Последний поезд на Лондон

Tekst
104
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Jak czytać książkę po zakupie
Nie masz czasu na czytanie?
Posłuchaj fragmentu
Последний поезд на Лондон
Последний поезд на Лондон
− 20%
Otrzymaj 20% rabat na e-booki i audiobooki
Kup zestaw za 30,10  24,08 
Последний поезд на Лондон
Audio
Последний поезд на Лондон
Audiobook
Czyta Юлия Тархова
15,05 
Zsynchronizowane z tekstem
Szczegóły
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Самая большая пишущая машинка в мире

Около четверти часа Штефан с Зофи Хеленой шли подземными путями, пока наконец не оказались у очередной винтовой лестницы, которая вела к лазу под восьмиугольным люком. Он выходил на улицу недалеко от того места, где работала мать девушки. Правда, был и другой выход, поближе, прямо на той улице, где семья Зофи снимала квартиру, но не такой удобный: вбитые в стену металлические скобы ступеней вели к тяжелой сливной решетке, поднять которую снизу им не хватило бы ни сноровки, ни сил. Теперь же Штефан первым выбрался на улицу и помог выбраться девушке, чью руку, когда она оказалась на мостовой, выпустил с неохотой. Ногой закрыв крышку из треугольников-лепестков, он последовал за Зофи к зданию редакции, где работала ее мать и где можно было увидеть человека, обслуживавшего самую большую пишущую машинку в мире.

– Это линотип, – объясняла Зофия Хелена. – Работает автоматически, как те машины Руба Голдберга. Отливает строчки для газетных полос.

– Трудно такому научиться? – спросил Штефан линотиписта, уже мечтая набрать на такой машине пьесу.

В свою пишущую машинку он вкладывал несколько листов, переложенных копиркой, и колотил по клавишам изо всех сил, но, поскольку копий все равно выходило мало, приходилось либо сочинять пьесы для небольшого актерского состава, либо перепечатывать одно и то же много раз.

– Пользоваться пишущей машинкой я уже умею, – добавил он.

– Просто удивительно, сколько всего ты знаешь, Штефан, – сказала Зофия Хелена.

– Сколько я знаю?

– Про подземный мир. Про шоколад. Про театр и пишущие машинки. Причем твои знания видны в том, как ты говоришь. Когда я начинаю что-нибудь рассказывать, люди часто смотрят на меня как на чокнутую. А ты как профессор Гёдель. Он тоже иногда исправляет мои ошибки.

– Какие твои ошибки я исправлял?

– Про то, что какао-бобы не едят. И про пещеру, – ответила она. – Иногда я специально говорю что-нибудь неправильно, посмотреть, кто это заметит. Почти никто не реагирует.

В кабинете главного редактора за столиком сидела девчушка моложе Вальтера и рисовала что-то красками, пока женщина – видимо, мама Зофи – разговаривала по телефону.

– Йойо, ты нарисовала мне что-нибудь красивое?! – воскликнула Зофи и, подхватив сестренку на руки, закружила ее в таком вихре смеха, что Штефану тоже захотелось покружиться, хотя, вообще-то, танцы были ему не по нутру.

Мать знаками показала, что уже заканчивает разговор, а в трубку произнесла вот что:

– Да, я понимаю, Гитлер вряд ли будет в восторге, но, знаете ли, я тоже не в восторге от его попыток склонить Шушнига отменить запрет нацистской партии в Австрии. И как наше мнение не мешает ему делать то, что он считает нужным, так и его мнение не должно помешать нам пустить эту статью в печать. – И она, положив трубку на телефонный аппарат, воскликнула: – Зофи! Посмотри, что ты опять сотворила со своим платьем!

– Мама, это мой друг Штефан Нойман, – отозвалась Зофи. – Мы пришли сюда с шоколадной фабрики его дедушки по…

Штефан бросил на нее взгляд.

– Так вот из каких ты Нойманов, – сказала Кэте Пергер. – Надеюсь, ты не забыл захватить с собой немножко шоколаду!

Штефан обтер руки краем рубашки, вынул из кармана два последних трюфеля и протянул хозяйке кабинета. Вот черт, к конфетам пристали ворсинки от подкладки!

– Господи, да я же пошутила! – воскликнула Кэте Пергер, однако тут же протянула руку к конфетам, взяла одну и сунула в рот.

Штефан снял ворсинку с последней конфеты и предложил ее сестренке Зофи.

– Зофия Хелена, – сказала ее мать, – ты прямо-таки превзошла себя, обзаведясь другом, который не только разгуливает по городу с шоколадными конфетами в кармане, но и любит стирку, видимо, не меньше, чем ты.

Штефан взглянул на свой запачканный костюм. Отец его убьет.

– Он мой единственный друг, но пусть лучше один, чем ни одного, хотя ноль математически интереснее единицы, – заметила Зофия Хелена после ухода Штефана.

Сестренка протянула Зофи книгу, девушка села и усадила малышку себе на колени. Открыв книгу на первой странице, она прочла:

– «Для Шерлока Холмса она всегда оставалась „Той Женщиной“».

– По-моему, Иоганна еще маловата для «Скандала в Богемии», – сказала Кэте Пергер.

Зофии Хелене очень понравился этот рассказ, в особенности то место, где король Богемии жалеет, что Ирэн Адлер не одного ранга с ним, а Шерлок Холмс отвечает, что она действительно совсем другого уровня, чем его величество, при этом король считает ее ниже себя, а Холмс – неизмеримо выше. А еще Зофи понравилась концовка, когда Ирэн Адлер обманула их обоих, а Шерлок Холмс отказался принять в награду от короля Богемии кольцо с изумрудной змейкой, предпочтя снимок Ирэн Адлер, в память о женщине, которая смогла обвести его вокруг пальца.

– Он левша, – сообщила Зофи. – Я о Штефане. Как, по-твоему, странно, наверное, быть левшой? Я раз его спросила, но он не ответил.

Мама рассмеялась. Ее смех был похож на круглый красивый ноль, пузырьком звука вздувшийся посреди прямой, уходящей в бесконечность.

– Не знаю, Зофия Хелена. А тебе не странно, что ты так хорошо разбираешься в математике?

Зофия Хелена задумалась.

– Да нет, вообще-то.

– А вот другим, может быть, и странно. Но ты просто такая, какая есть, с самого рождения. Так же и с твоим другом.

Зофи чмокнула в макушку Иоганну.

– Споем, Йойо? – предложила она и запела, сестренка подхватила, а мама за ней. – Вышла луна; звезды златые в небе ясном горят.

ВЕНСКАЯ НЕЗАВИСИМАЯ

НАЦИСТСКИЕ ЗАКОНЫ ПРОТИВ ЕВРЕЕВ «НЕ ОТ НЕНАВИСТИ»

Комиссар министерства юстиции: «Законы возникают из любви к немецкому народу».

Кэте Пергер

ВЮРЦБУРГ, ГЕРМАНИЯ, 26 июня 1937 года. Комиссар министерства юстиции Германии Ганс Франк, выступая сегодня на собрании национал-социалистов, утверждал, что нюрнбергские законы были созданы «для защиты нашей расы не потому, что мы ненавидим евреев, а потому, что мы любим немецкий народ».

«Весь мир критикует нас за наше отношение к евреям, обвиняя в излишней жестокости, – сказал Франк. – Однако мир никогда не проявлял обеспокоенности тем, сколько честных немцев лишились крова из-за финансового давления со стороны евреев в прошлом».

Законы, принятые 15 сентября 1935 года, лишают евреев германского гражданства и запрещают им браки с людьми германской или родственной ей крови. Евреем считается всякий, кто имеет как минимум троих еврейских дедушек-бабушек. Тысячи немцев, принявших другую религию, в том числе римско-католические священники и монахини, объявляются евреями.

Принятие нюрнбергских законов привело к тому, что немецких евреев отказываются лечить в муниципальных больницах, офицеров еврейского происхождения увольняют из армии, а выпускникам университетов запрещают сдавать экзамены на должности преподавателей. В прошлом году в связи с подготовкой к зимним Олимпийским играм в Гармиш-Партенкирхене, а летом в Берлине ограничения были частично сняты, но лишь в качестве временной меры. К тому же после окончания Олимпиады усилия Рейха по арианизации только выросли: работников еврейского происхождения начали увольнять с занимаемых ими должностей, а основанные евреями предприятия стали отнимать у хозяев и передавать неевреям за фиктивную компенсацию или без таковой…

Поиск

Желтый горшок был на месте, стоял на заиндевелом крыльце Веберов. И все же Труус за рулем «мерседеса» миссис Крамарски не спешила: она подъехала к воротам очень медленно, желая убедиться, что горшок, опрокинутый в знак опасности, не вернул на место какой-нибудь услужливый наци. Они уже старики, объяснили ей Веберы при первой встрече; будущего у них и так нет, зато у детей, которых с их помощью удастся спасти, оно, Бог даст, будет долгим. Труус распахнула ворота, заехала внутрь и снова заперла их за собой, радуясь, что догадалась надеть зимнее пальто и юбку. И на малой передаче медленно покатила через поле к тропинке, скрывавшейся в лесу.

Было уже за полдень, когда она заметила в лесу первый признак жизни: что-то зашуршало, как будто олененок пустился наутек, но, остановившись, она увидела ребенка, который зигзагами перебегал от дерева к дереву. Труус до сих пор не могла понять, как они выживали, эти дети: дни и ночи в лесу, под открытым небом, в карманах ничего, кроме использованного железнодорожного билета, пары рейхсмарок у отдельных везунчиков да куска хлеба, который дала отчаявшаяся мать, отправляя ребенка в безнадежный вояж к окраине Германии, где детей не ждал никто, кроме нацистских патрулей и голландских пограничников.

– Все хорошо. Я хочу тебе помочь, – негромко начала Труус, высматривая, где прячется ребенок; очень медленно она открыла дверцу, вышла из машины и продолжила: – Меня зовут тетя Труус, я здесь, чтобы помочь тебе перебраться в Голландию, как говорила твоя мама.

Труус не знала, почему дети вообще верили ей. А может, они и не верили? Иногда ей казалось, что они подпускали ее к себе от бессилия, просто не могли больше бежать.

– Я тетя Труус, – повторила она. – А тебя как зовут? – (Девочка лет пятнадцати молча смотрела на нее.) – Хочешь, я помогу тебе перебраться через границу? – ласково предложила Труус.

Тут из-за куста выглянул мальчик помладше, за ним еще один. Все трое не были похожи друг на друга, значит не родственники. Хотя как знать?

Девочка, бросив на мальчишек быстрый взгляд, спросила:

– А вы нас всех возьмете?

– Да, конечно.

Снова переглянувшись с мальчиками и получив от них, видимо, поддержку, девочка громко свистнула. И тут же, откуда ни возьмись, возник еще ребенок. И еще. Господи боже, одиннадцать ребятишек, один совсем кроха! Да, машина будет полнехонька. Дамам из комитета придется постараться, чтобы найти для всех на ночь кров, но это уже не ее забота, а Господа.

«Мерседес» слегка потряхивало на кочках, пока он неспешно катился к ферме Веберов. В салоне друг у друга на коленях и даже на полу сидели дети. Сидели молча, почти не двигаясь, так что в машине было странно тихо, хотя самой старшей из пассажирок едва исполнилось пятнадцать лет. Точно таких же, неразговорчивых и неулыбчивых, ребятишек брали к себе родители Труус в войну.

 

Труус тогда было восемнадцать. Самое время встречаться с кавалерами, но вместо них к порогу родительского дома в Дуйвендрехте пожаловала война. Непосредственного участия в боевых действиях Нидерланды не принимали, храня нейтралитет, однако в стране было объявлено осадное положение, армия мобилизована, и молодые люди призваны для защиты объектов особого значения, в числе которых дом Труус, разумеется, не значился. Всю войну Труус читала книжки маленьким беженцам. Они прибывали – худые, изможденные, и, глядя на них, девушке хотелось и отдать им последний кусок со своей тарелки, и в то же время съесть все до крошки, чтобы не отощать так же, как они. Самый вид тех детей вызывал у Труус и злость, и печаль, а их молчание повергало в глубокую грусть ее маму. Придавленная глухим покрывалом тоски, которое обрушило на нее их недетское молчаливое горе, Труус, сама еще девчонка, стала им вместо матери. Она хотела помочь своей маме, но не знала как, пока однажды ночью не выпал первый снег. Проснувшись рано поутру, Труус увидела в окно заснеженные ветки деревьев, пушистые снеговые шапки, смягчившие четкие линии мостов и перил, девственно-белые дорожки – разительный контраст с черной, тихой водой канала. Она тихонько разбудила детей, чтобы они тоже увидели эту картину, а потом стала их одевать, впервые радуясь тому, как глухо звучат их голоса, даже когда они говорят друг с другом. Одевшись, они бесшумно выскользнули на улицу и под зимней луной слепили из искрящегося снега снеговика. Самого обыкновенного. Три грязно-белых кома, поставленные друг на друга, с камешками для глаз, веточками для рук, но без рта, словно дети задались целью создать немое подобие самих себя. Они едва закончили, когда к окну подошла ее мать с чашкой чая в руке. Такая у нее была привычка: утром она всегда подходила к окну, чтобы выпить чая и поглядеть, что ей готовит Господь, как она выражалась. В то утро, увидев детей, она и удивилась, и обрадовалась, хотя дети по-прежнему не шумели и не улыбались. Труус, увидев мать, стала показывать на нее детям – хотела, чтобы они помахали ей. И тут кто-то из мальчиков кинул в окно снежок: белый ком расплющился о стекло и разрушил молчание. Дети вдруг начали смеяться и не могли остановиться, а лицо матери, на миг застывшее от испуга, оттаяло, и она тоже засмеялась. Никогда ни до, ни после Труус не слышала ничего прекраснее того смеха, хотя ей самой было тогда очень стыдно. Как она могла требовать от тех детей чего-то, кроме смеха? Какое право имела хотеть от них что-то для себя?

Вдруг Труус нажала на тормоз автомобиля миссис Крамарски. На земле, у самого крыльца Веберов, лежал опрокинутый желтый горшок, немного земли просыпалось из него наружу. Труус медленно дала задний ход, развернулась и снова поехала в лес, искать другой путь через границу. Всю дорогу она молча молилась, благодаря Бога за Веберов, за их помощь детям Германии, прося его охранить этих мужественных стариков.

Клара ван Ланге

В доме Грунвельда на Ян-Лёйкенстраат измученная Труус – многочасовые поиски выезда из леса ни к чему не привели, и лишь после полуночи, когда бензин был почти на нуле, она, погасив фары, прокралась мимо фермы Веберов на голландскую сторону границы – передала одиннадцать детей волонтерам.

Клара ван Ланге, сидя у телефонного аппарата в ужасной новомодной юбке, обнажавшей икры, прикрыла трубку ладонью и шепнула Труус:

– Это еврейская больница на Ниуве-Кейзерсграхт. – В трубку она сказала: – Да, мы понимаем, что одиннадцать детей – это много, но ведь всего на одну-две ночи, пока мы не найдем им семьи… Они мылись? – Она бросила на Труус тревожный взгляд. – Вши? Нет, конечно, никаких вшей!

Труус торопливо осмотрела детям головы и отвела в сторону мальчика постарше.

– У вас есть частый гребешок для вычесывания вшей, госпожа Грунвельд? – прошептала она. – Хотя конечно есть. Ведь ваш муж доктор.

– Да, мы пришлем человека, который присмотрит за младенцем ночью, – говорила Клара в трубку, потом одними губами протелеграфировала Труус: – Я поеду.

Труус и самой очень хотелось поехать с детьми, однако не следовало оставлять Йоопа одного на всю ночь, а потому ей следует быть благодарной за предложение Клары.

– Ну, кто хочет поплескаться в теплой пенной ванне? – обратилась Труус к детям, а затем попросила женщин: – Госпожа Грунвельд, не могли бы вы с мефрау Хакман помыть младших девочек? – Самой старшей из привезенных детей она сказала: – Если мы наберем тебе ванну, сама справишься?

Та кивнула и добавила:

– Я могу помочь вычесать вшей Беньямину, тетя Труус.

Труус нежно коснулась ее щеки:

– Если бы я могла выбирать себе дочку, милая, она была бы такой же славной, как ты. Иди купаться – в твоем распоряжении славная большая ванна, а я пока пойду поищу тебе соль. – Кларе, которая только что повесила трубку телефона, она сказала: – Госпожа ван Ланге, будьте так добры, приготовьте детям бутерброды с сыром.

– Да, я только что уговорила еврейскую больницу приютить этих детей на ночь, хотя они и беспаспортные, так что спасибо большое, госпожа Висмюллер, – ответила Клара язвительно, чем сильно напомнила Труус ее саму в молодости, с той только разницей, что Клара ван Ланге была красавицей.

И ей совсем ни к чему следовать нелепой новой моде и оголять свои икры, внимание мужчин ей и без того обеспечено. Господи, да в этой юбке даже сидеть спокойно нельзя, чуть зазеваешься – и все колени на виду!

– Конечно, вы ведь так умеете убеждать, Клара, – сказала она вслух. – Вам сам премьер-министр не откажет.

И тут же подумала: «А что, может, попробовать? Вдруг чары госпожи ван Ланге в сочетании с ее модной юбкой действительно окажутся неотразимыми для премьер-министра Колейна?» В последнее время ходили упорные слухи, будто голландское правительство решило запретить иностранцам оставаться в стране – не закрывать границы, но дать понять всем, кто бежал сюда от Рейха, что, не располагая независимыми средствами, они могут рассматривать Нидерланды лишь как транзитный пункт, но не как страну постоянного пребывания.

Мрачный взгляд в окно

Эйхман отодвинул доклад, которым занимался в дороге. Все лавры за него, если, конечно, они будут, достанутся Хагену, его новому начальнику, очередному позеру, притворяющемуся экспертом за счет его, Эйхмана, опыта и знаний. Открыв окно в купе, он с наслаждением дышал воздухом осени, пока поезд трясся по горному перевалу между Италией и Австрией. Морской переход с Ближнего Востока до порта Бриндизи был ужасен: Эйхмана постоянно рвало, так что врач корабельного лазарета на «Палестине» чуть не ссадил его на берег на Родосе. Поездка вообще обернулась сплошной неудачей: целый месяц в дороге, и все ради жалких двадцати четырех часов, которые британцы дали им в Хайфе, отказав в палестинской визе в Каире. Да еще ждать этого отказа пришлось целых двенадцать дней. Вот и все, что они получили за свои хлопоты.

– Евреи надувают друг друга, вот в чем причина финансового хаоса в Палестине, – заявил Хаген.

– Доклад произведет более сильное впечатление, если мы изложим все подробно, господин Хаген, – отозвался Эйхман. – О тех сорока еврейских банкирах в Иерусалиме.

– О сорока еврейских разбойниках, – проворчал Хаген. – И пусть по пятьдесят тысяч евреев уезжают от нас каждый год с наваром, в котором, как считает Полкес, мы не вправе им отказать.

Еврей Полкес, единственный стоящий контакт, который им принесла эта поездка, предложил: если Германия действительно хочет избавиться от своих евреев, то пусть дает каждому по тысяче британских фунтов и гарантирует беспрепятственный выезд в Палестину. Так прямо и сказал: «по тысяче британских фунтов», как будто немецкие рейхсмарки не деньги.

Эйхман прибавил к докладу еще одно предложение: «Наша цель не в том, чтобы позволить евреям вывезти капиталы из Рейха, а в том, чтобы выдавить их самих без средств в эмиграцию».

Карандаш в руке Эйхмана сломался, не выдержав напора мысли. Вынимая из кармана перочинный нож, Эйхман думал о мачехе: холодной, расчетливой женщине, чьи родственники в Вене женились на богатых еврейках из таких семей, которые без своих неправедно нажитых капиталов с места не сдвинутся, что бы им ни грозило.

– Я вырос здесь, в Линце, – сказал он Хагену, когда поезд, оставив позади долгий, тягучий подъем, выбрался на лесистую вершину, откуда их глазам открылась буквально вся Австрия.

Горный воздух холодил Эйхману щеки, совсем как в те дни, когда они с Мишей Себбой бегали в таком же лесу, как этот. Эйхман вдруг почувствовал, что не знает, куда девать руки, – совсем как в тот день на перроне в Линце, пока родители не вложили свои пальцы им в ладошки, и после года, проведенного в разлуке, дети и взрослые вместе пошли домой. Тогда ему было восемь, а всего два года спустя нежный голос матери стих, и уже мачеха читала им Библию в тесной квартирке дома № 3 по Бишофштрассе. И вот четыре года промелькнули с тех пор, как он оставил тот дом, целых четыре года он не ходил на могилу матери.

– Мальчиком я целые дни проводил в седле, в лесах вроде этого, – продолжил Эйхман.

Его спутником в лесных вылазках всегда был Миша. Это он научил Эйхмана находить оленя по следам, различать голоса птиц и даже натягивать презерватив, хотя тогда даже сама мысль о том, чтобы засунуть свой пенис в какую-нибудь девчонку, еще казалась Эйхману дикой. Он до сих пор чувствовал презрение, которым обдал его Миша в ответ на его слова о том, что символ их скаутского отряда – волшебная птица гриф. «Что? Никакая это не волшебная птица, а просто вид стервятника, который жил в здешних горах давным-давно, питался падалью и исчез задолго до того, как родились наши деды». Конечно, Миша завидовал: ему тоже хотелось проводить выходные со старшими мальчиками, носить скаутскую форму, ходить по горам в походы, носить флаги, но его не брали в отряд, потому что он был евреем.

Эйхман принялся затачивать карандаш.

– Я страстно люблю верховую езду. В юности я учился стрелять в здешних лесах, в компании лучшего друга Фридриха фон Шмидта. У него была мать-графиня, а отец – герой войны.

Фридрих привел его в германо-австрийскую ассоциацию молодых ветеранов, и они вместе участвовали в полувоенных сборах. Но лучшим другом Эйхмана оставался Миша, и это не изменило даже вступление Эйхмана в партию – 1 апреля 1932 года он получил членский билет № 899 895. Они много спорили, но все же дружили до тех пор, пока Австрия не закрыла все Браун-хаусы – центры партии нацистов, а самого Эйхмана не вытурили с работы в компании «Вакуум ойл»[3] – ни за что, только за политику. Пришлось ему сложить в чемодан сапоги, форму и ехать в Германию на поиски пристанища, которое он обрел в Пассау.

– Мы не будем вкладывать в Палестину немецкие деньги, даже если это деньги немецких евреев, – сказал Хаген.

Повернувшись к виду за окном спиной, Эйхман придвинул к себе доклад и написал: «Поскольку вышеупомянутый выезд из Германии пятидесяти тысяч евреев ежегодно в конечном итоге приведет к усилению иудаизма в Палестине, то данный план не может быть предметом серьезной дискуссии».

3«Вакуум ойл» – американская компания по производству смазочных масел.