трёхтомник брата, который он задумал, мог бы снова возвысить Его Высокопревосходительство. Он не мог предположить, что и могилы, и храм через каких-нибудь полвека уничтожат, а строчка поэта Батюшкова (“Минутны странники, мы ходим по гробам”) превратится из метафоры в жуткую советскую реальность.

1Здесь и далее дневник доктора Дитриха приводится по рукописи русского перевода, хранящейся в Отделе рукописей РНБ. Ф. 50. Ед. хр. 43. Бо́льшая часть рукописи публикуется впервые.
2Здесь и далее цит. по: Пушкин А. Полное собрание сочинений: В 16 т. М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1937–1959.