Za darmo

Неизвестность

Tekst
45
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Мы познакомились с ее родителями. Им не понравилось, что у меня нет руки, мама ее вся испугалась и стала бледная. Но помаленьку сговорились за счет моей культурной вежливости. И благословили, и мы зарегистрировались.

Взяли Вову, она с ним относится, как с родным.

Она уважает, что я пишу, просит почитать, но мне совестно. Говорю, что тут личные события моей жизни, как-нибудь потом. А то будет с меня смеяться, хотя мне и нравится, что она все время смеется. У нее белые зубы, приятно смотреть. А у меня дыра во рту без трех зубов еще с Германского фронту. Она смеялась, что меня смешно цаловать, что у ней язык мне в зубы проваливается. Как она цалует, это особая история. А ведь никто не учил, я ее девушкой взял. Никто так не умел, как она. Мне раньше было все равно, сколько зубов, лишь бы жевать. А тут стало как-то неудобно. Пошел и поставил железные зубы. Теперь хорошо.

7 января 1925 года

Прошлый год начался тяжело, схоронили Ленина. И болел Вова. Но выздоровел. Потом еще два раза болел в году, но уже не так. А первый раз боялись, что помрет, не спали по очереди. Но обошлось, слава богу.

У нас открыли рабфак, там я учусь, когда есть время, а Валя там учительница.

В семье Штильманов тоже все женщины учительницы. И Ольга была тоже учительница, которая где-то в Москве. И Имма работает в школе. И Мария Фридриховна учит дома музыке.

А я учусь на рабфаке. Меня учит собственная жена, нам это смешно, но весело.

У нас уже год как Автономная Советская Социалистическая Республика Немцев Поволжья. Хотя немцы в Покровске не все. Их даже мало. Больше русские. А еще хохлы, татаре, евреи. Много разных. Но Председатели ЦИКА и Совнаркома немцы. Шваб и Курц.

С Швабом Иваном Федоровичем, который на самом деле Иоган Фридрихович, но переименовался для простоты, мы познакомились через то, что он в родственниках у родителей Вали. Интересный человек. В 20-м году его арестовала ЧК за плохую продработу, что он защищал крестьян, но освободили и сделали самого начальником областного ЧК. А теперь вот Председатель ЦИКА. Он сам из крестьян, но много учился. Он мне сказал, что у тебя, Николай, хорошая голова, учись, далеко пойдешь.

Мне тяжело, но нравится.

Я оказался по категории малограмотный, но лучше всех пишу. И даже помогаю, кто плохо пишет, у меня спрашивают и уважают.

Я учу еще устройства паровозов. Сначала ничего не понимал, где там шпинтон, а где золотник, что я сейчас, конечно, шучу, потому что знаю, а сначала ничего не разбирал, даже болела голова от сложности. Теперь все знаю и даже удивляюсь, если кто не знает.

Мы с Валей, хоть она мне жена, много говорим на тему окружающей жизни. Я иной раз вспомню про жизнь крестьян, что она тяжелая. И что жаль погубленной прошлой семьи. Она это принимает с сочувствием, но говорит, что какая у тебя была будущая? Пахал и сеял, пахал и сеял, вот и вся будущая. И дети бы стали пахать и сеять без горизонта лучшей жизни. Два года урожай, третий недород, глодаете корки вне зависимо от хоть Революции, хоть не Революции. И это правда, но я все ж таки спорил, не чтобы ее заспорить, а мне нравилось, как она волнуется до приятной красноты на лице. У меня начиналась сразу такая любовь, что стыдно было перед Екатериной и Ксенией, как перед живыми, хоть они давно мертвые.

Грех жаловаться, хорошо живем. Даже писать об этом много не хочу, чтобы не сглазить. Когда все хорошо, то боишься спугнуть словами. Это как нам батюшка говорил раньше в Церкви про бога, что не упоминай его всуе, то есть зря. Не допекай. Вот я и не хочу допечь свое Счастье, чтобы оно не осерчало и не отвернулось.

Еще мне дали ударный коммунистический паек к рождеству. Это я не хвастаюсь, а в качестве приятного внимания за мою работу. В том числе утка, сейчас моя Валя ее жарит и меня ждет к столу, а я пишу, а она на меня смотрит так, что я будто умываюсь горячей водой с головы до ног. И Вова ходит под ногами веселый и здоровый, что-то говорит себе детское. У Вали пока не получается зарождения ребенка, но врач сказал, что так бывает, подождите. Мы ждем, ничего, когда людям хорошо жить, они ждать согласны.

1925 год[7]

Рассвет

 
Земля моя, встречай рассвет
Навстречу новой жизни!
Мы с ней увидим новый свет
В своей большой Отчизне.
Мы дети тех, кто век страдал
От тягот и неволи.
Но мы убили капитал
В лесу и чистом поле.
 
 
И даже если ночь уже,
И тьма глядит в оконце,
Но свет всегда в моей душе,
Независимо от солнца.
 

Колеса. Для Вовы

 
Вот колеса у тебя,
На твоей игрушке.
Там работа есть моя,
В этой детской штучке.
 
 
Ты пыхтишь, как паровоз,
Едешь с ним по полу.
Ты быстрей его колес,
Но пойдешь ты в школу.
 
 
Там все сбудутся мечты,
Скоро станешь взрослым.
И тогда освоишь ты
Настоящие колеса.
 
 
И поедешь по стране,
Славен каждым делом.
С благодарностью и мне,
Что игрушку сделал.
 

Валя

 
Ты женщина моих суровых грёз,
Моей судьбы и моего страданья.
Мечту я о тебе сквозь фронт пронес,
Хотя еще не знал твоего созданья.
 
 
Не знал тогда, что ты на свете есть,
А то бы приготовился ко встрече,
Но кончился мой страшный темный лес,
И вышла ты, любимая, навстречу.
 
 
Я ничего на свете не боюсь,
Кроме того, что ты меня оставишь.
Боюсь, что я твой непосильный груз,
Что рядом ты со мной свою жизнь травишь.
 
 
Что сделать мне тебе, только скажи,
Я все сумею от земли до моря.
Лишь ты б была всегда со мной вблизи,
Не зная ни печали и ни горя.
 

Осока

 
Острая осока
Режет сердце мне.
Месяц одиноко
Светится в окне.
 
 
На душе ненастье,
На душе печаль.
И чего-то счастлив,
И чего-то жаль.
 
 
Вспомнил я осоку
В детстве у реки.
Бегали мы колко,
Были босяки.
 
 
Даже и не евши,
Но зато всегда
Были взвеселевши
Просто без труда.
 
 
Ничего не надо
Детской голытьбы.
Жизнь как награду
Понимали мы.
 

Береза

 
Стоит береза белая,
Но черные на ней
Есть пятна задубелые,
Самой земли черней.
 
 
О чем грустишь, березынька,
Зачем чернеть местами?
Будь белой вся, как зоренька,
Она в ответ словами
 
 
Мне говорит, что рада бы
Быть белой без примес,
Но слишком много горя
Принес окрестный лес.
 
 
И хоть мне жить приятно,
и вся тянуся ввысь,
Но пусть мне эти пятна
Напоминают жизнь.
 

Назад-вперед

 
Вовсю работают поршня,
Назад-вперед вращая силу.
Они возвращаются назад,
Чтобы вперед всё запустило.
 
 
И ты бери с них свой пример,
Не бойся ты назад отхода.
И если вовремя примешь мер,
Тогда дождешься ты вперёда.
 

Батюшка и матушка. Светлой их памяти

 
Эх, батюшка, эх, матушка, хоть жалко вас до тла,
Но с вами жизнь по правде была мне тяжела.
Я слышал, что работай, с моих младых ногтей,
А ласку видел редко среди других детей.
 
 
Я вас не виновачу, вы сами от отцов
Не получали ласки во веки всех веков.
И дети все имели сноровку для труда,
Но в остальном повадка у них была груба.
 
 
Но я за вас отвечу сторицей и вполне,
Я всех детей привечу, что бог пошлет ко мне.
Я всех их обнимаю, им ласку говорю,
Чтоб жизнь они любили, как я ее люблю.
 

Горизонт

 
Жалко, кто горизонта не видит.
И, как канарейка, щебечет впустую.
А кто-то закрылся в своей обиде
И не хочет видеть долю другую.
 
 
Я ему говорю: вот твой горизонт,
Поверни, если не веришь, глаза.
Но он куда-то в сторону бредет,
Будто нарочно ослеп навсегда.
 
 
А я, хоть давно лишился руки,
Но мои товарищи – мои руки.
И если неба не видно, дойду до реки,
А не буду в комнате помирать от скуки.
 
 
Ты радуешься, что живешь одинок,
А время, как снег, тает.
И если ты не знаешь, где горизонт,
Спроси у того, кто знает.
 

На мою смерть

 
Когда умру, не надо мне
Оркестра и наград.
И вслед за мной по всей Земле
Устроивать парад.
 
 
Я все равно один умру
И не услышу вас.
Но может, кто-то вдруг меня
В последний спросит раз.
 
 
Чего хотел бы, Николай,
Когда бы если вдруг
Ты оживел на краткий миг,
Скажи и пожелай?
 
 
И я скажу вам в тишине
В последний этот час,
Что ничего не надо мне,
Кроме любимых глаз.
 
 
Когда увижу, что она
И без меня счастлива,
Тогда спокойно я со дна
Вздохну своей могилы.
 
 
Но напоследок тихо я
Скажу ей также твердо,
Что буду вечно я тебя
Любить, живой и мертвый.
 

23 мая 1926 года

 

Ich ging in sein Notizbuch zurück[8].

Вова у нас говорит сразу на двух языках, перенимая у Вали, мне это нравится.

Валя со мной тоже с самого начала иногда говорила по-немецки, но сперва в шутку, все равно я не понимал. А один раз сказала: «Коля, бринген вассер, битте»[9], а я взял ведро и принес. Она обрадовалась: «Ты понял?» А я даже не заметил, что она по-немецки. Услышал про воду, да и пошел.

И Валя стала меня учить, хотя мы еще не знали, что это сыграет роль и возникнут события, из-за которых я нарушаю традицию и пишу не в конце года, а сейчас.

Мы были в гостях у дяди Вали, Альфреда Петровича Кессениха, который был партийный агитатор. Он смотрел на мою отсутствующую руку и спрашивал про меня подробности, как я и что. Я рассказал. Он сказал, что весной у меня будет командировка. Я ему сказал, что никак, я секретарь ячейки, да еще рабфак, да учу паровозы. Но он сказал, что командировка не навсегда и по важному делу.

И в апреле мы поехали, перед севом. Он мне по дороге сказал, что будем вести агитацию за коммуны и колхозы. А также сдача излишков. Народ немреспублики это принимает тяжело. Он не любит свое начальство, потому что в гражданскую оно над ним нашутилось от всей души. Я удивился, что немцы мордовали немцев. Русские понятно, мы с этим живем всегда, нас много и нам друг друга не жалко, а если взять других, которых меньше и живут кучно, они, я заметил, друг за друга стоят крепко. Татаре, евреи или хохлы, которые были у нас в Киевке.

Он сказал, что революция упразднила нацию как класс. Был у него приятель Шафлер или Шуфлер, я не запомнил, а переспрашивать постеснялся. Этот Шафлер, хоть и немец, к своим был чистый зверь, еще в далеком 17-м году, как услышал про Октябрьский переворот, организовал красногвардейскую банду и оружием подавлял контрреволюцию даже до того, как она возникла[10].

Приехали в Варенбург и вели пропаганду. Для этого народ собрали перед церковью. Альфред Петрович показывал на меня и на мою руку и говорил, что я тоже крестьянин, но воевал за революцию и имею правильное понятие об общей жизни. Он говорил по-русски и по-немецки. Потом попросил меня сказать, я тоже говорил. Немного даже по-немецки. Люди слушали и хоть молчали, но соглашались. Альфред Петрович был довольный, он говорил мне, что я наглядная агитация.

Мы потом зашли в церковь. Я удивился, что она внутри голая, только скамейки, а впереди крест с Христом. Но красиво, чисто. И там у них музыка с трубами, я понажимал там палочки, звучит очень великолепно[11]. Я раньше толком не знал, что христиане бывают разные. Думал, что православные – это настоящие христиане, а другие нехристи. Альфред Петрович объяснил, что есть много разных христиан. И каждые из них считают тоже себя настоящими, а других нехристями.

Мы с ним еще разговаривали, когда ехали дальше. Я увидел в Варенбурге много домов, которые меня до обиды удивили. Обида была потому, что наши избы, не говоря про дворы, много хуже и неприглядней. А у немцев дома добротные и стоят на высокой каменной кладке, получается, как два этажа, заборы ровные, повдоль улиц канавки для воды и даже дорожки из досок, как в городе. И ведь тут у них тоже бывают и засухи, и голод их тоже не обошел. От чего такая разница? Я спросил об этом у Альфреда Петровича, тот сказал, что вы долго были крепостные, а местные немцы никогда крепостными не были. У вас любой мог все отнять, а у них было отнять труднее, хотя тоже можно, что подтвердила революция. Они передавали имущество и деньги по наследству, а вы после себя не оставляете ни имущества, ни денег. У них какую вещь ни возьми, что ложку, что прялку, что кружавчик на камоде, всему по сто лет, а у вас и ложки-то деревянные, поел и бросил. Даже и поговорка про это говорит, что кашу слопал, чашку об пол. Не говоря про кружавчики, да и камодов вы не видали, кроме сундуков. Но он после этого оправдал русских. Он сказал, что вы зато понимаете глубину существования, что оно на земле временное. Что голым человек приходит и голым уходит.

Я сказал, что да, нам даже поп в церкви объяснял, а я запомнил, что мы все тут временные, поэтому не гонитесь за сокровищами на земле. Поэтому мы и строимся абы как и не любим вокруг себя наводить красоту. Все равно сгинет. Но будем рассуждать. Я временный, мой отец был временный, дети тоже будут временные. Но сама-то Русь стоит уже тысячу лет, она же не временная. Почему бы нам тоже хоть что-то не оставлять в наследство? Да и сам я, пусть временный, хочу и для себя маленько пожить. В меру совести, конечно. И в своем, желательно, доме.

Альфред Петрович смеялся и хвалил меня, но сказал, что главное наследство дух, а не дом или имущество.

Я сказал, что если дома не будет, то и духу ютиться негде.

Он опять смеялся, но сказал, что строить надо не дом, а социализм. И там всем будет общее наследство, которое уж никто не отнимет. Будут и дома, и дух. У одного отнять легко, а у всех сразу невозможно. Я согласился.

Мы еще, это я пишу, чтобы не забыть важные вопросы, говорили про крестьян и пролетариат. Я сказал, что понимаю, что пролетариат есть локомотив истории, но меня тревожит сомнение. Если всмотреться, промышленность сравнительно сельского хозяйства чистые пустяки, когда берешь в рассмотрение не что производят, а в смысле человеческой трудности. Я вот тоже почти пролетарий теперь, но мне настолько легче жить, что нет никакого сравнения. За что же пролетариям такие почести?

Альфред Петрович объяснил, что пролетарии неимущие, кроме собственных цепей, а крестьяне имели землю и скот. И инстинкты. Я это слово читал и раньше и выучил, что оно плохое и означает свою шкуру ближе к телу.

Но я ему в ответ объяснял, что земля бывает хоть брось, и скот чахлый, но главное дело, пролетарий работает под крышей, а крестьянин под голым небом. Пролетарий поработал и пошел домой хлебать щи на заработанные деньги, а у крестьянина работа не кончается даже во сне, потому что он и во сне думает про погоду. Это чистая правда, мне в засуху каждую ночь снился дождь. Будто он льет на поля и на меня, я радуюсь, а потом смотрю, все залило и стало еще хуже. И я будто под водой кошу пшеницу, чтобы ее успеть убрать, а сам удивляюсь, как же я тут, под водой, дышу? И еще сказал Альфреду Петровичу, что земли теперь крестьянин не имеет, владение на нее отменили. Теперь ее дают на время, а если на время, я из нее все выжму и попрошу другую.

Альфред Петрович объяснил, что у крестьянина психология. Я про это тоже читал, тоже плохое слово. Он сказал, что на своем клочке крестьянин ковыряется со своей клячей, негде развернуться, а вот пустят тракторы, они одним махом все запашут и засеют. А потом поделят каждому по труду.

Я согласился, но сказал, что вот в Варенбурге лопнула у нашей брички шина на колесе сразу в двух местах, склепать не смогли, ждать, когда новой шиной обтянут, Альфред Петрович не захотел, нам поставили новое колесо, а старое мы бросили. Это я рассказал к тому, чтобы сказать, что разве хозяин бросит старое колесо, да еще с шиной, хоть и лопнутой? Она же из железа, а железа в хозяйстве дорог каждый кусок. А мы бросили, бричка не наша, казенная, нам ее не жалко.

Альфред Петрович тут совсем рассмеялся и сказал, что я его победил. Но сказал, что в этом главная соль. Задача новой жизни как раз в том, чтобы переделать человека, чтобы он общее чувствовал как свое. Пока в этом есть отставание, потому что мозги труднее переделать, чем любой сложный механизм. И сказал, что он сам еще отсталый, но возьмет в пример мои слова и на обратном пути захватит колесо, чтобы сдать его в госконюшню для починки.

Мы приехали в Лауб[12].

Там тоже организовали собрание, говорили пропаганду. Мне было приятно, что Альфред Петрович учел мои слова и сказал, что старая жизнь – это не старое колесо от телеги, ее нельзя всю выбрасывать, а надо сохранить годное. И починить, если надо. И это всем понравилось, они хлопали ладошами, что не сразу надо входить в новую жизнь.

Потом мы поехали по другим селам, а потом вернулись.

И Альфред Петрович стал меня уговаривать, чтобы я стал агитатором.

Мне и хотелось, и не хотелось, я раздумывал.

Но тут началось непонятное. Приехали какие-то люди из Москвы и начали чистку партийных рядов. И я узнал, что Альфреда Петровича вычистили за что-то по первой категории. Через день мы с Валей и Вовой пошли его навестить, а его и всей семьи нет. А в квартиру уже въезжают какие-то люди. У него была хорошая квартира, весь второй этаж, бывшая дворянская. И вот туда въезжают какие-то люди по ордеру и ничего не знают, где он.

А потом чистка пошла сверху до низу по всем организациям. В том числе чистили меня. Вошел, сидят трое. «Положь партбилет на стол». Я положил. «Рассказывай свое происхождение и деятельность». Я рассказал. Был там молодой, похожий на Горшкова, но не Горшков. Очень цеплялся, где я воевал в Гражданскую. Я сказал, что был красноармеец. А он спросил: «У вас там были все бандиты, может, и ты был бандит?» Он так спросил, будто знал. Мне даже почудилось, что это все ж таки Горшков. Но я сказал: «Нет, я не был бандит». Они стали спорить, двое говорили, что я теперь пролетарий, учусь на рабфаке и даже был агитатор. А похожий на Горшкова говорил, что нет, Смирнов из крестьян, не пролетарий, а складской учетчик, а агитатором он был при Кессенихе, который сам знаете кто.

 

Я стоял весь мокрый и так боялся, как не боялся на фронте. Скажу больше, что, когда умирали в Смирново мои родные и умирал я сам, я так не боялся. И не так я боялся лишиться своих жен, как партбилета. Будто я прикипел к нему, и к Партии, и к Советской Власти. И вот они спорят, а я потею и у меня текут слезы. Они увидели и спросили: «Почему ты плачешь, что с тобой?» И я им честно сказал, как думал, что мне жаль партбилета, Партии и Советской Власти. Тут даже того, кто похож на Горшкова, проняло. И они сказали: «Ладно, иди и работай. Но переведись из складских в техники. И секретарем с твоим происхождением и смутной биографией быть тебе не положено. Но партбилет оставим».

И я вышел счастливый. Сейчас пишу и думаю, что это самое радостное событие моей жизни. А ведь не жизнь моя решалась. Что это во мне такое, сам не понимаю. Может, все это потому, что раньше я видел только семью и деревню, а другого мира не видел, а теперь вижу. И меня будто хотели вместе с партбилетом отнять от этого мира, как младенца от материнской груди.

Такая вот история, будем жить дальше.

26 декабря 1926 года

Возобновляю традицию.

Был год напряженного труда и учебы. Работал нарядчиком, помощником мастера, мастером на время болезни мастера Ланге, потом опять помощником, техником. И вручную уже что-то делал для примера, показывал, если кто не умеет.

Было главное событие, что приезжала Ольга. Она приехала вся нарядная и с московскими подарками. Она теперь не в театре, а жена какого-то Люсина. Она так это сказала, будто все знают, кто такой Люсин, а я первый раз слышу. Остановилась у сестры Иммы, потому что с родителями остались разногласия. Она пришла к нам и плакала, когда увидела Вову. Она его обнимала и давала подарки. Говорила: «Я твоя мама!» Мы от Вовы не скрывали, что у него не Валя мама. Но он зовет ее мамой, а Ольги чуждался. И она опять плакала и ушла.

Но пришла на другой день и сказала, что заберет Вову в Москву. Что Москва есть Москва, нечего ему тут делать, в глуши. Валя отвела Вову в другу комнату, а потом сказала Ольге такие слова, что я от нее никогда не слышал. Что она такая и сякая. Ольга кричала и плакала, а потом достала маленький револьвер и сказала, что прямо тут застрелит себя. Я на нее бросился и отнял револьвер. И она ушла.

На другой день опять пришла с помощником начальника Покровской милиции Шрёдером, я его знал, но не близко. Они оба были веселые и немного пьяные. Ольга радовалась и объявила, что милиция на ее стороне. А Шрёдер стеснялся и говорил, что надо все решить миром в пользу матери. Но Валя сказала, что есть суд, пусть решает суд. Я согласился. Тогда Ольга стала кричать на Шрёдера, что он ей плохо помогает, он рассердился и ушел. Ольга упала на пол, каталась и просила отдать Вову. Мы не соглашались и поднимали ее. Она попросила для успокоения выпить водки или вина. Мы ей дали водки, она выпила, а потом еще. Развеселилась и рассказывала о своей жизни в Москве, что у нее скоро будет автомобиль и она уже научилась ездить. И все выпивала, а потом заснула. Валя увела Вову гулять, я тоже ушел. Вернулись, Ольги нет.

С той поры живем тихо и спокойно.

Валя наводила справки про своего дядю Альфреда Петровича, но никто ничего не знает.

25 декабря 1927 года

Мне поручили создать ОСОАВИАХИМ, я создал и работает. Взносы и занятия. Должники за полугодие Будин, Кошелев, Королько, Садчиков, Тимофеева, Шульман, Янагиев.

Перешли на трехсменную работу. Износ станков, проблема. Кадры, проблема. Подстанция не дает мощности, утрясаем этот вопрос.

Выпускаем стенгазету, я участвую. Осудили Чанкайши, убийство Войкова, действия Троцкистов и нэпманские уклоны.

Осветить Программу Коллективизации.

Отметили Великую Октябрьскую революцию, я нес знамя.

Вова научился немного читать. Узнает буквы и простые слова.

Валя чуть не забеременела. Оказалось, ошибка. Очень жаль. Врачи ничего путного не говорят.

Событий очень много, всего не опишешь. В том числе непонятная комсомолка Репина Наталья. Полагаю, женская привычка играть с мужчинами, как кошка с мышкой. Со мной этот номер бесполезный, хотя она и красивая, особенно глаза. Но мне не до глаз.

Простыл горлом, пью отвар малины и дышу над картошкой.

На днях получили ордер на приобретение в распределителе софы для спанья Вовы, раньше спал на деревянной койке моего изготовления с матрасом.

Советуют еще столетник, выдавить сок 1 стол. л. на стакан теплой воды, полоскать. Надо попробовать.

Остальное все хорошо.

24 декабря 1928 года

Даже не знаю, с чего начать.

Да и чем кончить, непонятно: Новый Год как праздник отменили. Но мы все-таки для Вовы поставили маленькую елочку, он любит. Днем ставим ее в кладовку, чтобы не увидели, если кто придет, вечером выносим, зажигаем свечку на верхушке, смотрим.

Меня ускоренно выпустили с рабфака со свидетельством. Мог бы поступить в вуз заочно, и Валя хотела, но слишком много работы.

Из-за трудностей с продовольственным снабжением мы открыли цех, где клепали ведра, чайники, другую посуду. Чтобы менять на продовольствие в селе. Это была инициатива моего тестя Бернда Адамовича.

Меня посылали ездить с товаром. Еще ездил мастер Ланге, чтобы говорить с немцами на немецком. Я тоже говорил, уже все лучше. И от комсомола была Наталья Репина. Бернд Адамович сказал: «Она симпатичная, ее внешность лучше убедит крестьянскую молодежь мужского пола».

Но получилось так, что ее внешность убедила и меня.

Не знаю, как это писать. Сам пишу, а боюсь, что жена прочитает. Хотя Валя сказала, что она никогда не заглянет в мою тетрадь без моего спроса. Но я ее теперь не держу дома, а держу на работе. Мало ли.

25 декабря 1928 года

Пишу урывками.

Не буду ничего писать про Наталью Репину. У каждого человека бывают ошибки. Тем более она уже замужем с осени.

Это в книгах про любовь, а у меня не книга.

Да и какая там любовь. Любовь у меня к Вале, и больше ни к кому.

Когда я ездил с посудой, то мы заодно вели пропаганду за колхозы. Они стоят и слушают. Ждут, когда начнем менять посуду. Поэтому не возражают. Но согласия я тоже не видел. Многие уже живут вполне хорошо. Я им говорил: «Вы сегодня сыты, но не думаете про завтра. А завтра к вам придут тракторы для общего труда. В одиночку не купить, надо объединяться. Но чтобы сделать тракторы, нужно, чтобы было производство. А чтобы было производство, вы должны помочь пролетариату. Который для вас же сделает тракторы». Но они этому не верили. Это их несознательность.

Я много думал про колхоз, как общее явление, и тут пришла мысль. Ради этой мысли я все это тут пишу. Меня как ошпарило.

Мысль:

Если крестьянин станет работать на земле, как рабочий на фабрике, то есть он работает и получает за труд деньги, то он получится – пролетарий. Только сельский. Значит, он тоже будет Гегемон. В России крестьян поголовное большинство. Значит, фактически все население станет пролетариями. Исключая служащих интеллигентов и частников, которых все равно не будет.

Я пошел с этой мыслью к секретарю Водякину. Объяснил ему ее, но он не понял.

26 декабря 1928 года

Продолжаю.

Водякин меня не понял, я объяснил: раньше крестьянин был и швец, и жнец, и на дуде игрец. Он и сеет, и пашет, и молотит, и скотину ухичивает, и дом строит. А когда будет работа сообща, то будет разделение. Один скотник, другой плотник, третий едет в город и торгует общей прибылью. Как у нас в мастерских: есть слесаря, есть токаря, а есть котельщики, клепальщики и другие специальности. И возчики, кто на склады везет. «Скажи мне, товарищ Водякин, сказал я, в чем разница возчика, который на склад везет подшипники и получает зарплату или карточки, и возчика, которые везет на ток пшеницу и тоже получает зарплату или карточки? Или другое, что у них там будет. И тот пролетарий, и этот пролетарий!»

Он почему-то испугался моей мысли, заругался. Но потом позвал других, чтобы послушали, и им я тоже сказал свою мысль. Кто понял, кто нет, не знаю.

Через день меня вызвали в ГПУ. Сам Михайлов, начальник ГПУ[13]. Я до этого его близко не знал, только видел.

Он начал на меня кричать из всей силы, что я вредитель и контрреволюционер. Что кулак и подкулачник. Что я наношу вред Советской Власти своей агитацией.

Он кричал без стеснения матерными словами. Я тоже умею, хоть не люблю.

Я ему сказал: «Товарищ Михайлов, я коммунист и отец семейства, взрослый человек, за что Вы меня поносите, как последнего нэпмана? Мне это сильно обидно, потому что, если бы я выступал против колхозов, тогда еще ладно, а я выступаю за колхозы».

Он продолжал кричать и обзывать меня. Я бы стерпел, если бы не тронул покойных моих родителей. А он тронул. Он сказал, что, должно быть, они тоже были кулаки, раз родили такого вредителя.

Я не выдержал и сказал, что мои отец и мама были бедные крестьяне, и не надо их трогать. А то сам приехал неизвестно откуда, земли не нюхал, а пальцем тыкает, чего и как делать.

Я раньше не знал, что из меня вылезет такая гордость. Но это ведь меня Советская Власть таким сделала. Мне было обидно и непонятно: мы с ним оба за Советскую Власть, а он из меня делает злого врага. И ему от этого будет хуже, если своих почем зря облаивать. Это как раз на руку врагам.

Я ему это тоже сказал, он совсем сбеленился и позвал своих людей.

Меня арестовали.

Две недели сидел с разными элементами, никого из родных ко мне не пускали. Кормили плохо. И никуда не вызвали. Потом вызвали к человеку, фамилия Канцис, он на меня кричал и угрожал. Требовал выдать сообщников.

Потом вижу: Ланге. Он объяснил: в мастерских нашли очаг. То есть наш цех чайников и кастрюль. Бернда Адамовича допрашивают, но пока не арестовали.

И еще мы сидели два месяца. Один раз ко мне пустили Валю, она плакала, сказала, что все делают всё что можно, чтобы меня выручить.

Потом вызвали к Шейну, а Канцис куда-то делся. Я спросил у Шейна, он рассердился и кричал, что не мое дело. И я с тех пор Канциса никогда не видел. Шейн сказал, что если бы не линия на индустриализацию, таких, как я, надо расстреливать. Я стал смирнее, не возражал. Хотя опять было обидно. Но я видел, что ему мои мысли рассказывать нет толку, у него какие-то свои мысли и он других не слышит. Зато он сказал, что я свободный. Я спросил про Ланге. Он закричал, что не мое дело. Я сказал, что, если у нас индустриализация, то без хорошего мастера никак, а Ланге лучший мастер. Но Ланге так и не отпустили. Сгинул, и это жаль и несправедливо.

Я вернулся в мастерские.

27 декабря 1928 года

Было плохое настроение весь остальной год. И спал на ходу, как во время голода. На работе сплю, прихожу – валюсь и сразу сплю. Даже не до Вовы было, он обижался, Валя тоже. Сейчас прошло, а что такое было, не знаю. Валя сказала пойти к врачу, но у меня же ничего не болит, зачем я пойду. Само пройдет. И прошло.

Но моя мысль о поголовном переходе страны на пролетарское положение меня точит. Поделился с Валей, она согласилась. Только сказала, что пролетариата тоже не будет, а будет бесклассовое общество. Но после.

Как закрыли цех, все живут на карточки и немного денег, но они все время дешевеют. Тут я узнал, что можно внаймы взять домик с огородом. Поговорил с Валей, с Берндом Адамовичем и Марией Фридриховной. Они сомневались, но одобрили. Взяли домик. Я починил крышу, позвал переложить печку, купили дров на зиму. Огород вскопал под снег. Придумал лопату с поворотной ручкой для удобства копать одной рукой. Валя и Вова помогали. Я землю прямо нюхал и чуть не ел, так по ней соскучился. Валя купила книгу «Сад-Огород», хочет весной сажать овощи и помидору.

28 декабря 1928 года

Так что все хорошо, кроме того, что меня отстранили от ОСОАВИАХИМА и не разрешают писать в стенгазету. Я после ареста и временной тюрьмы считаюсь теперь сомнительный. На обиженных воду возят, я понимаю, что Советской Власти требуется осторожность. Может, я бы себя тоже отстранил на всякий случай.

29 декабря 1928 года

В октябре у меня возникла еще одна мысль, теперь техническая. У нас тяжелые детали возят на тележках вручную. И вот везли, а через дыру в крыше влетел голубь. Я смотрел на него в высоту и увидел поперечные железные балки. Подумал, что, если к ним приспособить рельсу, а к рельсе подвесить колесную тележку с тросом и крюком, то можно легко поднимать детали и катать с места на место. Сказал Бернду Адамовичу, он сказал, что это рационализация. Хотя ничего особо нового, такое изобретение существует, называется кран-балка. Он удивлялся, что ему не пришло в голову. И мы сделали эту кран-балку, я каждый день на нее любуюсь. Правда, один раз сорвалась сверху букса и чуть не убило человека, но обошлось.

У меня какие-то предчувствия. То ли хорошие, то ли плохие, не могу понять. То мне весело, то страшно. Вчера кушали спокойно ужин, я смотрю на Валю, на Вову, и у меня вдруг комок в горле, не могу глотать. Будто я с ними прощаюсь, хотя никуда не еду. Даже до слез. Валя на меня смотрит и спрашивает: «Ты чего?» Я говорю: «Валя, я вас с Вовой очень люблю». А она посмотрела и говорит: «Мы тебя тоже, только ты меня не пугай».

А я не пугаю, просто – настроение.

Теперь прошло.

Печка вышла неудачная в смысле тяги, небо топим. Надо выписать угля, как другие выписывают. Валя говорит, чадит, но я был у Суровцевых вчера, у них уголь, и ничего, нормально.

1929 год

Наша жизнь перевернулась совсем другой стороной.

Весной Валя оказалась беременной.

Мы радовались, но тут меня вызвали вместе с другими еще с мастерских и других предприятий города и сказали, что надо срочно ехать по селам вести агитацию. И отпустили обдумать и дать согласие, а меня оставили отдельно и стали обсуждать кандидатуру. Был сам Шваб Иван Федорович, он сказал: «Николай, ты всегда был светлая голова, как тебя угораздило сидеть в допре[14]?» Я сказал, что по ошибке. Был там Шейн, ему мой ответ не понравился, он сказал, что: «Вы все считаете, что по ошибке, а Партия не ошибается». Но Шваб ему сказал, что я ценный кадр, потому что знаю сельское хозяйство. И спросил, где я был в немреспублике, я сказал, что в Варенбурге и около, он сказал: «В Варенбурге у нас уже два представителя, поедешь в Лауб[15]».

7За этот год нет записей, только стихи. Н.Т. Смирнов, скорее всего, сочинил их порывом, в течение короткого срока. Показал их жене – судя по тому, что некоторые слова подчеркнуты красными учительскими чернилами, исправлены также ошибки. Но эти подчеркивания и исправления – только в первых трех стихотворениях, далее все оставлено в первозданном виде. Как оценила Валентина-Вальтрауд Смирнова-Кессених стихи мужа, неизвестно, но больше Николай Тимофеевич стихов никогда не писал. Однако и записей в этом году не сделал. Возможно, считал сказанное стихами достаточным.
8Я вернулся к своей тетради (нем.).
9Принеси воды, пожалуйста.
10Имеется в виду Генрих Генрихович Шауфлер (1894–?), военный комиссар Трудовой коммуны Области немцев Поволжья, один из создателей немецких воинских формирований в составе Красной армии; отличался крайней жестокостью при подавлении крестьянских восстаний и проведении продразверстки. В 1920-м был переведен в Москву в соответствии с решением Оргбюро ЦК ВКП(б) от 4 октября 1920 г. о плановой переброске партийных кадров. Так партия уберегала своих самых верных сынов от нарастающего народного гнева. Дальнейшая его судьба неизвестна.
11История этой лютеранской церкви примечательна и печально типична. Построенная в 1905–1907 гг. на общинные средства, в 1932 г. она превратилась в клуб. Надпись над алтарем “Ehre Gott in der Höhe” (Слава Богу в Небесах) сменилась на “Die Bühne ist der Spiegel des Lebens” (Сцена – зеркало жизни). В 1939 г. здание было закрыто, в 1943-м там устроили МТС, где работали заключенные из только что устроенной в селе тюрьмы.
12Я вздрогнул, увидев это название: ведь я родился в селе Чкаловское, а это и есть Лауб (другие названия: Вейденфельд, Тарлык). Я жил там всего несколько месяцев, потом увезли родители, и всегда меня тянуло посмотреть на это место. И однажды, в начале 2000-х, выбрался из опостылевшей Москвы, поехал. Увидел бескрайнюю пустошь на берегу Волги и два-три десятка домов, некоторые еще довоенные, основательные, на массивных каменных фундаментах. При основании села в 1767 г. там проживало 200 человек, в 1910-м – 3750, в описываемом 1926 г. – 1884 (последствия миграции в Сибирь, а также Гражданской войны и голода). По последней, 2010 г., переписи числилось 298, а проживало, полагаю, и того меньше.
13По-видимому, имеется в виду Я.М. Бодеско-Михали, который был в это время начальником ОГПУ АССР немцев Поволжья. Человек с богатой биографией, как и многие тогда: родился в д. Сальва (Трансильвания), служил в Австро-Венгерской армии, был взят в русский плен, с 1917 г. занимал разные должности в ЧК, два года нелегально работал в Греции, к 1937 г., будучи майором госбезопасности и занимая важный пост в Главном Управлении Государственной безопасности, арестован и в том же году расстрелян.
14ДОПР – дом принудительных работ. Но так часто называли и обычную тюрьму.
15И опять я вздрогнул.