Последний поезд на Лондон

Tekst
104
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Jak czytać książkę po zakupie
Nie masz czasu na czytanie?
Posłuchaj fragmentu
Последний поезд на Лондон
Последний поезд на Лондон
− 20%
Otrzymaj 20% rabat na e-booki i audiobooki
Kup zestaw za 30,10  24,08 
Последний поезд на Лондон
Audio
Последний поезд на Лондон
Audiobook
Czyta Юлия Тархова
15,05 
Zsynchronizowane z tekstem
Szczegóły
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Автопортрет

Зофия Хелена, Штефан и его тетя Лизль стояли перед картиной, с которой начиналась выставка в Доме сецессиона, – «Автопортрет художника-дегенерата». Девушка испытывала неловкость и от самой картины, и от ее названия.

– Что ты о ней думаешь, Зофия Хелена? – спросила Лизль Вирт.

– Я ничего не знаю о живописи, – ответила Зофи.

– Чтобы чувствовать искусство, вовсе не обязательно что-то о нем знать, – заверила ее Лизль. – Просто расскажи, что ты видишь.

– Ну, лицо какое-то странное: разных красок много, но они красивые и сливаются вместе, так что похоже на кожу, – начала Зофи неуверенно. – Нос очень большой, а подбородок такой длинный, будто художник смотрел в кривое зеркало.

– Многие художники склонны к анализу в своих абстракциях, – объяснила Лизль. – Пикассо. Мондриан. Кокошка более эмоционален, его живопись скорее интуитивна.

– Почему он называет себя дегенератом?

– Это ирония, Зоф, – сказал Штефан. – Так Гитлер называет художников вроде него.

Зоф, а не Зофи. Ей нравилось, когда Штефан называл ее так или когда сестренка звала ее Зозо.

Они перешли к другому портрету – черноволосая женщина, почти правильный треугольник лица. Глаза разного размера, лицо в красных и черных пятнах, руки жутко вывернуты.

– Такая уродина, но почему-то красивая, – сказала Зофи.

– Правда же? – обрадовалась Лизль.

– Похожа на тот портрет у вас в прихожей. – Зофия Хелена повернулась к Штефану. – Женщина с расцарапанными щеками.

– Да, это тоже Кокошка, – подтвердила Лизль.

– Но нарисованы на нем вы, – сказала Зофия Хелена. – И намного красивее.

Теплые овалы смеха звонко падали изо рта Лизль. Она положила руку на плечо Зофии Хелены. Раньше так иногда делал папа. Девушка замерла: ей хотелось, чтобы это прикосновение длилось вечно, а еще ей было жаль, что у нее нет портрета папы работы Оскара Кокошки. Конечно, у нее есть папины снимки, но почему-то на фоне этих картин фотографии показались Зофи какими-то ненастоящими, хотя и более точными.

Босиком на снегу

Труус и Клара ван Ланге сидели у заваленного бумагами письменного стола в кабинете господина Тенкинка в Гааге. Там же присутствовал и господин Ван Влит из министерства юстиции. На столе перед господином Тенкинком лежал составленный Труус документ, который разрешал пребывание в Нидерландах детей из леса Веберов, и ждал лишь подписи высокого начальника. Труус давно поняла: если хочешь, чтобы непростое решение было принято быстро, лучше заранее подготовить все бумаги и поднести их чиновнику на блюдечке, как пилюлю, чтобы тому оставалось только проглотить ее.

– Дети – евреи? – спросил Тенкинк.

– Мы уже подыскали им дома, – ответила Труус, не обращая внимания на взгляд, который бросила на нее Клара ван Ланге.

В отличие от Труус Клара очень уважала чистую правду, и неудивительно: она ведь еще так молода, к тому же и замуж вышла совсем недавно.

– Да, положение тяжелое, госпожа Висмюллер, я понимаю, – сказал Тенкинк. – Но половина голландцев симпатизирует сейчас нацистам, и больше половины тех, кто им не симпатизирует, не хотят превращать свою страну в перевалочный пункт для евреев.

Господин Ван Влит сделал попытку вмешаться в разговор:

– Правительство не хочет злить Гитлера…

– Вот именно, – подхватил Тенкинк, – а похищать детей страны-соседа не самое лучшее выражение дружеских намерений.

Труус положила руку на локоть Ван Влита. Из двоих мужчин, находившихся в кабинете, Тенкинк был особенно падок на женщин. Слабость многих мужчин, даже самых лучших. Жаль, что она не привезла сюда детей: ведь так трудно ответить «нет» темнокудрым головкам и жалобным детским глазам. И нет ничего проще, чем отказать абстрактному ребенку, а тем более одиннадцати. Но она пожалела измученных ребятишек: зачем вытаскивать их из теплых постелей, усаживать в поезд и везти из Амстердама в Гаагу лишь для того, чтобы представить их человеку, от которого зависело принятие правильного решения и который никогда прежде не отказывался его принимать.

Труус вновь обратилась к Тенкинку:

– Королева Вильгельмина с сочувствием относится к тяготам, выпавшим на долю жителей Германии, и к их стремлению избежать ярости Гитлера.

– Но и в королевской семье… – начал Тенкинк. – Поймите, проблема евреев – это огромная проблема. И если Гитлер приведет в исполнение свой план аннексии Австрии…

– Канцлер Шушниг отправил вождей австрийского нацизма за решетку, – возразила Труус, – к тому же Вена, пожалуй, единственный на свете город, благосостояние которого полностью зависит от евреев. Почти все врачи, адвокаты, финансисты и добрая половина журналистов Вены – евреи, если не по вере, то по происхождению. Что до меня, то я просто не представляю себе путч, который одолеет австрийские деньги вкупе с австрийской прессой.

– Госпожа Висмюллер, я вам не отказываю, – ответил Тенкинк. – Просто хочу подчеркнуть, что все было бы куда проще, будь это христианские дети.

– В следующий раз, когда госпожа Висмюллер будет вывозить детей из страны, которая уже расправилась с их родителями, она непременно примет это во внимание, – язвительно заметила Клара.

Сдерживая улыбку, Труус потянулась за снимком, который стоял среди бумаг на столе Тенкинка: на нем был сам Тенкинк, только моложе, его пухленькая жена, двое сыновей и толстощекая девочка-карапуз. Клара всегда была скора на язык, почему Труус и взяла ее с собой.

– До чего славная семья! – воскликнула Труус.

Откинувшись на спинку стула, она внимательно слушала горделивый отцовский монолог Тенкинка, ничем не выказывая своей причастности к этому словоизвержению, которое, в сущности, сама и спровоцировала. Уж чего-чего, а терпения ей было не занимать.

Она протянула снимок Тенкинку, тот взглянул и расплылся в улыбке.

– Среди немецких детей есть и младенец, он младше вашей дочки на этом фото, господин Тенкинк. – Труус намеренно сказала «немецких», а не «еврейских», чтобы не заострять лишний раз именно ту характеристику маленьких беженцев, которая вызывала особое беспокойство чиновника, а заодно сделать очередной ход, пока он держит снимок в руках. – Младенцы такие милые, прямо сердце тает, когда глядишь на них, правда?

Взгляд Тенкинка скользнул с семейного портрета на документ, лежавший перед ним, и устремился к Труус.

– Мальчик или девочка?

– А кого предпочитаете вы, господин Тенкинк? С младенцами ведь не поймешь, особенно когда их нарядят для фотографии.

Тенкинк, качая головой, поставил на документе свою подпись:

– Госпожа Висмюллер, надеюсь, когда немцы захватят Нидерланды, вы поручитесь за меня. Такое впечатление, что вы кого угодно уговорите.

– Господь этого не допустит, – ответила ему Труус. – Но если такое все же произойдет, то лучшего поручителя, чем Он, вам не сыскать. Спасибо. Детей, которым нужно помочь, еще так много.

– Ну знаете ли… – начал господин Тенкинк, – если в этом…

– Я понимаю, что это невозможно, – перебила его Труус, – но я получила известие о том, что в германских Альпах банда эсэсовцев среди ночи ворвалась в сиротский приют и выгнала на улицу тридцать сирот, прямо в пижамах.

– Госпожа Висмюллер…

– Тридцать ребятишек в пижамах стояли босыми на снегу и смотрели, как эсэсовцы поджигают их приют.

– И куда же подевались те, которых всего одиннадцать? – Тенкинк вздохнул и, бросив взгляд на семейное фото, добавил: – Полагаю, эти тридцать тоже евреи? Вы что, вознамерились вывезти из Рейха всех евреев до единого?

– Сейчас в Германии им дают кров те, кто евреями не является, – сказала Труус. – Не стану лишний раз напоминать вам о том, как нацисты поступают со всеми, в том числе с христианами, если те нарушают запрет помогать евреям.

– Со всем моим уважением, госпожа Висмюллер, хочу заметить, что запрет нацистов помогать евреям распространяется и на голландских женщин, которые пересекают границу с целью… – (Взгляд Труус уперся в семейное фото.) – Даже захоти я помочь… Ходят слухи, что закон о закрытии границ будет принят у нас в ближайшие недели, а может быть, и дни. Не располагая более точной информацией, не вижу, как я…

Труус протянула ему коричневую папку с зелеными завязками: вся информация, которая могла ему потребоваться, уже лежала там. Оставалось только проглотить.

– Ну хорошо. – Тенкинк помотал головой. – Ладно. Я посмотрю, что можно сделать, чтобы принять их на временном основании. Но лишь до тех пор, пока им не найдут дома за пределами Нидерландов. Вы меня поняли? У них есть где-нибудь родственники? В Англии, в Соединенных Штатах?

– Ну конечно есть, господин Тенкинк, – ответила Труус. – Потому-то они и оказались босиком на снегу возле горящего еврейского приюта.

Демонстрация бесстыдства

Лизль Вирт с мужем стояла на выставке Entartete Kunst[4] в Германском археологическом институте в Мюнхене. Вокруг громоздились полотна кубистов, футуристов и экспрессионистов, изгнанные из всех немецких музеев за несоответствие установленным фюрером художественным «стандартам», выставленные и оцененные с расчетом на то, чтобы вызвать насмешки публики. Но всякий, кто обладал хоть каплей художественного вкуса, видел, что на их фоне картины Большой германской художественной выставки, открытой с благословения самого Гитлера в Доме немецкого искусства тут же, в Мюнхене, – всего лишь любительская мазня, а скульптуры – сплошь скучные ню. Нет, ну правда, это как надо было постараться, чтобы обнаженная натура выходила настолько безжизненной, как у этих «великих» германских художников? И они еще смеют называть дегенеративным искусством вот это? Этого Пауля Клее, роскошного в своей простоте: рваные линии лица рыболова, грациозная S-образная линия рук, чарующий выпад удочки над синей гладью, разнообразной и изменчивой, как море. Почему-то картина напомнила ей Штефана. Странно… Кажется, она ни разу не видела племянника с удочкой в руках.

 

– Тебе нравится? – спросила она у Михаэля и сама удивилась своему вопросу; всего пару недель назад ей и в голову не пришло бы сомневаться: раз нравится ей, значит должно нравиться и ему. – Я про того Клее, «Рыболова», – уточнила она.

Картины нарочно были развешены в беспорядке, утомительном для глаз, а размашистая надпись на стене: «Безумие как метод» – еще и подчеркивала неуважение.

Поскольку Михаэль молчал, она сосредоточилась на буквах.

Вдруг за ее спиной раздался взрыв смеха: реакция недоумков соответствовала ожиданиям устроителей выставки.

– А я слышала, Геббельсу нравятся модернисты, – прошептала она мужу.

Михаэль нервно оглянулся:

– Нравились, Лиз, пока Гитлер не заявил, что дегенеративное искусство подрывает дух германской культуры. После его речи в гору пошли Вольфганг Вилльрих и Вальтер Хансен.

Эти доносчики – оба никудышные художники, зато преуспевающие стукачи – решали теперь, что в искусстве следует восхвалять, а что – обливать грязью.

– Да и сама эта выставка – идея Геббельса, – добавил Михаэль. – Политически очень умный ход.

Лизль повернулась к Клее и Михаэлю спиной. Когда ее муж начал ценить политическую изворотливость превыше выразительности в искусстве?

Даже Густав и Тереза Блох-Бауэр устали от наци, когда те полезли в культуру, хотя раньше оба были так заняты каждый своей жизнью и семьей, что даже не заметили туч, сгустившихся на политическом небосклоне Германии и Австрии. В Австрии вообще многие считали Гитлера явлением преходящим, мол, побалуются немцы с этим выскочкой да и забудут. Вот мы, австрийцы, пережили политическое убийство канцлера Дольфуса вкупе с неудавшимся нацистским переворотом три года назад, и они переживут, а у нас есть дела поважнее политики: надо зарабатывать деньги, растить детей, ходить в гости, позировать для портретов и покупать произведения искусства.

Лизль сделала вид, будто заинтересовалась другой картиной, от нее перешла к статуе, и так дальше, пока не оказалась в другом зале, где не было ее мужа. Там она любовалась автопортретами Ван Гога и Шагала, Пикассо и Гогена, пока ее взгляд не уперся в стену, полностью отведенную дадаистам, представленным, конечно, в отнюдь не лестном виде. И, только войдя в следующий зал, который она про себя назвала еврейским, Лизль вдруг ощутила всю шаткость своего положения. «Откровения еврейской души» – было написано на стене. Картины показались ей необыкновенными; что бы ни открывали они взгляду, ей захотелось, чтобы это было частью ее собственной души.

И в то же время она, еврейка, вдруг перестала ощущать себя в безопасности здесь, в Германии, одна среди враждебно настроенных немцев.

Конечно, он был смешон, этот невесть откуда нахлынувший страх. В конце концов, Мюнхен всего в часе езды от границы. Всего час – и она дома, в Австрии.

Однако надо пойти поискать Михаэля.

Мужа она застала у картины Отто Дикса: беременная женщина с таким непомерно раздутым животом и грудями, что Лизль, взглянув на нее, почти порадовалась своему бесплодию. Но устремленный на картину взгляд Михаэля был полон желания. Он много раз говорил, что ему не нужен наследник: шоколадную фабрику Нойманов получит Вальтер, а Штефану достанется бизнес его семьи – банк, который уберегли от полного разорения деньги все тех же Нойманов, хотя Лизль ни за что не сказала бы этого вслух. Михаэль был гордым потомком гордого семейства, переживавшего не лучшие времена, причиной которых были не они сами: многие пострадали, когда обрушились финансовые рынки. И Лизль всегда щадила гордость мужа, а он – ее. Штефан ему как сын, повторял Михаэль, да и Вальтер тоже. Но и до этого момента на выставке, до этого взгляда, ставшего для нее откровением, Лизль уже чувствовала, что Михаэль все слабее и слабее реагирует на ее университетское образование и интеллектуальный шарм, за которые, по его словам, он влюбился в нее когда-то.

Она обратилась к какому-то незнакомцу с вопросом, чтобы Михаэль, услышав ее голос, успел вернуть лицу привычное выражение. Потом подошла к мужу, взяла его под руку и сказала:

– Можно купить того Клее. – Сказала просто так, чтобы не молчать, но Клее они уже не купят, ни здесь, ни где-либо еще, и не только из-за цены.

На набережной

Пасмурное небо грозило дать новый снежный залп, впрочем грязную корку на тротуарах и поцарапанный старый лед каналов давно пора было освежить. Гуляя вдоль канала Херенграхт, Труус и Йооп видели три баржи – те прочно вмерзли в лед. В Амстердаме в последние недели только и разговоров было что об Элфстедентохт[5] – состоится он в этом году, впервые с 1933 года, или нет. У моста рядом с их домом на льду стояли люди. Это были родители, они болтали, а дети носились вокруг них: те, что постарше, на коньках, младшие просто в ботинках. Труус особенно любила это время суток, когда они с Йоопом возвращались домой, – совсем как в те дни, когда он еще только начинал ухаживать за ней, молоденькой выпускницей Школы коммерции, пришедшей работать к ним в банк.

– Я не говорю «нет», Труус, – произнес Йооп нынешний. – Я ничего тебе не запрещаю. Ты же знаешь, я никогда не запрещаю тебе то, что для тебя важно.

Труус засунула руку в перчатке глубже в карман. Йооп вовсе не напрашивался на ссору и не собирался унижать жену. Так говорили тогда все мужчины, даже самые лучшие из них, ведь они выросли еще в те времена, когда женщины не могли даже голосовать, точнее, когда голосовать могли только состоятельные мужчины.

Они остановились посмотреть на малыша – непривычный к конькам, он растянулся на льду, едва не утянув за собой сестру.

– Я тоже никогда не стала бы запрещать тебе то, что для тебя важно, – сказала Труус.

Йооп ласково рассмеялся, не снимая перчаток, взял жену за локти, вынул ее руки из карманов и взял их в свои:

– Ладно, признаю, заслужил. Надо было записать это в наш брачный контракт: обязуюсь любить тебя, быть с тобой честным и никогда ничего тебе не запрещать, важное или не очень.

– Ты ведь не считаешь, что спасение тридцати детей, которых нацисты выгнали на снег в одних пижамах, – это не важно?

– Конечно я так не считаю, – ответил он мягко. – Ты же знаешь. Просто я хочу, чтобы ты задумалась. Ситуация в Германии день ото дня становится все более напряженной, и я беспокоюсь за тебя.

Труус стояла рядом с мужем и смотрела на конькобежцев, на девочку, которая помогала братишке подняться со льда.

– Но если ты всерьез настроилась ехать, – продолжил Йооп, – то лучше сделать это сейчас, пока не стало еще хуже.

– Я жду, когда господин Тенкинк оформит въездные визы. Ты что-то хотел мне рассказать?

– Да, мне сегодня звонили в банк, звонок был очень странный. Господин Вандер Ваал, ты его знаешь, утверждал, что у тебя есть кое-что ценное, и эта вещь принадлежит его клиенту. Будто бы ты вывезла это для него из Германии.

– Я? Вывезла? С какой стати мне провозить что-то через границу для абсолютно незнакомого человека?! – Труус тревожно нахмурилась, глядя, как взрослый мужчина, видимо отец, подкатил к мальчику с девочкой и взял малыша за ручку. – Весь мой ценный груз ограничивается детьми, клянусь тебе!

– Так я ему и сказал, – ответил Йооп. – И заверил его, что ты никогда не станешь связываться с контрабандой.

Девочка на льду взяла братика за другую ручку. Малыш что-то пролепетал, отчего все трое засмеялись, а потом покатили к мосту и скрылись под ним, причем отец обернулся и крикнул другим взрослым, что увидится с ними завтра. Труус отвела от них взгляд и стала смотреть сквозь голые ветки деревьев на серое небо. Сколько же раз она наблюдала за тем, как взрослые встречаются здесь, на канале, заводят знакомства, болтают друг с другом, пока дети катаются вокруг них на коньках? Много, но еще ни разу – с мужем. Этот кусочек своей жизни она прятала ото всех, даже от него. После третьего выкидыша они с Йоопом, не сговариваясь, поменяли свою жизнь: Труус вступила в Ассоциацию за интересы женщин и равные гражданские права, занялась общественной работой, стала помогать детям вроде тех, которых спасали в войну ее родители.

Раздался паровозный свисток. Не вынимая рук из ладоней мужа, Труус смотрела на замерзший канал и думала о том, приходит ли он сюда без нее посмотреть на детей? Она знала, что ему не меньше, чем ей, хочется, чтобы у них был ребенок, может быть, даже больше. Но она старательно прятала от него свою боль, и так же поступал он – каждый боялся ранить другого демонстрацией своего несчастья. Много лет тема их бездетности оставалась запретной, молчание вошло у них в привычку, изменить которую казалось теперь невозможным. Вот и сейчас Труус хотела и не отваживалась протянуть руку, коснуться щеки мужа и спросить: «Йооп, а ты не приходишь сюда один посмотреть на ребятишек? На их родителей? Как думаешь, может, нам стоит попробовать еще разок, самый последний?» Молча она стояла рядом с ним, глядя на мирную зимнюю картину: дети режут коньками лед, родители болтают, сгрудившись посреди канала, а по краям вмерзшие в лед лодки обещают далекую пока весну.

Бриллианты, и не фальшивые

Утром, когда Йооп ушел в офис, Труус выдвинула ящик туалетного столика и отыскала в нем спичечный коробок, который дал ей однажды человек в поезде. Неужели с тех пор прошел целый год? Открыв коробок, она вытряхнула из него на стол невзрачный приплюснутый кусок гальки, занимавший в коробке все пространство, и с силой потерла его большим пальцем. Камень распался на куски.

Она пошла на кухню, сложила их в миску и залила водой. Опустив в миску руки, она пальцами оттирала каждый камень, и вода постепенно мутнела. Вынув камни, Труус разложила их на мокрой ладони.

Да, старая истина подтвердилась: легче всего обвести вокруг пальца того, кто сам занят каким-то обманом.

Труус набрала номер конторы Вандера Ваала.

– Господин Вандер Ваал, – сказала она, – я должна принести вам свои извинения. Кажется, мой муж ошибся. У меня действительно есть нечто, принадлежащее доктору Брискеру.

Внутри «талисмана» было спрятано около дюжины бриллиантов – их общей стоимости вполне хватило бы, чтобы начать новую жизнь. Этот доктор Брискер осознанно послал ее на риск, сделав своим тайным курьером, причем обставил все так, чтобы у нее рука не поднялась выбросить его «талисман» в первую попавшуюся урну. Больше того, он поставил на карту жизнь троих детей, и все ради того, чтобы вывезти из Германии часть своего богатства. А она попалась на его удочку как последняя дура.

Мотоштурмфюрер

Организованная СД конференция по еврейскому вопросу в Берлине стала триумфом Эйхмана. Первыми выступили Даннекер и Хаген. Даннекер говорил о необходимости постоянного надзора за евреями, а Хаген – о сложностях, которые возникнут, если Палестина получит независимость и потребует соблюдения прав евреев в Германии. Поднимаясь на трибуну, Эйхман чувствовал себя свободным, как в молодости, когда он гонял по Австрии на мотоцикле и защищал заезжих нацистских ораторов от ярости толпы, забрасывавшей их бутылками и всякой тухлятиной. Он и его друзья тогда последними уходили с таких собраний, переколотив предварительно все зеркала и все пивные кружки. Поездка в Палестину, хотя и закончилась ничем, утвердила его авторитет как знатока еврейского вопроса. И вот он на трибуне Еврейского собрания, и теперь уже его приветствует толпа.

– Истинный дух германской нации – в ее народе, в крестьянах, в природе Германии, в нашей крови и в почве незапятнанной отчизны, – начал он. – Но перед нами стоит угроза еврейского заговора, и я один знаю, как его победить.

Толпа взрывалась возгласами одобрения, пока он говорил о вооружении и военно-воздушных силах Хаганы, о евреях-иноземцах, которые, прикрываясь положением сотрудников международных организаций, похищают секреты Рейха и передают их его врагам, о гигантском спруте антигерманского заговора, возглавленного Всемирным еврейским союзом, чьим фасадом в Германии служил завод «Юнилевер» по производству маргарина.

 

– Путь к окончательному решению еврейского вопроса лежит не через юридическое ограничение деятельности евреев в Германии и даже не через уличное насилие! – выкрикнул он, пытаясь перекрыть рев толпы. – Мы должны установить личность каждого еврея в Рейхе. Составить их поименные списки. Определить возможности их эмиграции в малые страны. И – самое главное – лишить их любых активов, чтобы, оказавшись перед выбором, жить здесь в нищете или уехать, евреи сами предпочли бы отъезд.

4«Дегенеративное искусство» (нем.), термин, принятый в 1920-е годы нацистской партией Германии для описания модернистского искусства. В 1937 году в Германии прошла выставка с таким названием.
5Элфстедентохт (тур одиннадцати городов) – нерегулярный конькобежный марафон на дистанцию около 200 км, проводится во Фрисландии (Нидерланды) с 1890 года.