Za darmo

Неизвестность

Tekst
45
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Потом я узнал, что описывались особенные дачи особенных людей, называемых номенклатурой…

Итак, они ныряли.

Леня поставил рекорд, был под водой дольше всех.

Я сказал, стараясь выглядеть скромным:

– Давайте тоже попробую.

И нырнул. Считал секунды в уме. Решил, что продержусь на десять секунд больше Лени. Чтобы наверняка – вдруг считал слишком быстро? – добавил еще десять секунд. Меня почему-то стали тащить за руку. Я вынырнул, жадно задышал. Леня смотрел на меня с улыбкой, с интересом:

– Мы уже думали, ты утонул. Ты тренировался или такой выносливый?

– Не знаю… Тренировался…

А Гена тут как тут, стоит на берегу и кричит:

– Не верьте ему, он жулик, он жопой дышит!

– Дурак, – ответил Леня. – Как в воде можно этим местом дышать? – И мне: – Жаль, что у нас таких соревнований нет. Но будет марафон. Раз ты такой выносливый, должен хорошо бегать. Я тебя запишу, хорошо?

– Хорошо.

Это был марафон в рамках межлагерной спартакиады. Нас отвезли на настоящий стадион, были соревнования по прыжкам, бегу, футболу, а в конце этот самый марафон, десять кругов. Человек с мегафоном закричал, что главное не победа, а участие, если кто почувствует себя плохо, не надо стесняться сойти с дистанции, главное – здоровье!

Мы побежали.

Я не рассчитывал на победу, хотя умел неплохо ускоряться и бегать на короткие дистанции. Но на длинных часто проигрывал. Сначала бежал впереди всех, а потом уставал, надоедало. Приходил к финишу где-то в середке.

Леня наставлял меня перед стартом.

– Держись в первой пятерке. Это главное. Вперед не лезь, но в первой пятерке. А в финале резкий спурт. Хорошо?

Я кивал. Мне очень нравилось, что Леня, как и я, знает много редких слов. И, кстати, не переспрашивает, понял ли я, что такое спурт, – уверен, что мне это слово известно. Или не хочет поставить в неловкое положение. Леня казался мне похожим на меня, только лучше. И выше, и симпатичнее, и взрослее.

А еще очень нравилось, когда он, что-то объясняя или о чем-то прося, заканчивал не как другие – «понял?», «усек?», «дошло?», а мягким: «хорошо?», будто советовался, в самом ли деле хорошо то, что он говорит. И это было всегда хорошо.

Я держался в первой пятерке два круга, а потом начал отставать. Отяжелели ноги, глаза щипало от пота. Дышалось тяжело, с хрипом. К середине дистанции был уже в конце. Пробегая мимо Лени, увидел, как он одобрительно улыбнулся. Я хотел поднажать, не получилось. Казалось, не бегу, а просто переставляю ноги, только чуть быстрее, чем обычно. Другим было не легче, несколько соперников сошли с дистанции. Я был уже не в конце, но не потому, что прибавил скорость, – отстали те, кто бежал еще медленнее. На седьмом или восьмом круге я решил, что добегу до трибуны, где главный вход и столбик с табличкой «Финиш», – и сойду. Не могу больше. Но подбегая к столбику, вдруг почувствовал, что, пожалуй, сумею еще немного пробежать. А потом случилось то, о чем я не раз читал, но не очень в это верил. Открылось второе дыхание. Я почувствовал, что ноги стали легче, что пот, заливающий лицо, не жжет, а прохладен и даже приятен, что воздух входит в меня без хрипа и выдыхается тоже довольно легко. С удивлением я увидел, что обхожу других, бегущих очень медленно. Я был уже среди первых и мог бежать еще быстрее. Помню охватившую меня радость открытия: вот оно, значит, как бывает! Перед финишем, как и советовал Леня, я спуртовал. И первым коснулся грудью ленточки, которую протянули поперек беговой дорожки. Не порвал, она просто упала к моим ногам, да еще спуталась, отчего я чуть не шлепнулся.

Леня поздравил меня, по-мужски пожав руку.

А Гена хлопнул по плечу и крикнул:

– Герой! – с гордостью осмотрев всех, будто в моей победе была и его заслуга.

Мне дали грамоту, хвалили на лагерной линейке, несколько дней я был героем, мне даже надоело, я всегда стеснялся быть в центре внимания, хотя всегда этого хотел.

Началась моя дружба с Леней.

Узнав, что я человек читающий, он дал мне поручение стать книгоношей. В лагере была библиотека в виде комнатки со стеллажами. Работала она два часа в день: сидел кто-то из дежурных вожатых и выдавал книги. Начальник лагеря заглянул в формуляры, посетовал, что дети мало читают, поручил Лене наладить это дело, и он придумал: надо кому-то брать стопку книг, ходить по отрядам и предлагать. Когда книга перед носом, да еще о ней интересно рассказывают, обязательно кто-то возьмет, рассуждал Леня.

Так и оказалось.

Я стал общественно полезным пионером, выполняющим ответственное задание. Был все время занят. Гена сначала ходил со мной, но я строго сказал, что он только мешает, потому что отсвечивает своими шуточками. Если кричать: «Детки, кому книжки с картинками – в сортире почитать?» – никакого желания взять книгу ни у кого не будет.

Гена обиделся, обозвал меня и ушел.

Вскоре я увидел, как он ходит в обнимку с Тяпкиным. Но потом у них что-то произошло, я издали видел, как Тяпкин ревет в три ручья, бежит за Геной и бросает в него камнями, а тот со смехом увертывается и успевает на ходу дразнить Тяпкина.

Каждый вечер я приходил к Лене и докладывал о результатах работы. Иногда завязывался разговор. Помню, мы сидели у пруда вечером, на самодельной скамье, сделанной из двух пеньков и доски, смотрели на тихую воду, на небо, где появились первые звезды, и Леня сказал:

– Все-таки не понимаю, как это – Вселенная бесконечна? То есть теоретически да, а представить не могу. Мне кажется, где-то все-таки какая-то стена. Или что-то вроде стены. Такой огромный шар вокруг нас. Оболочка.

– Но за оболочкой тоже что-то есть.

– А если ничего? Пустота?

– Но пустота – не конец. Пусто, пусто, а потом, может, опять огромный шар, вроде нашего. И даже если шара нет, пустота есть. И она бесконечная. Как может кончиться то, чего нет?

Леня засмеялся и с уважением сказал:

– Ты интересный человек, Витя!

Я опустил голову, ковыряя веткой в земле.

Был счастлив похвалой Лени и носил в себе это счастье несколько дней. Вернее, не носил, а будто обсасывал конфетку, которая не кончалась. Вроде Вселенной.

Однажды вечером я долго искал Леню по всему лагерю, чтобы похвастаться очередными успехами. И нашел на той самой скамье у пруда. Раза три я сюда заглядывал, не было, и вот – сидит. Не один, а со взрослой девушкой лет тринадцати-четырнадцати.

Я встал перед ними, начал говорить. Леня слушал и кивал. Девушка смотрела на меня с презрением. Я точно это запомнил. Не с досадой, не со злостью, не с нетерпением, именно – с презрением. Будто высокомерно недоумевала, как я посмел, убогий и мелкий, помешать своим глупым детским разговором их важной беседе.

Она не выдержала, перебила меня:

– Мальчик, все всё поняли, а теперь – на горшок и спать!

Я онемел. Я ждал, что Леня заступится, упрекнет ее. Скажет, что я не мальчик, а интересный человек. Но Леня только усмехнулся и сказал:

– Ладно, в самом деле, иди. До завтра.

Я воспринял это как предательство и оскорбление.

На другой день отдал ключ от библиотечной комнаты вожатой и сказал, что больше книгами заниматься не буду. Ждал, что Леня потребует объяснений. Но он не потребовал. Он, как и раньше, по утрам и вечерам стоял у знамени, козырял начальнику лагеря или старшему вожатому и о чем-то докладывал. В его жизни ничего не изменилось.

А в библиотеку, кстати, стали ходить чаще. Не потому, что я приучил к книгам, просто к концу смены всем поднадоели эти зарядки, построения, горны и бодрая пионерская музыка, с утра до вечера звучавшая из репродуктора на столбе, хотелось взять книгу, куда-нибудь забиться и почитать в одиночестве.

Гена попытался опять стать моим лучшим другом, я буквально бегал и прятался от него. Сидел с книгой в кустах, в камышах возле пруда. Один раз, помню, заплакал. Наверное, просто очень уже хотел домой.

И с радостью покинул лагерь.

Прошел месяц после лагеря, кончилось лето, начались занятия, и вдруг объявился Гена. Он ждал меня возле школы. Найти было нетрудно, я же говорил ему, где учусь. А он жил в районе, который назывался (и называется до сих пор) Стрелка. Полчаса троллейбусом, не лень ему было тащиться!

Я из вежливости обрадовался. Думал: поговорим, кое-что вспомним – и до свидания. У других так и бывало с летними лагерными друзьями.

Но нет, Гена увязался до дома, а потом оказался и в квартире, я разогрел котлеты, ел сам и кормил его, он что-то рассказывал – о своей школе, об учителях и учениках. Хихикая и описывая всякие подробности.

Я слушал и думал: почему Гена, который мне не нравится, стал моим другом, а Леня, который мне очень понравился, не стал? И что теперь, я так и должен уступать Гениной дружбе? Это же просто нечестно – и по отношению к нему, и по отношению к себе.

Думать-то думал, но ничего не сказал. Мы сыграли пару раз в шахматы, посмотрели телевизор, потом Гена наконец ушел, пообещав, что через неделю опять приедет.

И начал приезжать регулярно. Хорошо, что у него тоже был телефон, поэтому он звонил и предупреждал. Иногда я что-нибудь придумывал: болею, занят, надолго ухожу, чаще не получалось, потому что рядом были родители, а при них врать я не умел. Да и не дали бы.

И так тянулось месяца три. Он приезжал, мы играли в шахматы, он рассказывал про свою школу, все это было страшно скучно, а я никак не мог решиться задать простой вопрос: «Зачем я тебе нужен?»

Вчера вот тоже позвонил, сказал, что заедет после школы часа в четыре.

Можно было, конечно, уйти, но что толку? Гена сядет у подъезда и будет ждать моего возвращения, как уже бывало. Не блуждать же нарочно до ночи.

И я решил, что, когда приедет, скажу ему все начистоту. Что очень занят или еще что-нибудь. Чтобы его не обидеть. Поэтому извини, до свидания, в другой раз пообщаемся. А если не поймет, придется напрямую. Какими словами, еще не придумал.

 

Но вместо этого сижу на полу у двери и не открываю.

А он все звонит.

А теперь еще начал и стучать.

Звонил по три раза и стучит тоже три раза. Тук-тук-тук. Стоит, вслушивается, сопит, и опять – тук-тук-тук.

Я встал, бесшумно отодвинул заслонку от глазка, посмотрел.

Искаженное длинное лицо Гены.

Взгляд куда-то в сторону. Бессмысленный.

Странно выглядит человек, когда за ним наблюдают, а он не знает. Он выглядит глупым. Я взял это на заметку, чтобы самому таким не казаться. Надо всегда быть в форме.

Я закрыл глазок.

И тут же: тук-тук-тук.

И голос:

– Вить, ты дома?

Нет, он не глупый, он просто тупой.

Возьму вот и отвечу: «Да, я дома!»

А он спросит: «А чего не открываешь?»

А я скажу: «Не хочу!»

Но он тогда спросит: «Почему?»

А я скажу: «Потому что ты мне надоел!»

Тишина за дверью.

Может, ушел?

Приоткрываю глазок.

Нет, стоит.

И опять звонок.

А потом стук.

А потом:

– Вить, ты глухой, что ль?

И я открываю.

– Спал, что ли? – спрашивает Гена.

– Да. Проходи, – говорю я.

ЗАПИСКА
(1969)

Я пришел первым, сидел в пустом классе и смотрел на дверь.

Недавно у нас появилась Вера, девочка с темными короткими волосами, синими глазами и пятнами румянца на щеках – такими же, какими страдал и я. То есть она-то не страдала, она была из-за них еще красивее. Я влюбился.

Я постоянно в кого-то влюблялся. До школы в девочку Таню из соседнего дома, которая целыми днями возилась с подругами в кустах за сараями, играла в куклы и крошечную посуду. Однажды они нарвали травы, налили воды в кастрюльку, размешали и сказали, что суп. Предложили мне угоститься. Я взял ложечку, начал черпать и есть. Никто не смеялся, соблюдая правила игры. Я съел все – и это свидетельство того, что уже тогда был готов на многое ради женского пола. Таня спросила: «Ну что, муж, доволен?» Подруги захихикали из-за взрослого и нескромного слова «муж», а Таня оставалась серьезной, она хозяйственно мыла посуду и вытирала тряпочкой. Я обмирал, глядя на нее.

В первом классе нравилась Нина Юрченко, тихая отличница. За нею было удобно наблюдать – она сидела ровно и смотрела только в парту или на доску.

Во втором классе нравились сразу две. Надя Курочкина, бегающая, шумящая, говорившая очень быстро и не совсем правильно, шипящие получились какие-то особенные, «ш» как «щ», «ч» как «ть», при этом верхняя губа немного сдвигалась в сторону, открывались зубы. Казалось, Надя насмешливо улыбается, это смущало и притягивало. А вторая – Рита Ильясова, высокая, смуглая, красивая. Правда, пальцы рук у нее были какие-то скрюченные. Мел держала в кулаке, иначе не получалось писать. Ручку тоже держала в обхвате всех пальцев и будто не писала, а рисовала, с трудом, но упорно.

В третьем классе Надя и Рита продолжали нравиться, но ненадолго понравилась еще одна Надя, Надя Горовая. Она чем-то заболела, ее долго не было в школе, а когда вернулась, я понял, что совсем по ней не скучал.

И вот еще одна любовь – Вера. Вера Коровина.

– Корова! – крикнул клоун класса Мартынов, он же Мартын, когда Людмила Борисовна назвала ее фамилию.

Вера спокойно посмотрела на него и сказала:

– Идиот.

Это было полновесное взрослое слово, сказанное взрослым женским голосом.

Конечно, я сразу же влюбился.

Лишний раз на нее не смотрел, расходовал любовь экономно, чтобы надолго хватило. Но очень хотелось поговорить с ней хотя бы минуту. Чтобы она смотрела на меня, а я на нее.

Один такой момент уже был: Вера писала на доске и стирала, тряпка высохла, меня, как дежурного, послали ее намочить – кран был в коридоре. Я побежал, принес влажную тряпку и подал ее Вере. Когда подавал, она смотрела на меня, а я на нее. Расхрабрился и сказал:

– Холодная.

– Что?

– Тряпка.

– А.

Я потом неделю жил счастливым, вспоминал этот разговор, мысленно воспроизводил его с точностью до каждого слова.

Как я достойно, мужественно, твердо сказал: «Холодная»!

Как она задумчиво (продолжала решать в уме задачу) спросила: «Что?» Но ведь понимала, что про тряпку! – осенило меня. Понимала, но спросила! Чтобы поддержать разговор! Значит, я ей был в этот момент интересен! Жаль, не придумал больше ничего сказать о тряпке или о чем-то другом. Правда, тогда меня могли бы раскрыть, а это ни к чему.

С этого дня я приходил в класс раньше всех. Садился и ждал, что когда-нибудь Вера придет сразу после меня, и мы окажемся вдвоем.

Я представлял: вот она входит. Я скажу:

– Здравствуй.

Потому что Вера тоже так говорит. Она не говорит: «Привет!» или «Здрасьте!», не машет всем рукой, как многие другие. А некоторые входят в класс молча. Вера говорит полностью: «Здравствуйте!» Если я буду один, она только мне одному скажет: «Здравствуй». И я ей скажу: «Здравствуй».

А что дальше?

Фантазии разыгрывались сами собой, будто без моего участия.

Она садится рядом и говорит:

– Давно хотела с тобой подружиться. Ты умный.

– Ты тоже, – скажу я.

Нет, не так. Мужчина должен проявлять инициативу. Я первый скажу:

– Давно хотел с тобой подружиться. Ты умная и красивая. Давай сидеть вместе.

Полная ерунда. Людмила не позволяет садиться как кому вздумается, всех распределяет сама. У нее система: слишком бойких на первые парты, чтобы не очень крутились, двоечников рядом с отличниками – пусть двоечники перенимают умение учиться. И обязательно чтобы мальчик с девочкой, потому что когда мальчик и мальчик или девочка и девочка, слишком много у них между собой общего, это отвлекает от уроков. Какой именно мальчик и с какой именно девочкой, Людмила решала исходя из каких-то своих, никому не понятных соображений. Правда, девочек в классе было больше, поэтому Вера сидела с Мариной Сергеевой, маленькой, вертлявой, болтливой и сразу же обидевшейся на Веру, потому что та не пожелала вместе с ней вертеться и болтать.

Я перебирал десятки вариантов: как войдет Вера и о чем мы будем говорить. Но пока все оставалось в выдумках, ни разу мы не оказались вдвоем. Приходили другие. Я ждал. Каждый день я видел Веру и не мог к этому привыкнуть. А самый любимый момент – когда она входила в класс. Я с кем-то говорил, давал списать домашние задания, листал учебник, но у меня было как бы два зрения, одно здесь, со всеми, а другое не упускает двери ни на секунду. Вера входила – и будто светлее становилось в классе. Или, наоборот, темнее, а свет окружал только ее – белое лицо, синие глаза. И что-то во мне начинало слегка жечь, где-то под ложечкой. Подмывало, услышал я как-то и запомнил. Да, подмывало – чем-то горячим.

И весь школьный день был счастливым уже оттого, что Вера рядом, хотя были для счастья и другие причины. Много.

А когда она болела и ее не было, я придумывал, что вот пойду мимо ее дома, она позовет меня из форточки и попросит зайти, чтобы я сказал ей домашние задания. И я признаюсь ей в любви. Или: ей надо срочно перелить кровь, но подходит только моя, из меня берут кровь и вливают ей, она выздоравливает, а я умираю, она плачет над гробом и жалеет, что не успела сказать, как меня любит. Или наоборот, умирает она, я стою над гробом, не плачу, держусь, молча жалею, что не успел сказать, как я ее люблю.

Я был фантазер и сочиняльщик. Когда загноилась пораненная ступня и ее забинтовали, сказал Ромке по секрету, что под повязкой у меня уже не своя нога, а протез. Ромка и верил, и не верил, очень просил показать. Если снять повязку, может отвалиться, сказал я.

Или случай с подаренным родителями игрушечным грузовиком «Волгарь». Я играл в него сам и давал друзьям. Перед сном поставил машину на подоконник рядом с кроватью, смотрел и думал, что это теперь моя любимая вещь. А вдруг пропадет или сломается? Или украдут? Вот будет беда. И тут же почему-то захотелось этой беды. На следующее утро я пошел к сараям и спрятал машину за ними, в кустах. А друзьям сказал, что «Волгарь» украли.

– Эх, вот дурак! – рассердился Корней.

– Я нарочно, что ли?

– А где оставил?

– Во дворе.

– Я и говорю: дурак!

Костян промолчал, я еще вчера заметил, что он завидует. Значит, теперь радуется. А Ромка от души сочувствовал.

Корней решил найти вора. Пошли дворами, останавливали всех и спрашивали. Поймали маленького Витьку Сергучева, который, как все знали, любил поворовывать по мелочам, Корней устроил ему допрос, а потом сказал, что словами ничего не добьешься, надо пытать. Повели Витьку в чей-то недостроенный сарай, там Корней нашел кусок проволоки, обмотал руки Витьки, поставил его перед собой, начал щелкать его в нос и кричать:

– Признавайся!

– Не брал! – вопил Витька.

– Не ори. Зачем орешь? Признавайся!

– Не брал!

– Не ори, сказано!

Я не знал, как это прекратить. Вместо беды получилась глупость. И тезку-Витьку было жалко.

– Да не брал он, в самом деле, – сказал я.

– А ты откуда знаешь?

И Корней продолжил веселую пытку.

И тогда я сказал, что мне надо срочно домой. Побежал к сараям, чтобы взять машину, принести и сказать, что она опять появилась. Кто-то подбросил, наверно.

А «Волгаря» не оказалось. Нашли и взяли.

Я побежал обратно, но в сарае никого не было. Потом я узнал, что Витька вместо машины предложил отдать часть своей коллекции спичечных этикеток. И Корней согласился, хотя этикеток никогда не собирал.

Я понял, что вслух сочинять опасно, лучше – для самого себя, мысленно. Прочитал однажды про когда-то случившееся великое затопление Земли, которое может повториться, и вообразил, что через неделю хлынет вода и всё смоет. И наш дом, и район, и город. А потом всю Землю и всех людей. Несколько дней грустил, но потом представил, что нашлись способы предотвратить наводнение, и радовался за спасшееся человечество.

Я бродил мыслями вокруг и около – и вдруг вошла Вера. Не в мечтах, а наяву – взяла и вошла. Сколько я ждал этого момента! – и растерялся. Ничего не сказал.

И она ничего не сказала. Всегда здоровалась, но обычно в классе уже много всех, а сейчас я один. Может, поэтому и не поздоровалась? Когда всех много, никто не принимает на свой счет. А когда ты один, то здороваются только с тобой – значит, как-то выделяют, а она не хочет выделять. Или наоборот, я ей нравлюсь, но если она поздоровается со мной, я могу догадаться, вот и промолчала.

Она села за парту, вынула учебник и тетрадь из портфеля, а портфель сунула в ящик парты, открыв и закрыв крышку.

И вдруг спросила:

– Ты дежурный?

– Нет.

– А почему рано?

Я пожал плечами.

– А я сегодня на часы не посмотрела. И тоже вот…

Вера будто оправдывалась. Странно.

Я открыл учебник и сделал вид, что читаю. А сам косился, не поворачивая головы.

Вера встала, подошла к окну. Потом прошла между партами. Не просто так, а опираясь руками и прыгая. Играла сама с собой. Села боком за чужую парту, нагнулась, что-то поправила на ноге. У меня даже глаза заболели, я сдвигал их вбок и вправо, чтобы видеть. А Вера положила в парту какую-то бумажку. Записку. Встала, пошла за свою парту. Тут вошел кто-то, потом еще кто-то, и скоро весь класс был полон.

За парту с запиской сел Виталя Дудников. Это была его парта. Он был высокий и, как говаривала Людмила, «хваченный июльским морозом». То есть – тугодумный, туповатый. На уроках скучал, на переменах оживлялся. Любил задирать девчонкам платья и кричать: «А чего у тебя там?» Они визжали и били его по рукам, но я замечал, не очень сердились и после этого шушукались о чем-то с подругами.

Я следил за Дудниковым. Вот он открывает крышку – и…

И ничего. Вынул из портфеля учебник, тетрадь, ручку, положил на парту, сунул портфель в ящик, закрыл крышку.

Я видел, что Вера тоже искоса наблюдает. Она видела, что делает Дудников. И поняла, что тот не нашел записку. Отвернулась.

Прозвенел звонок, вошла Людмила, начался урок.

Я ничего не видел и не слышал, думал о записке.

Что в ней?

Зачем понадобилось умнице Вере, гордой девочке, писать глупому Дудникову?

Может, она написала, чтобы он больше никогда не трогал ее платье? Она ведь не очень любит с кем-то спорить, кричать, вот и решила – письменно. Но я не смог вспомнить ни одного случая, чтобы Дудникову удалось задрать платье Вере. Та всегда настороже. Да и Дудников не очень пытался. Всем задирал, а Вере нет.

Значит, открыл я для себя, у Дудникова к Вере особое отношение. Может, и у нее к нему? Значит, эта записка про любовь?

А такие записки – дело опасное. Однажды Людмила вдруг метнулась к скромной, беленькой, с розовыми бантами Сыркиной, выхватила из ее руки бумажку и тут же прочитала вслух:

– «Сыркина, я тебя люблю!»

 

Сыркина заплакала, класс засмеялся, Людмила загремела:

– Бесстыдники! Кто этой гадостью занимается, кто написал, поднимите руку!

Никто, конечно, не поднял.

Людмила устроила разбирательство. Заставила всех написать эти слова: «Сыркина, я тебя люблю!» И подписаться. То есть всех, кроме девочек, они были по понятным причинам вне подозрения. Наивные и невинные были времена, заметим в скобках.

Вскоре двенадцать записок легли на стол Людмилы. Она сличала их с оригиналом, все замерли.

– Думаешь, ты хитрый? – спросила она сидевшего сзади Леню Козько.

И показала всем бумажку, на которой было написано печатными кривыми буквами. И такими же кривыми буквами подпись: «Козько».

– Пиши еще раз – своим почерком! Своим, Козько, понял?

Все с удивлением смотрели на него, толстого, с черными лоснящимися волосами, с маленькими, часто моргающими глазками.

Он засопел и пробурчал:

– А чего писать, я и так скажу.

– Ну, скажи!

– Я написал.

– Что написал?

– Записку.

– И что ты там написал?

– Это самое.

– Что это самое?

– Про Сыркину.

– Что про Сыркину?

Людмила так и не сумела заставить Козько повторить вслух признание, окончательно разозлилась, на все лады ругала и стыдила его, потом стыдила Сыркину, чтобы не давала повода, потом стыдила весь класс, говоря, что знает, о чем все думают вместо уроков, и пусть только кто еще попробует!

Но Веры тогда еще не было, она не знает об этом случае. Или знает? – наверняка ведь девчонки рассказали. Знает – и все-таки рискнула?

Я понимал, что должен разозлиться на Дудникова, но не мог. Посматривал на него. Дудников, не слушая Людмилу, что-то рисовал, и лицо у него было вовсе не тупое. Красивое. Красивое задумчивое лицо. Это, наверно, и разглядела Вера – что он таким бывает. И влюбилась.

Я обнаружил в себе странное доброе чувство к Дудникову, будто он был мой родственник или друг. Вера его любит, а я люблю Веру, вот и появилось ощущение нашей общей близости. Было, конечно, горько, но как-то при этом и радостно. Да, Вера влюбилась в Дудникова, но до этого я думал, что она не может ни в кого влюбиться из-за своей гордости. Значит, может. Но может и разлюбить. И влюбиться в другого, в том числе в меня. А главное: любить девочку, которая никого не любит, это одно, а когда знаешь, что она любит другого – совсем все другое, вроде бы хуже, а на самом деле лучше.

И тут Дудников зачем-то потащил портфель из парты.

И записка упала на пол.

Он покопался в портфеле и, что-то достав, засунул портфель обратно. При этих движениях он ерзал ногами, и записка, свернутая несколько раз в плотный маленький конвертик, отлетела через проход к моей парте.

Я посмотрел на Веру.

Она все видела.

Она глядела на записку так, будто хотела взглядом поднять ее. В это время Людмила пошла по проходу. Она могла заметить записку. Вот ее нога прямо рядом. В тапочке. У Людмилы были очень толстые ноги с черными буграми и узлами под кожей, поэтому она в классе ходила в тапочках. А подошва у них тонкая, если Людмила наступит на записку, может ее почувствовать. Что будет, страшно представить.

Сейчас прошла мимо, но скоро вернется, пойдет обратно.

Я нагнулся, схватил записку, зажал в кулаке.

Оглянулся на Веру. Она смотрела мне прямо в глаза и отрицательно качала головой, лицо стало пунцовым, а на шее проступила синяя жилка.

Она просит не читать. Просит отдать. Просит, как друга, как близкого человека.

Мне стало жарко, я почувствовал, что и щеки горят, и лоб горит, и даже шее стало горячо. Я был счастлив почти до боли, не понимая причин такого счастья. Не мне ведь записка, другому. Может, она там признается в любви – не мне, другому. Но мне было все равно, я и Веру любил, и Дудникова любил, и записку эту любил, и себя, такого замечательно несчастного, и Людмилу, и весь класс, и весь свет. Я просто захлебывался этой непонятной всеохватывающей любовью.

Людмила прошла обратно.

Вера поднял руку и попросилась выйти.

Людмила разрешила.

Вера шла по проходу, опустив руку, а ладонь была раскрыта в мою сторону. И я понял. Старательно глядя на Людмилу, я сунул записку во влажную ладонь. Влажную и горячую, я успел это почувствовать, потому что Вера брала записку не глядя, она на ходу нашаривала мою руку, а в ней записку, это заняло какое-то время, совсем недолгое, но мне хватило, чтобы чуть не умереть от этого прикосновения.

С этого и началась моя история уже не влюбленности, а любви, настоящей, той самой, что на всю жизнь. И на всем, что бы я ни делал, есть отсвет этой любви, но можно и так сказать, что на всем лежит ее тень, хотя это противоречит законам физики. Впрочем, это я наугад сказал, потому что в физике абсолютно не разбираюсь.

ВЫПУСКНОЙ
(1976)

Меня назначили дежурным: стоять у дверей и не пускать на выпускной вечер посторонних. Нас было трое – я от 10 «А», Леня Адамов, высокий волейболист, гордость школы, – от «Б», а от «В» Илья Крушин, человек авторитетный, знакомый со всей районной шпаной. Он и сам, рассказывали, не раз участвовал в разборках и драках. Был при этом туповат, еле-еле дотащился на тройках до аттестата, да и то потому, что имелась общеизвестная установка: если не сумели уговорить ученика уйти после восьмого класса в ПТУ или на волю вольную, оставили в школе, уж будьте тогда любезны, доведите до конца. Его и довели, хотя в школе он появлялся не чаще двух раз в неделю.

Говорил Илья рывками, нескладно, добавляя то и дело для связки «ё» и «на».

Роль строгого привратника ему нравилась, он отпихивал наседающих и покрикивал:

– Куда, прешь, ё, не видишь, на, Ильич стоит?

Василий Ильич, военрук, пожилой майор-отставник, стоял неподалеку и наблюдал за входящими и за нами. Лицо красное, глаза слезящиеся – словно продуло его ветром армейских полевых учений, и остался он навсегда простужен. Убедившись, что чужаки в школу не проникают, Василий Ильич озабоченно глянул на часы и сказал: «Пойду, посмотрю, как там…» – и удалился в комнатку при спортзале, к физруку Анатолию Владимировичу. Вскоре вернулся с лицом, еще более покрасневшим, и глазами совсем мокрыми. Мы успели за это время пропустить скопившихся друзей и знакомых – тех, кто уже закончил нашу школу, и тех, кто в ней вовсе не учился, но хотел праздника.

Я ждал Веру Коровину.

На выпускной вечер старшеклассницам разрешили приходить не в форме, а в платьях свободного покроя. Мне не терпелось увидеть, что будет на Вере.

И вот она появилась. В длинном зеленом плаще. Невысокая, тонкая, совсем девочка. Зашла, как и все, в раздевалку. Долго ее не было, наконец вышла. В белом платье, как у невесты, только короче. На шее золотая цепочка с камешком. На запястье маленькие круглые часы. Губы слегка накрашены. Мне казалось, что она красивее всех вокруг.

– Ништяк девочка, – сказал Илья. – Почему я раньше ее не распочухал, ё? Ваша?

– Наша, – с невольной гордостью ответил я.

– Как зовут?

– Вера.

– Привет, Верчик! – закричал Илья, вклинился в толпу, схватил Веру за руку и вытащил ее, а потом повел по коридору. Обняв за плечи – словно оберегая.

То есть он за одну минуту проделал то, на что я не мог решиться семь лет.

Довел ее до актового зала, вернулся.

Спросил меня:

– С кем она лазиет?

Такой тогда был дворовый синоним для обозначения дружбы девушки и юноши. «Она с ним лазиет». Более грамотные говорили: «ходит». Самые деликатные выражались: «гуляет». И это верно отражало если не суть, то форму общения. Встречаться было негде: дома вечно торчат родители или бабушки-дедушки, приличных кафе, то есть без выпивки, табачного дыма и запаха жареного минтая, было очень мало, танцы во Дворце культуры случались редко, да и посещать их опасно: девушку могут отбить, а тебя побить. Оставалось сходить в кино, а потом слоняться среди типовых многоэтажек, в холодную погоду укрываясь в подъездах, чтобы там покурить и поцеловаться, а в теплую забираясь в окрестные чахлые скверики и кусты. То есть именно ходить, гулять и лазить.

Вера ни с кем не ходила, не гуляла и не лазила.

В классе существовало несколько компаний – и чисто мужские, и девичьи, и смешанные. Я был сразу в двух. Одна своя, другая из параллельного «Б». Своя собиралась у Витали Ярцева. Виталя имел внешность не юноши, а молодого мужчины: ранняя залысина, но при этом густые усы и обильные волосы на груди и на руках. Он жил в однокомнатной квартире с мамой, которая с утра до вечера работала где-то в сфере торговли. Она давно уже разрешила Витале курить дома, вовсю дымили и мы. Занятия наши были простыми: играли в карты на интерес, иногда пили портвейн, поочередно тренькали на Виталиной гитаре, говорили про спорт и обсуждали одноклассниц, мало кого находя достойными нашего внимания. Это было уютное бездельничанье, без умствования и напряжения.