И в горе, и в радости

Tekst
8
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Jak czytać książkę po zakupie
Nie masz czasu na czytanie?
Posłuchaj fragmentu
И в горе, и в радости
И в горе, и в радости
− 20%
Otrzymaj 20% rabat na e-booki i audiobooki
Kup zestaw za 36,76  29,41 
И в горе, и в радости
Audio
И в горе, и в радости
Audiobook
Czyta Ольга Замолодчикова
21,89 
Zsynchronizowane z tekstem
Szczegóły
И в горе, и в радости
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Meg Mason

Sorrow and bliss

Copyright © The Printed Page Pty Ltd 2020

Дизайн обложки © Amy Daoud, HarperCollins Design S Фотография на обложке © Ulas & Merve / Stocksy United / Legion Media.

© Новикова К., перевод на русский язык, 2025

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство „Эксмо“», 2023

Моим родителям и мужу


На свадьбе, что состоялась вскоре после нашей собственной, я двинулась за Патриком сквозь плотную толпу к одиноко стоявшей женщине.

Он сказал, что, вместо того чтобы посматривать на нее каждые пять минут и грустить, мне нужно просто подойти и похвалить ее шляпку.

– Даже если шляпка мне не нравится?

– Ясное дело, Марта, – сказал он, – тебе вообще ничего не нравится. Давай.

Женщина взяла у официанта канапе и как раз засовывала его в рот, когда заметила нас, одновременно понимая, что не справится с ним за один укус. Пока мы приближались, она опустила подбородок и постаралась скрыть свои усилия пустым бокалом и пачкой коктейльных салфеток в другой руке. Но, хоть Патрик и затянул свое приветствие, никто из нас не смог разобрать ее ответ. Она ужасно смутилась, так что я заговорила сама: словно кто-то дал мне задание произнести минутную речь на тему женских шляпок.

Женщина отвечала серией коротких кивков и, как только ей удалось совладать с канапе, спросила, где мы живем и чем занимаемся, и правильно ли она поняла, что мы женаты, и сколько мы уже вместе, и главное – как мы познакомились: количество и скорость заданных вопросов были способом отвлечь внимание от полусъеденного объедка на промасленной салфетке в ее ладони. Пока я отвечала, она украдкой поглядывала вокруг в поисках места, куда его можно деть, а когда я закончила, сказала, что не совсем поняла мои слова о том, что мы с Патриком не знакомились по-настоящему, что он «просто всегда был где-то рядом».

Я повернулась, чтобы взглянуть на мужа, который в этот момент пытался пальцем выловить что-то невидимое из своего бокала, затем вновь взглянула на женщину и пояснила, что Патрик как диван, что стоит в доме, где ты выросла.

– Его существование – это некая данность. Ты никогда не задаешься вопросом, откуда он взялся, потому что не помнишь времена, когда его тут не было. Даже сейчас, если он до сих пор стоит на своем месте, никто об этом всерьез не задумывается.

– Хотя полагаю, – продолжила я, потому что женщина не шелохнулась и не сказала ни слова, – что, если надавить, ты сразу сможешь перечислить все его недостатки. И их причины.

Патрик сказал, что, к сожалению, это так.

– Марта могла бы представить вам целый реестр моих недостатков.

Женщина рассмеялась, затем мельком взглянула на сумочку, которая свисала с ее предплечья на тонком ремешке, словно оценивая ее потенциал в качестве мусорной корзины.

– Так, кому тут повторить? – Патрик направил на меня два указательных пальца и изобразил, что нажимает большими пальцами на спусковые крючки. – Марта, я знаю, ты не откажешься. – Он указал на бокал женщины, и она отдала его. Затем он сказал: – Хотите, я захвачу еще вот это?

Она улыбнулась и, казалось, была готова расплакаться, оттого что он избавил ее от недоеденного канапе.

Когда он ушел, женщина сказала:

– Вы, наверное, очень счастливы быть замужем за таким мужчиной.

Я сказала «да» и задумалась, как объяснить, в чем недостатки брака с человеком, которого все считают милым, но вместо этого спросила, где она купила такую потрясающую шляпку, и стала ждать возвращения Патрика.

С тех пор диван стал нашей дежурной историей в ответ на вопрос, как мы познакомились. Мы рассказывали ее восемь лет, порой с небольшими вариациями. Люди всегда смеялись.

* * *

Есть такая гифка: «Принц Уильям спрашивает у Кейт, не хочет ли она еще выпить». Мне ее однажды отправила сестра. Она написала: «Я рыдаю!!!» Они находятся на каком-то приеме. Уильям в смокинге. Он машет Кейт, которая стоит в другом конце комнаты, и изображает, как допивает что-то из стакана, затем указывает на нее пальцем.

– Этот его палец, – добавила моя сестра, – реально Патрик.

– Разве что метафорически, – ответила я.

Она прислала эмоджи с закатившимися глазами, бокалом из-под шампанского и указательным пальцем.

В тот день, когда я вернулась к родителям, я снова нашла эту гифку. Я посмотрела ее пять тысяч раз.

* * *

Мою сестру зовут Ингрид. Она на пятнадцать месяцев младше меня и замужем за мужчиной, которого встретила, рухнув у него перед домом, когда он выкатывал на улицу мусорные баки. Она беременна четвертым ребенком: когда она написала, что это опять будет мальчик, то прислала эмоджи с баклажаном, вишенками и ножницами. Она добавила: «Хэмишу не-метафорически надо кое-что отрезать».

Когда мы росли, все думали, что мы близнецы. Мы отчаянно хотели одеваться одинаково, но мать не разрешала. Ингрид однажды спросила:

– Ну почему?

– Потому что все подумают, что это я так захотела, – мать осмотрела комнату, в которой мы находились, – а я ничего такого не хотела.

Позднее, когда мы обе вступили в пору пубертата, мать сказала, что Ингрид, очевидно, достался весь бюст, так что остается надеяться, что я получу мозги. Мы спросили, что из этого лучше. Она сказала, что лучше иметь либо и то и другое, либо ничего – одно без другого неизбежно летально.

Мы с сестрой по-прежнему похожи. У нас одинаковые слишком квадратные челюсти, но, по мнению нашей матери, нам это как-то сходит с рук. Наши волосы имеют одинаковую тенденцию путаться, обычно длинные, они были одного и того же блондинистого оттенка, пока мне не исполнилось тридцать девять и как-то утром я не осознала, что приход сорокалетия мне не остановить. В тот же день я отстригла их вровень со слишком квадратной челюстью, а потом вернулась домой и обесцветила средством из супермаркета. Пока я этим занималась, зашла Ингрид и использовала остатки. Мы обе мучительно пытались поддерживать этот цвет. Ингрид сказала, что легче было бы завести еще одного ребенка.

Я с юности знала, что, хотя мы очень похожи, все считали, что Ингрид красивее меня. Однажды я сказала об этом отцу. Он ответил:

– Может, на нее и смотрят в первую очередь. Но на тебя хочется смотреть дольше.

* * *

В машине по пути домой с последней нашей с Патриком вечеринки я сказала:

– Когда ты тычешь в меня пальцем, мне хочется пристрелить тебя из настоящего пистолета.

Мой голос был сухим и неприятным, и он мне не нравился – как и Патрик, когда он ответил: «Отлично, спасибо» – совершенно без эмоций.

– Но не в лицо. Скорее предупредительный выстрел, в колено или еще куда, чтобы ты мог ходить на работу.

Он сказал, что рад это слышать, и ввел наш адрес в Гугл-карты.

Мы жили в одном и том же доме в Оксфорде уже семь лет. Я указала ему на этот факт. Он ничего не ответил, и я взглянула на него: как он сидит на водительском сиденье и спокойно ждет просвета в потоке машин.

– Теперь ты делаешь эту штуку челюстью.

– Знаешь что, Марта. Давай не будем разговаривать, пока не доедем до дома. – Он вытащил телефон из держателя и молча убрал его в бардачок.

Я сказала что-то еще, затем наклонилась вперед и включила печку на максимум. Когда в машине стало удушающе жарко, я выключила обогрев и полностью опустила стекло. Оно было покрыто инеем и, опускаясь, издало скрип.

У нас была собственная шутка, что я во всем мечусь между крайностями, а он всю жизнь живет, придерживаясь середины. Прежде чем выйти из машины, я сказала:

– Тот оранжевый значок до сих пор горит.

Патрик ответил, что планирует долить масло на следующий день, заглушил двигатель и зашел в дом, не дожидаясь меня.

* * *

Мы взяли дом в аренду на случай, если все пойдет не так и я захочу вернуться в Лондон. Патрик предложил Оксфорд, потому что тут он учился в университете и думал, что в небольшом городе недалеко от Лондона мне будет легче завести друзей, чем в других местах. Мы продлевали аренду на шесть месяцев уже четырнадцать раз, словно в любой момент все еще могло пойти не так. Агент по недвижимости говорил нам, что это Дом Представительского Класса в Квартале Представительского Класса и поэтому он идеально нам подходит, хотя ничего представительского ни в одном из нас нет. Один работает врачом-консультантом отделения интенсивной терапии. Другая пишет смешную колонку о еде для журнала «Уэйтроуз» и гуглит «стоимость суточного пребывания в психиатрической клинике», пока муж на работе.

Представительский класс дома находил внешнее выражение в необъятности ковра цвета тауп и многообразии нестандартных розеток, а внутреннее – в постоянном чувстве беспокойства, что он нагонял на меня, когда я оказывалась там одна. Кладовка на верхнем этаже была единственным местом, в котором у меня не возникало ощущения, что за спиной кто-то стоит: комната была маленькой, а за окном рос платан. Летом он загораживал вид на неотличимые от нашего Дома Представительского Класса по другую сторону тупика. Осенью опадающие листья залетали в дом и скрашивали ковер. В этой каморке я и работала, хотя, как мне частенько напоминали разные незнакомцы в ситуациях социального взаимодействия, писать можно в любом месте.

Редактор моей смешной колонки про еду присылал пометки с комментариями вроде «не поним. отсылку» или «перефразируй пож-та». Он использовал режим рецензирования. Я нажимала «принять-принять-принять». После того как он убирал все шутки, это была просто колонка про еду. Судя по «ЛинкедИн», мой редактор родился в 1995 году.

* * *

Вечеринка, с которой мы ехали, была устроена в честь моего сорокового дня рождения. Патрик запланировал ее, потому что я сказала, что мне не до праздника.

 

Он ответил:

– Нам надо атаковать этот день.

– Да ну.

Однажды в поезде мы слушали какой-то подкаст, поделив наушники. Патрик соорудил из своего джемпера подушку, чтобы я могла положить голову ему на плечо. Это был выпуск передачи «Диски для необитаемого острова»[1] с архиепископом Кентерберийским. Он рассказывал, что много лет назад потерял в аварии своего первого ребенка.

Ведущая спросила, как он с этим справляется. Он ответил, что усвоил: когда наступает годовщина смерти, Рождество и ее день рождения, нужно атаковать этот день, «чтобы он не атаковал тебя».

Патрик жадно ухватился за этот принцип. Стал постоянно его повторять. Он произнес его, когда гладил рубашку перед вечеринкой. Я оставалась в кровати, смотрела на ноутбуке «Битву пекарей»: старый эпизод, который я уже видела. Одна участница вытащила чью-то запеченную «Аляску» из холодильника, и та растаяла в форме для запекания. Эта история заняла все первые полосы: диверсантка на кухне «Битвы пекарей».

Когда этот эпизод впервые вышел в эфир, Ингрид написала мне эсэмэску. Она сказала, что готова биться об заклад, что десерт вытащили нарочно. Я сказала, что не определилась со своей позицией. Она прислала мне все эмоджи с тортами и полицейской машиной.

Когда Патрик закончил гладить рубашку, он подошел, сел на кровать почти рядом со мной и стал наблюдать, как я смотрю шоу.

– Нам нужно…

Я ударила по клавише пробела.

– Патрик, мне кажется, это не тот случай, когда надо ссылаться на епископа Как-его-там. Это просто мой день рождения. Никто не умер.

– Я просто стараюсь быть позитивным.

– О'кей. – Я снова ударила по пробелу.

В следующий раз он сообщил мне, что уже без пятнадцати.

– Тебе не пора собираться? Я бы хотел прийти в числе первых. Марта?

Я закрыла ноутбук.

– Можно я пойду в том, что на мне сейчас? – Легинсы, жаккардовый кардиган и не помню что под ним. Я подняла глаза и поняла, что обидела его. – Прости-прости-прости. Я переоденусь.

Патрик арендовал второй этаж бара, в который мы обычно ходили. Я не хотела оказаться там в числе первых, раздумывая, сидеть мне или стоять в ожидании гостей, гадать, придет ли кто-нибудь вообще, чувствовать неловкость за того несчастного, кто придет самым первым. Я знала, что моей матери там не будет, потому что попросила Патрика ее не приглашать.

Пришли сорок четыре человека, все парами. После тридцати лет числа всегда четные. Стоял ноябрь, и было очень холодно. Все очень долго расставались со своими пальто. Это были в основном друзья Патрика. Я потеряла связь со своими друзьями из школы и университета и со всех работ, на которых оказывалась: один за одним они заводили детей, а я нет, и нам становилось не о чем разговаривать. По пути на вечеринку Патрик сказал, что я могла бы хоть постараться изобразить интерес, если кто-то все же начнет рассказывать про своих детей.

Люди стояли кружком и пили «Негрони» – 2017 год был годом «Негрони», – и очень громко смеялись, и произносили импровизированные речи: по одному человеку из каждой группы, словно представители команды. Я нашла туалет для инвалидов и там расплакалась.

Ингрид сказала, что боязнь дней рождения называется «фрагапанофобия». Это был познавательный факт, напечатанный на отклеивающихся полосках бумаги с прокладок, которые, как она говорила, теперь были главным источником ее интеллектуальной стимуляции и единственным чтивом, на которое ей хватало времени. В своей речи она сказала: «Мы все знаем Марту как отличного слушателя, особенно если говорит она сама». У Патрика были какие-то записи на небольших листочках для заметок.

Нельзя определить один конкретный момент, когда я стала вот такой женой, однако если бы пришлось его выбирать, то эпизод, когда я пересекла помещение и попросила мужа не зачитывать, что бы он там ни написал на своих листочках, был бы одним из претендентов.

Любой свидетель моего брака подумал бы, что я даже не старалась стать хорошей женой или женой получше. Или конкретно в тот вечер решил бы, что стать такой было моей целью, к которой я целенаправленно стремилась в течение долгих лет. Они бы не поняли, что большую часть взрослой жизни и весь мой брак я старалась стать собственной противоположностью.

* * *

На следующее утро я сказала Патрику, что извиняюсь за все. Он сделал кофе и унес его в гостиную, но не притронулся к нему, когда я последовала за ним. Он сидел на краю дивана. Я тоже села и поджала под себя ноги. Лицом к нему эта поза казалась умоляющей, поэтому я спустила одну ногу на пол.

– Я не нарочно себя так веду. – Я заставила себя положить ладонь на его руку. Впервые за пять месяцев я намеренно коснулась его. – Патрик, я правда ничего не могу с этим поделать.

– Но при этом тебе как-то удается оставаться милой со своей сестрой. – Он стряхнул мою руку и сказал, что сходит за газетой. Он не возвращался пять часов.

Мне по-прежнему сорок. Сейчас конец зимы, 2018 год, это уже не год «Негрони». Патрик ушел через два дня после той вечеринки.

Мой отец поэт, его зовут Фергюс Рассел. Ему было девятнадцать, когда его первое стихотворение было опубликовано в журнале «Нью-йоркер». Там шла речь про птицу из вымирающего вида. Когда оно вышло, кто-то назвал его Сильвией Плат мужского пола. Он получил весомый аванс за свою первую грядущую антологию. Моя мать, которая тогда была его девушкой, якобы спросила: «А нам нужна Сильвия Плат мужского пола?». Она это отрицает, но такова семейная легенда. Ее не перепишешь. То стихотворение оказалось последним опубликованным сочинением отца. Он говорит, что мать его прокляла. Она отрицает и это. Антология остается грядущей. Не знаю, что случилось с авансом.

Моя мать – скульптор по имени Силия Барри. Она создает птиц, грозных и огромных, из переосмысленных материалов. Грабли без черенка, моторчики от бытовой техники, вещи из дома. Однажды на одной из ее выставок Патрик сказал: «Я искренне считаю, что не существует физической материи, которую твоя мать не смогла бы переосмыслить». Он не имел в виду ничего плохого. Очень мало вещей в доме моих родителей функционирует в соответствии со своими первоначальными задачами.

В детстве, когда мы с сестрой слышали, как мать говорила кому-то: «Я скульптор», Ингрид одними губами произносила строчку из песни Элтона Джона[2]. Я начинала смеяться, а она все продолжала, закрыв глаза и прижав кулаки к груди, пока я не была вынуждена выйти из комнаты. Это никогда не переставало меня смешить.

Согласно «Таймс», моя мать – скульптор второго ряда. Когда вышла та заметка, мы с Патриком были дома у моих родителей, помогали моему отцу переставить мебель в кабинете. Она прочитала ее вслух нам троим, невесело посмеявшись над отрывком, где шла речь о «втором ряде». Мой отец сказал, что согласился бы на любой. «И они написали о тебе с определенным артиклем the. Тот самый скульптор Силия Барри. Подумай о нас, неопределенных». Позже он вырезал статью и приклеил к холодильнику. Роль моего отца в их браке – безжалостное самоотречение.

* * *

Иногда Ингрид заставляет кого-нибудь из своих детей звонить мне и болтать по телефону, потому что, по ее словам, она хочет, чтобы у нас были очень близкие отношения, а еще благодаря этому они хотя бы на пять секунд оставляют ее в покое. Однажды ее старший сын позвонил мне и сказал, что на почте была толстая женщина и что его любимый сыр – тот, который продается в пакетике, такого беловатого цвета. Потом Ингрид написала мне эсэмэску: «Он имел в виду чеддер».

Не знаю, когда он перестанет называть меня Марфой. Надеюсь, никогда.

* * *

Наши родители до сих пор живут в доме, где мы выросли, на Голдхок-роуд в Шепердс-Буш. Они купили его, когда мне исполнилось десять, а деньги им дала в долг сестра моей матери Уинсом, которая вышла замуж за богатство, а не за Сильвию Плат. В детстве они жили в квартире над мастерской по изготовлению ключей, как всем рассказывает мать, «в депрессивном приморском городке с депрессивной приморской матерью». Уинсом на семь лет старше ее. Когда их мать внезапно умерла от неустановленного типа рака, а отец потерял интерес ко всему и к ним в частности, Уинсом бросила Королевский музыкальный колледж и вернулась присматривать за моей матерью, которой тогда было тринадцать. Карьера у нее так и не сложилась. А моя мать – скульптор второстепенной важности.

Именно Уинсом нашла дом на Голдхок-роуд и устроила так, что мои родители заплатили за него гораздо меньше, чем он стоил, потому что это было выморочное имущество, и, как говорила мать, судя по запаху, тело прежнего хозяина все еще валялось где-то под ковром.

В тот день, когда мы переехали, Уинсом пришла помочь отмыть кухню. Я вошла, чтобы что-то взять, и увидела мать, которая сидела за столом и пила вино из бокала, и тетю в жилетке для уборки и в резиновых перчатках, которая стояла на верхней ступеньке стремянки и протирала полки внутри шкафчиков.

Они перестали разговаривать, а затем снова заговорили, когда я вышла из комнаты. Я стояла за дверью и слышала, как Уинсом говорила моей матери, что ей, возможно, следует хотя бы попытаться изобразить намек на благодарность, ведь иметь собственный дом – вещь обычно недостижимая для скульптора и поэта, который не сочиняет стихов. Мать потом не разговаривала с ней восемь месяцев.

И тогда, и сейчас она ненавидит этот дом, потому что он узкий и темный; потому что единственный туалет отделен от кухни реечной дверью, так что, когда там кто-то находится, нужно громко включать радио. Она ненавидит этот дом, потому что на каждом этаже всего по одной комнате и очень крутая лестница. Она говорит, что всю свою жизнь проводит на этой лестнице и однажды умрет на ней.

Она ненавидит этот дом, потому что Уинсом живет в особняке в Белгравии. Огромный, он стоит на георгианской площади: как всем рассказывает моя тетя, на лучшей ее стороне, потому что солнце туда попадает во второй половине дня и вид на закрытый сад оттуда лучше. Дом был свадебным подарком родителей моего дяди Роуленда, ремонт в нем сделали за год до их переезда и с тех пор делают регулярно за такие суммы, которые моя мать считает аморальными.

При этом Роуленд невероятно бережлив, но скорее в качестве хобби: ему никогда не приходилось работать – и только в мелочах. Он приклеивает незаконченный кусочек мыла к новому бруску, но позволяет Уинсом потратить за один ремонт четверть миллиона фунтов стерлингов на каррарский мрамор и скупать предметы мебели, которые в каталогах аукционов описаны словом «знаковый».

Уинсом выбирала для нас дом по принципу хорошего остова – как говорила мать, чего там только под ковром не завалялось, – и ждала, что со временем мы улучшим его. Но интерес моей матери к интерьеру никогда не выходил за рамки жалоб на то, каким он был. Мы переехали из съемной квартиры в далеком пригороде, и у нас не хватало мебели для комнат выше второго этажа. Мать не предприняла никаких усилий, чтобы ее раздобыть, и они долгое время оставались пустыми, пока отец не одолжил фургон и не вернулся с разборными книжными полками, маленьким диваном в коричневом вельветовом чехле и березовым столом: он знал, что матери они не понравятся, но сказал, что это временный вариант, пока он не издаст антологию и не пойдут гонорары. Большая часть этих вещей все еще находится в доме, включая стол, который она называет нашим единственным подлинным антиквариатом. Его перемещали из комнаты в комнату, он выполнял различные функции, и в настоящее время это рабочий стол моего отца. «Но не сомневаюсь, – говорит мать, – когда я буду на смертном ложе и в последний раз открою глаза, я пойму, что этот стол и есть мое смертное ложе».

Потом отец при моральной поддержке Уинсом решил покрасить первый этаж в терракотовый цвет под названием «рассвет в Умбрии». Поскольку он не обходил кистью ни стену, ни плинтус, ни оконную раму, ни выключатель, ни розетку, ни дверь, ни петлю или ручку, поначалу прогресс был стремительным. Но затем моя мать начала превращаться в убежденного противника любых домашних дел. В конце концов уборка, готовка и стирка легли исключительно на отца, и с покраской он так и не закончил. Даже сейчас коридор на Голдхок-роуд представляет собой терракотовый туннель, который заканчивается на полпути. Кухня терракотовая с трех сторон. Некоторые части гостиной окрашены в терракоту по пояс.

 

В детстве Ингрид больше чем я переживала о том, как у нас идут дела. Но ни одну из нас особо не волновало, что сломанные вещи никто никогда не ремонтировал, что полотенца всегда были влажными и их редко меняли, что отец каждый вечер готовил отбивные гриль на листе фольги, которым накрывал лист с прошлого вечера, так что на дне духовки постепенно вырос слоеный торт из фольги и жира. Если мать и готовила, то исключительно экзотические блюда без рецептов: тажины и рататуи – они отличались друг от друга только формой кусочков острого перца, которые плавали в жидкости с таким горьким привкусом помидора, что мне приходилось закрывать глаза и под столом тереть одной ступней о другую, чтобы это проглотить.

* * *

Мы с Патриком были частью детства друг друга: когда мы начали встречаться, у нас не было необходимости делиться подробностями прежней жизни. Вместо этого появилось постоянное соревнование, чья жизнь была хуже.

Однажды я сказала ему, что всегда была последней, кого забирали с дней рождения. «Так поздно, – говорила мать именинника, – наверное, нужно позвонить твоим родителям». Повесив трубку через несколько минут, она говорила, что мне не стоит беспокоиться, попробуем позвонить еще разок попозже. Я участвовала в уборке, затем в семейном ужине, в поедании остатков торта. Я рассказывала Патрику, что это было мучительно. А на моих собственных днях рождения мать пила.

Он потянулся, делая вид, что разминается. «Каждый мой день рождения от семи до восемнадцати лет проходил в школе. Его устраивал директор. Торт брали из шкафа с реквизитом театрального кружка. Он был из обожженного гипса». Он добавил, что у меня была неплохая попытка.

* * *

Обычно Ингрид звонит мне, когда едет куда-то с детьми, потому что, по ее словам, она может нормально разговаривать, только когда все зафиксированы и в идеале спят; теперь автомобиль, по сути, является гигантской детской коляской. Она как-то позвонила мне, чтобы рассказать, что только что встретила какую-то женщину в парке и та сообщила, что они с мужем разошлись и теперь у них совместная опека над детьми. По словам женщины, передача происходила утром в воскресенье, поэтому у каждого из них оставался один свободный выходной. Она стала одна ходить в кино субботними вечерами и недавно обнаружила, что ее бывший муж ходит один по воскресеньям. Часто выясняется, что они выбирают один и тот же фильм. Ингрид сказала, что в последний раз это были «Люди Икс: Первый класс». «Марта, ты когда-нибудь слышала что-нибудь более удручающее? Да, бля, сходите вместе. Вы же оба скоро умрете».

В детстве наши родители расставались примерно раз в два года. Предвестием всегда служило изменение атмосферы, которое обычно происходило в одночасье, и хотя мы с Ингрид никогда не понимали, почему это произошло, мы обе инстинктивно знали, что неразумно повышать голос громче шепота, просить о чем-нибудь или наступать на скрипучие половицы, пока отец не сложит одежду и пишущую машинку в корзину для белья и не съедет в отель «Олимпия», гостиницу с завтраками в конце нашей улицы.

Мать начинала проводить дни и ночи в своем сарае для переосмысления в дальней части сада, а мы с Ингрид оставались в доме одни. В первую ночь Ингрид затаскивала свое постельное белье в мою комнату, и мы лежали валетом без сна из-за звука металлических инструментов, падающих на бетонный пол, и долетающей из открытого окна скулящей, диссонирующей фолк-музыки, под которую работала наша мать. Днем она спала на коричневом диване, который попросила нас с Ингрид для этого принести. И несмотря на неизменную табличку на двери с надписью «ДЕВОЧКИ: прежде чем стучать, спросите себя – что, начался пожар?», перед школой я заходила и собирала грязные тарелки, кружки и все чаще и чаще – пустые бутылки, чтобы Ингрид их не видела. Долгое время я думала, что моя мама не просыпается потому, что я очень тихо себя веду.

Не помню, боялись ли мы, думали ли мы, что на этот раз все по-настоящему, что наш отец не вернется, что мы естественным образом усвоим такие фразы, как «бойфренд моей мамы» и «я оставила это у своего отца», бросаясь ими так же легко, как наши одноклассники, которые утверждали, что любят отмечать по два Рождества. Ни одна из нас не признавалась, что волнуется. Мы просто ждали. Когда мы повзрослели, мы стали называть такие периоды Изгнаниями.

В конце концов мать отправляла одну из нас в отель, чтобы забрать отца, потому что, по ее словам, все это было чертовски нелепо, хотя Изгнания происходили неизменно по ее инициативе. Когда мой отец возвращался, она целовала его, прижав к раковине, а мы с сестрой с ужасом наблюдали, как ее рука пробирается вверх по его спине под рубашкой. Впоследствии обо всем этом не вспоминали кроме как в шутку. И потом устраивали вечеринку.

* * *

У всех джемперов Патрика дырки на локтях, даже у не очень старых. Одна сторона его воротника всегда завернута, а другая – нет, и, несмотря на то что он постоянно его заправляет, край рубашки сзади всегда торчит наружу. Через три дня после стрижки ему требуется стрижка. У него самые красивые руки из всех, что я когда-либо видела.

* * *

Не считая постоянных изгнаний нашего отца, вечеринки были главным вкладом матери в нашу семейную жизнь, и именно из-за них мы с такой готовностью прощали ее недостатки, сравнивая с матерями других ребят, которых знали. Вечеринки переполняли дом, гремели с вечера пятницы до утра воскресенья и были полны людей, которых мать описывала как культурную элиту Западного Лондона, хотя, кажется, единственными требованиями для приглашения на вечеринку были смутные связи с искусством, терпимость к запаху марихуаны и/или владение музыкальным инструментом.

Даже когда наступала зима, все окна были открыты, а в доме стояла жара, духота и витал сладковатый дым. Нас с Ингрид не прогоняли и не заставляли идти спать. Всю ночь мы ходили по комнатам, проталкиваясь сквозь толпы людей – мужчин в высоких сапогах или комбинезонах с женскими украшениями и женщин в мартенсах и в юбках поверх грязных джинсов. Мы не имели какой-то цели, мы просто хотели быть как можно ближе к ним.

Если они велели нам подойти и поболтать с ними, мы старались блеснуть. Некоторые относились к нам как ко взрослым, другие смеялись над нами, когда мы не пытались быть смешными. Если им нужна была пепельница или очередной напиток, когда они хотели узнать, где хранятся сковородки, потому что им захотелось пожарить яичницу в три часа ночи, мы с Ингрид боролись друг с другом за такие поручения.

В конце концов мы с сестрой засыпали, ни разу – в собственных кроватях, но всегда вместе, и просыпались среди беспорядка и фресок, спонтанно нарисованных на кусках стены, которые так и не окрасились в цвет рассвета в Умбрии. Последняя из них все еще держится на стене ванной, выцветшая, но не настолько, чтобы, стоя в душе, ты мог избежать изучения укороченной в угоду перспективе левой руки обнаженной женщины по центру. Впервые увидев ее, мы с Ингрид испугались, что это наша мать, нарисованная с натуры.

Мать, которая в те ночи пила вино из горла, вырывала сигареты у людей изо рта, пускала дым в потолок, смеялась, запрокинув голову, и танцевала. Волосы у нее тогда были еще длинные, натуральные, а сама она еще не растолстела. Она надевала комбинацию, плешивые лисьи меха и черные чулки, но никогда – обувь. Какое-то короткое время она еще носила шелковый тюрбан.

Как правило, мой отец в это время находился в углу комнаты и с кем-то беседовал: порой держал стакан с напитком и декламировал «Сказание о старом мореходе» с разными провинциальными акцентами перед небольшой, но благодарной толпой. Так или иначе, потом он сдавался и присоединялся к матери, когда она начинала танцевать, потому что она не прекращала звать его, пока он этого не делал.

Отец пытался повторять за ней и подхватывал, когда она кружилась так сильно, что уже не могла стоять. И он был намного выше ее – вот что я помню, он казался таким высоким.

Не могу описать, как выглядела моя мать, какой она была, я лишь задавалась вопросом, знаменита ли она. Все расходились, чтобы посмотреть, как она танцует, несмотря на то что она просто кружилась, обнимала себя руками или махала ими над головой, как будто пыталась имитировать движение водорослей.

Измученная, она висела в объятиях моего отца, но, заметив нас на краю круга, говорила: «Девочки! Девочки, идите сюда!» – и снова оживлялась. Мы с Ингрид отказывались, но после второй просьбы сдавались, ведь, танцуя вместе с ними, мы чувствовали, что нас двоих обожает наш высокий отец и наша забавная падающая мать и что нас четверых обожают эти люди вокруг, даже если мы не знали, кто они такие.

1Радиопередача, в которой разным знаменитостям предлагается выбрать восемь записей, одну книгу и один предмет роскоши, которые они могут взять с собой на необитаемый остров.
2Имеется в виду песня Your song 1970 года.