И в горе, и в радости

Tekst
8
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Jak czytać książkę po zakupie
Nie masz czasu na czytanie?
Posłuchaj fragmentu
И в горе, и в радости
И в горе, и в радости
− 20%
Otrzymaj 20% rabat na e-booki i audiobooki
Kup zestaw za 30,15  24,12 
И в горе, и в радости
Audio
И в горе, и в радости
Audiobook
Czyta Ольга Замолодчикова
15,51 
Zsynchronizowane z tekstem
Szczegóły
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Теперь я понимаю: маловероятно, что наша мать тоже их знала. Целью ее вечеринок, казалось, было наполнить дом незаурядными незнакомцами и быть незаурядной в их глазах: не той, что раньше жила над мастерской по изготовлению ключей. Быть незаурядной в глазах нас троих ей было недостаточно.

* * *

Какое-то время, когда я жила в Оксфорде, мать присылала мне короткие электронные письма без темы. В последнем говорилось: «Ко мне принюхивается аукцион Тейт». С тех пор как я съехала из дома, отец присылал мне сканы стихов, написанных другими людьми. Раскрытые и прижатые к стеклу страницы книги выглядят как крылья серой бабочки, а толстая темная тень в центре – как ее тело. Я сохраняла их все.

В последний раз он прислал что-то из Ральфа Эллисона. Цветным карандашом он выделил строчку: «Конец моей истории лежит в ее начале». Рядом на полях его мелким почерком написано: «Возможно, в этом для тебя что-то есть, Марта». Патрик ушел как раз тогда. Я написала вверху страницы: «Конец наступил, и я не могу вспомнить начало, вот в чем все дело», и отправила обратно.

Ответ пришел через несколько дней. Он добавил лишь: «Не стоит ли попробовать?».

Мне было шестнадцать, когда я встретила Патрика. 1977 + 16 = 1993. Рождество. Он стоял в черно-белом клетчатом коридоре дома моих дяди и тети с Оливером, их средним сыном, по-прежнему одетый в школьную форму и со спортивной сумкой в руках. Я только что приняла душ и спускалась, чтобы накрыть стол перед тем, как мы отправимся в церковь.

Моя семья никогда не встречала Рождество где-либо, кроме Белгравии. Уинсом требовала, чтобы мы оставались ночевать в канун Рождества, потому что, как она говорила, это делает обстановку более праздничной. И – этого она не говорила – это означало, что в рождественский день не будет проблем с опозданиями: мы четверо прибывали в одиннадцать тридцать на завтрак, который был назначен на восемь утра – как говорила моя мать, по белгравскому стандартному времени.

Мы с Ингрид спали на полу в комнате моей кузины Джессамин. Она была поздним ребенком Уинсом, на пять лет младше Оливера, который называл ее Несчастным Случаем, когда поблизости не было взрослых, и ЧС, Чудесным Сюрпризом, когда взрослые были рядом, – пока он не подрос достаточно, чтобы понять, что и сам был сюрпризом: его старшего брата Николаса усыновили. Почему четыре года брака с Роулендом не привели к рождению ребенка, о котором мечтала моя тетя, никогда не обсуждалось и, возможно, было неизвестно. Какова бы ни была причина, говорила моя мать, по прошествии стольких лет юридическая волокита с усыновлением, должно быть, показалась им обоим предпочтительнее, чем дальнейшие мучения в спальне.

У моего ровесника Николаса было другое имя, когда его усыновили, и его происхождение никогда не обсуждали, помимо самого упоминания о наличии у него «происхождения». Но я слышала, как мой дядя говорил достаточно громко, чтобы сын мог его услышать, что, когда в Британии встает вопрос о приемных детях, можно взять ребенка любого цвета, пока этот цвет – коричневый. Я слышала, как Николас говорил своему отцу в лицо: «Если бы вы с мамой еще немного постарались, у вас было бы просто два белых ребенка». К моменту появления Патрика в нашей жизни Николас уже съезжал с рельсов и так никогда на них и не вернулся.

* * *

Оливеру и Патрику было по тринадцать лет, они вместе учились в школе-интернате в Шотландии. Патрик находился там с семи лет. Оливер, который проучился там один семестр, должен был приехать в канун Рождества, но опоздал на рейс, и его отправили на ночном поезде. Роуленд поехал забрать его у вокзала Паддингтон на своем черном «Даймлере», который моя мать называла «Ублюдомобилем», и вернулся с ними обоими.

Спускаясь по лестнице, я увидела, как мой дядя, все еще одетый в пальто, ругает сына за то, что тот привел друга на чертово Рождество, не спросив чертова разрешения. Я остановилась на полпути вниз и стала наблюдать. Патрик держался за край своего джемпера, скручивая и раскручивая его, пока Роуленд говорил.

Оливер сказал:

– Я же говорил тебе. Его отец забыл купить ему билет домой. Что я должен был делать, оставить его в школе с директором?

Роуленд сказал что-то резкое себе под нос, затем повернулся к Патрику: «Хотел бы я знать, что за отец забывает заказать своему сыну билет домой на Рождество. В чертов Сингапур».

Оливер сказал:

– Чертов Гонконг.

Роуленд проигнорировал его:

– А что насчет твоей мамы?

– У него ее нет. – Оливер посмотрел на Патрика, который продолжал комкать свитер, не в силах ничего сказать.

Роуленд медленно размотал свой шарф и, повесив его, сказал Оливеру, что его мать на кухне.

– Предлагаю тебе заняться чем-нибудь полезным. И… – обращаясь к Патрику, – …ты, как там, тебя зовут?

Тот ответил:

– Патрик Фрил, сэр. – Это прозвучало как вопрос.

– Что ж, Патрик-Фрил-сэр, можешь не разводить слякоть, раз уж ты здесь. И положи свою чертову сумку.

Он сказал Патрику, что тот может звать его и мать Оливера мистер и миссис Гилхоули, а затем ушел.

Я продолжила свое движение по лестнице. Они оба одновременно посмотрели на меня.

– Это моя кузина Марта, бла-бла, – сказал Оливер, схватил Патрика за рукав и потащил к лестнице, ведущей на кухню.

* * *

Несколькими месяцами ранее в особняк на другой стороне площади переехала Маргарет Тэтчер. Уинсом естественным и неестественным образом вставляла это в каждый разговор, на Рождество об этом дважды упоминалось за завтраком и снова, когда мы собирались в церковь на углу площади, который был ближе к дому моих дяди и тети, чем к дому премьер-министра.

Сперва люди замечают, а затем в итоге перестают замечать, что всякий раз, когда моя тетя обращается к какой-то важной теме, она приподнимает подбородок и закрывает глаза. В решающий момент они распахиваются и сильно выпучиваются, как будто она проснулась от шока. В конце концов она втягивает воздух, раздувая ноздри, и задерживает его пугающе долго, прежде чем медленно выдохнуть. В случае с Маргарет Тэтчер моя тетя всегда распахивала глаза, когда говорила, что наша леди премьер-министр выбрала «менее удачную сторону». Это приводило в ярость мою мать, по дороге в церковь она громко удивлялась, почему Уинсом, вместо того чтобы идти коротким путем, вела нас по трем сторонам площади.

Как только мы вернулись, мать понесла рождественские пирожки с сухофруктами полицейским, стоявшим перед домом Маргарет Тэтчер, и вернулась с пустой тарелкой. Уинсом заготавливает начинку для пирожков сама, с апреля, и она лишь улыбалась и улыбалась, когда мать сказала ей, что полицейским не разрешили принять пирожки и поэтому на обратном пути она выбросила их все в мусорное ведро.

Перед ланчем я переоделась в свитшот с Микки-Маусом и черные велосипедки и вошла в столовую босиком – помню это, потому что, когда мы искали свои места, Уинсом сказала, что у меня еще есть время подняться наверх и переодеться, поскольку одежда из лайкры не соответствует духу рождественского стола, и, возможно, пока я буду наверху, мне стоит обуться. Моя мать сказала: «Да, Марта, а что, если миссис Тэтчер прямо сейчас прискачет с менее удачной стороны площади? Что тогда с нами будет?». Она взяла у Роуленда бокал вина.

Наблюдая, как она опустошает его, он сказал: «Ей-богу, Силия, это же не чертова микстура. По крайней мере, сделай вид, что оно тебе нравится».

Оно ей нравилось. Нам с Ингрид – нет. Дома, на вечеринках, пьянство матери всегда было для нас поводом для веселья. Теперь нам было не так весело. Мы, как и она, стали старше, и ее пьянство больше не зависело от того, были ли в доме интересные люди или вообще хоть какие-то люди. И уж тем более веселья не было в Белгравии, где мои дядя и тетя пили так, что их настроение не менялось, а мы с Ингрид узнали, что бутылки можно перезакупорить и убрать, а бокалы оставить на столе недопитыми. В тот день, который закончился тем, что Уинсом стояла на четвереньках рядом с креслом нашей матери и вытирала вино с ковра, это вызвало в нас стыд. Нам было стыдно за нашу мать.

Когда мы все уселись и Уинсом стала передавать блюда, обязательно справа налево, Роуленд со взрослого конца стола спросил Патрика, сидящего на детском конце, какое у того этническое происхождение. Оливер сказал: «Папа, нельзя спрашивать у людей такое». Роуленд возразил: «Очевидно, можно, раз я только что спросил» – и многозначительно посмотрел на Патрика, который послушно ответил, что его отец родился в Америке, а на самом деле он шотландец, а мать была – его голос в этот момент дрогнул, – мать была из британских индийцев.

В этом случае, сказал дядя, странно, что у Патрика произношение лучше, чем у его собственных сыновей, хотя ни один из его родителей не был англичанином. Николас тихо сказал: «О боже мой», – и его попросили покинуть комнату, но он этого не сделал. Мать однажды сказала нам с Ингрид, что в самые критичные для их сына годы ни Уинсом, ни Роуленду не хватило последовательности в его воспитании, и это утверждение удивило нас обеих, потому что нас она вообще никак не воспитывала.

С нарочитым оживлением Уинсом спросила Патрика, как зовут его родителей. Он сказал, что отца зовут Кристофер Фрил и, почти неслышно, что мать звали Нина. Роуленд начал снимать кожицу с ломтей индейки, которые тетя выложила на его тарелку, скармливая ее по кусочку сидящему у его ног уиппету, которого он приобрел за несколько недель до Рождества и назвал Вагнером. К сожалению, люди понимали шутку, только если он объяснял ее, немецкое произношение и написание. Частенько приходилось писать ее для демонстрации. Придя в то утро на завтрак, моя мать сказала, что лучше бы она всю ночь слушала всю оперу «Кольцо Нибелунгов» в исполнении ученика-скрипача, чем вой собаки в клетке. На следующий вопрос Роуленда, чем занимается его отец, Патрик ответил, что тот работает в европейском банке, но извинился, что не помнит в каком. Мой дядя сделал большой глоток того, что было в его стакане, затем сказал: «Тогда расскажи-ка нам, что случилось с твоей матерью».

 

Блюда прекратили движение вокруг стола, но никто не приступил к еде из-за разговора на разных его концах. Изо всех сил стараясь не заплакать, Патрик объяснил, что она утонула в бассейне отеля, когда ему было семь лет. Роуленд сказал: «Как не повезло» – и встряхнул салфетку, показывая, что интервью окончено. Оливер и Николас словно по выстрелу стартового пистолета сразу же схватили приборы и начали есть: голова наклонена, левая рука обнимает тарелку, как будто защищая ее от посягательств, а в это время вилка в правой руке сгребает еду. Патрик ел точно так же.

Его отправили в школу-интернат через неделю после похорон матери. Вот такой отец умудряется забыть заказать билеты домой собственному сыну.

Через несколько минут, во время затишья в разговоре взрослых, Патрик перестал загребать еду, поднял голову и сказал: «Моя мать была врачом». Никто его об этом не спрашивал – ни в тот момент, ни раньше. Он сказал это так, будто забыл, а теперь вспомнил.

Думаю, чтобы помешать Роуленду снова открыть эту тему или выбрать тему похуже, мой отец принялся объяснять всему столу парадокс Тесея. Он сказал, что это философская загадка из первого века: если деревянному кораблю во время плавания через океан заменили все доски, то, когда он окажется по ту сторону океана, будет ли он технически тем же самым судном? Или, говоря иными словами, продолжил он, потому что никто из нас не понял, о чем он: «Является ли нынешний кусок мыла Роуленда тем же самым мылом, которое он купил в 1980 году, или совершенно другим?». Моя мать сказала: «Парадокс Обмылка», потянувшись мимо него за открытой бутылкой.

* * *

В конце ланча Уинсом пригласила всех перейти в парадную гостиную, чтобы «кое-что открыть». Для нас с Ингрид открытие состояло в том, что деньги, на которые мы жили, не принадлежали нашим родителям.

Мы обе тогда учились в не всем доступной частной школе для девочек. Я получила стипендию, потому что, как в первый день рассказала мне девочка постарше, на экзамене у меня был второй лучший результат, а девочка с первым результатом умерла на каникулах.

Список школьной формы состоял из пяти листов с двух сторон. Мать читала его за столом со смехом, от которого я нервничала. «Гольфы зимние, с гербом. Гольфы летние, с гербом. Носки спортивные, с гербом. Купальник, с гербом. Шапочка для плавания, с гербом. Прокладки, с гербом». Она швырнула его на буфет и сказала: «Марта, не смотри так, я шучу. Уверена, тебе разрешат пользоваться неуставными прокладками».

Поскольку Ингрид стипендию не получила, наши родители записали ее в среднюю школу рядом с домом, бесплатную и с совместным обучением мальчиков и девочек: у девочек там было всего два вида школьной формы, как Ингрид всем говорила – обычная и для беременных. Но в последний момент родители передумали и отправили ее в мою школу. Мать сказала, что продала одну свою работу. Мы с Ингрид испекли торт.

По дороге в Белгравию в канун того Рождества мы спросили у матери в машине, почему она не любит Уинсом, ведь несколько предыдущих часов она провела, отказываясь собираться, выдавая ежегодную угрозу не поехать всякий раз, когда отец пытался поторопить ее, и согласилась только после того, как ее достаточно поуговаривали. Она сказала нам, что не любит Уинсом потому, что та помешана на контроле и внешнем виде, и, несмотря на то что они сестры, она не может общаться с той, чьи две главные страсти – это ремонтировать дом и угощать стряпней большие группы людей.

При этом мать всегда дарила экстравагантные подарки – всем, но особенно Уинсом, которая открывала свой ровно настолько, чтобы было видно, что лежит внутри, а затем пыталась приклеить скотч обратно со словами, что это уж слишком. Мать всегда вставала и огорченно выходила из комнаты, а Ингрид говорила что-нибудь смешное, чтобы разрядить обстановку, но в тот год мать осталась на месте, всплеснула руками и спросила: «Почему, Уинсом? Почему ты никогда, никогда не бываешь благодарна за то, что я тебе покупаю?».

Моя тетя выглядела глубоко смущенной, ее глаза метались по комнате, пытаясь за что-нибудь зацепиться. Роуленд, который только что по традиции подарил ей сертификат в «Маркс энд Спенсер» на 20 фунтов стерлингов, сказал: «Потому что ты купила это на наши чертовы деньги, Силия».

Мы с Ингрид в тот момент сидели в одном кресле и схватили друг друга за руки. Ее ладонь, сжимающая мою, была горячей, и мы наблюдали, как наша мать пытается подняться на ноги со словами: «Что ж, Роуленд, вынь сам эти деньги из своего кармана». Она смеялась над собственным каламбуром всю дорогу до двери.

В том возрасте нам не приходило в голову, что поэт в творческом кризисе и скульптор, которой тогда еще предстояло достичь второстепенной важности, ничего не зарабатывают, а за наши купальники с гербом, как и за все остальное, платили дядя и тетя. Когда мать вышла из комнаты, Ингрид сказала Уинсом: «А что там? Я могу забрать это себе, но только если это не скульптура», – и все наладилось.

* * *

В Белгравии было правило: дети открывали подарки в порядке старшинства, от младшего к старшему. Джессамин первая, Николас и я последние. Когда подошла очередь Оливера, Уинсом ненадолго исчезла и вернулась с подарком, который незаметно для всех, кроме меня, положила под елку. Мгновение спустя она достала его и сказала: «А это для тебя, Патрик». Он выглядел ошеломленным. Это был какой-то сборник комиксов. Поняв, что это, Ингрид прошептала: «Печально», – но я подумала, что никогда не видела, чтобы мальчик улыбался так широко, как Патрик, когда тот отвлекся от подарка, чтобы поблагодарить мою тетю.

Появление подарка с его именем, когда никто не знал о его приезде, оставалось для него загадкой на долгие годы: до тех пор, пока мы не начали упаковывать вещи, чтобы переехать в Оксфорд. Патрик нашел книгу на полке и спросил, помню ли я ее. Он сказал: «Это был один из лучших подарков, которые я получал в детстве. Понятия не имею, как Уинсом ухитрилась раздобыть его для меня».

«Он был из ее шкафчика с подарками на случай неожиданностей, Патрик».

Казалось, он слегка поник, но сказал: «И все же» – и замер, углубившись в чтение, пока я не забрала книжку у него из рук.

* * *

В тот первый год я разговаривала с Патриком всего один раз, во время прогулки до Гайд-парка и вокруг Кенсингтонских садов, куда нас всегда заставляли идти после обеда, чтобы Роуленд мог посмотреть речь королевы в относительном спокойствии. В относительном, потому что моя мать начинала ругать институт монархии с самого первого кадра съемки Виндзорского замка с воздуха и продолжала в течение всего выступления Ее Величества, в то время как мой отец читал вслух отрывки из книги, которую подарил сам себе на Рождество.

Мы с Ингрид шли прямо за Патриком, когда в конце Брод-уок он внезапно остановился и дернулся за теннисным мячом, который бросил ему Оливер. Моя сестра не остановилась вовремя, и его вытянутая рука сильно ударила ее в грудь. Она выругалась и сказала Патрику, что он больно стукнул ее по сиське. Он выглядел ошеломленным и извинился. Я сказала ему, чтобы не волновался, ведь сложно не стукнуть Ингрид по сиське. Он извинился и за это и побежал вперед.

* * *

На следующий год Патрик приехал опять, на этот раз по договоренности с Уинсом, потому что его отец снова женился – на китайско-американской юристке по имени Синтия – и у него был медовый месяц. Мне исполнилось семнадцать. Патрику четырнадцать. Я поздоровалась, когда он появился на кухне с Оливером: он остановился у двери, проделывая знакомый трюк с краем своего джемпера, пока мой кузен искал то, за чем зашел. В какой-то момент в тот день мы все поднялись в комнату Джессамин и сели на незастеленные надувные матрасы, все, кроме Николаса, который подошел к окну и вынул из кармана сигарету-самокрутку, плохо свернутую и готовую рассыпаться. Джессамин, которой было девять лет, замахала руками и заплакала, когда он попытался зажечь ее.

Ингрид сказала: «Никто не считает, что ты крутой, Николас. – И посадила Джессамин между нами. – Похоже на чайный пакетик, завернутый в туалетную бумагу».

Я предложила поискать для него скотч, а затем спросила Джессамин, не хочет ли она посмотреть фокус. Она кивнула и позволила Ингрид вытереть себе слезы рукавом свитера. Тогда у меня стояли брекеты, и я у всех на виду начала двигать языком по внутренней стороне щеки. Секунду спустя я сложила губы в букву «О», и одна из резинок, фиксирующих брекеты, вылетела. Она приземлилась на тыльную сторону руки Патрика. Некоторое время он неуверенно смотрел на нее, затем осторожно снял.

Позже, дома, Ингрид зашла в мою комнату, чтобы разложить все наши подарки на полу, проверить, кому досталось больше, и отсортировать их по кучкам «Нравится» и «Не нравится», хотя мы были уже слишком взрослыми для этого. Она сказала, что видела, как Патрик сунул резинку в карман, когда думал, что никто на него не смотрит. «Потому что он влюблен в тебя».

Я сказала ей, что это мерзко. «Он же ребенок».

«К тому времени, когда вы поженитесь, разница в возрасте уже не будет важна».

Я изобразила, что меня тошнит.

Ингрид сказала: «Патрик любит Марту», – выудила диск «Лучшие треки-93» из моей кучки «Не нравится» и сунула в мой CD-плеер.

Это было последнее Рождество перед тем, как в моем мозгу взорвалась маленькая бомба. Конец, что скрывается в начале. Патрик приезжал каждый год.

Утром перед экзаменом по французскому я проснулась, не чувствуя рук и ладоней. Я лежала на спине, и слезы уже лились из уголков моих глаз, по вискам и затекали в волосы. Я встала, пошла в ванную и в зеркале увидела вокруг рта темно-фиолетовый круг, похожий на синяк. Я не могла перестать дрожать.

На экзамене я не могла дочитать задание до конца: я просидела, глядя на первую страницу, пока не вышло время, и ничего не написала. Вернувшись домой, я поднялась наверх, залезла под стол и сидела неподвижно, как маленькое животное, которое инстинктивно знает, что умирает.

Я просидела там несколько дней, спускаясь лишь за едой и в туалет, а в конце концов – только в туалет. Я не могла спать ночью или бодрствовать днем. По коже ползало что-то невидимое. Я впадала в ужас от шума. Постоянно заходила Ингрид и умоляла перестать странно себя вести. Я просила ее: «Уйди, пожалуйста, уйди». Затем я слышала, как она кричит из коридора: «Мама, Марта снова под столом».

Сперва мать мне сочувствовала, приносила стаканы с водой, пытаясь разными способами уговорить меня спуститься вниз. Потом это начало ее раздражать, и, когда Ингрид звала ее, она говорила: «Марта выйдет, когда захочет». Она больше не заходила в мою комнату, за исключением одного раза, с пылесосом. Она сделала вид, что не замечает меня, но донесла свою позицию, начав пылесосить пол у моих ног. Это мое единственное воспоминание, касающееся матери и любой формы уборки.

* * *

По распоряжению отца вечеринки на Голдхок-роуд были приостановлены. Пока мне не станет получше, сказал он матери. Она ответила: «Да кому нужно это веселье», – а затем очень коротко постриглась и начала красить волосы в оттенки, которые не встречаются в природе.

Предположительно, она стала толстеть именно от стресса из-за моей болезни. Ингрид говорит, если это правда, то я также виновата в том, что она начала носить платья-мешки: без талии, из муслина или льна, неизменно пурпурные, одно поверх другого, так что их подолы разной длины свисали вокруг ее лодыжек, как уголки скатерти. С тех пор мать не изменяла этому стилю, за исключением покупки дополнительного слоя на каждый новоприобретенный фунт веса. Теперь, когда она приняла форму шара, создается впечатление, будто на птичью клетку хаотично накидали множество покрывал.

До того как я заболела, мать называла меня Гудок, потому что в детстве я вечно напевала повторяющуюся, немелодичную, мной самой придуманную песню, которую затягивала сразу как просыпалась и продолжала, пока кто-нибудь не просил меня остановиться. Воспоминания об этом у меня в основном от других: как однажды я пела о своей любви к консервированным персикам все шесть часов поездки в Корнуолл, как меня настолько тронула песня о собачке без мамы или о потерянном фломастере, что я доводила себя до слез, таких бурных, что как-то раз меня вырвало в ванну.

Вот единственное мое воспоминание: я сижу в саду на некошеной траве возле сарая матери, пою о занозе в ноге, а ее голос раздается изнутри, и она поет: «Иди сюда, Гудок, я ее вытащу». Когда я заболела, она перестала звать меня Гудком и дала мне прозвище Наш Домашний Критик.

Ингрид говорит, что у нее всегда были стервозные наклонности, а я просто вытаскивала их на свет.

 
* * *

В прошлом году я купила очки, которые мне были не нужны, потому что во время проверки зрения офтальмолог упал с крутящегося табурета. Он выглядел настолько подавленным, что я специально стала неправильно читать буквы. Они лежат в бардачке, до сих пор не распакованные.

* * *

С самого начала отец не спал ночами вместе со мной – он сидел на полу, прислонившись к моей кровати. Предлагал почитать мне стихи, а если я не хотела, чтобы он это делал, то очень тихо рассказывал про разные не связанные между собой вещи, не требуя ответа. Он никогда не надевал пижаму: думаю, он не переодевался для сна, чтобы мы могли притворяться, что вечер еще не закончился и мы занимаемся обычными делами.

Но я знала, что он волнуется, и мне было так стыдно за все, что я делаю, и спустя месяц я все еще не знала, как это прекратить, поэтому я позволила ему отвезти меня к врачу. По дороге я лежала на заднем сиденье.

Врач задал моему отцу несколько вопросов, пока я сидела на стуле рядом с ним и смотрела в пол, и в конце концов сказал, что, судя по усталости, бледности, плохому настроению, это, скорее всего, мононуклеоз, а в анализе крови нет никакого смысла. И еще ему нечего мне прописать – мононуклеоз проходит сам по себе, – но, по его словам, некоторым девушкам нравится сама идея о том, чтобы принять какие-то таблетки, в таком случае – таблетки, содержащие железо, в помощь. Он хлопнул себя по бедрам и встал. У двери он кивнул на меня и сказал отцу: «Очевидно, кое-кто целовался с мальчиками».

По дороге домой отец остановился и купил мне мороженое, я попыталась его съесть, но не смогла, и ему пришлось высунуть растаявший рожок из окна и держать его так до конца поездки. У двери в дом он остановился и сказал, что, вместо того чтобы направиться прямиком к себе комнату, я всегда могу зайти отдохнуть в его кабинете. Это первая комната от входа. Для смены обстановки, добавил он, – под обстановкой он имел в виду место у меня под столом, хотя этого он не озвучил. У него есть дела – разговаривать нам не нужно. Я сказала «да» потому, что знала, что он этого хочет, и потому, что как раз прошла шесть ступенек вверх от пешеходной дорожки и мне нужно было посидеть, прежде чем подняться по лестнице в свою комнату.

Я ждала в дверях, пока он убирал книги и стопки бумаг с коричневого дивана, который в очередной раз вернулся в дом и стоял у стены под окнами. У него все валилось из рук, потому что он пытался убраться так быстро, как будто я могла передумать и уйти, если бы он замешкался. Раньше я всегда думала, что мне нельзя заходить в кабинет, но пока я ждала, то поняла, что эта мысль возникла у меня только потому, что мать говорила: зачем кому-то захочется в него заходить, если такой необходимости нет? Из всех комнат в доме эту она ненавидела больше всех, потому что, по ее словам, в кабинете царила аура непродуктивности.

Когда он закончил, я вошла и легла на бок, положив голову на низкий подлокотник дивана, лицом к его столу. Отец подошел к стулу и поправил лист бумаги, который уже был в пишущей машинке, затем потер ладони. Раньше, когда я слышала звук его машинки из другой части дома или проходила мимо закрытой двери по пути к выходу, я представляла, что отец там мучается, потому что он всегда выглядел истощенным, когда выходил готовить отбивные. Но как только отец начал стучать указательными пальцами по клавишам, на его лице появилось выражение тихого блаженства. Через минуту он, казалось, забыл, что я рядом. Я лежала и смотрела на него – как он останавливается в конце строки, чтобы перечитать написанное, беззвучно произнося слова про себя, как улыбается. Затем ударяет по рычагу левой рукой, каретка отлетает к краю, он снова потирает ладони, еще одна строка. Клавиши его пишущей машинки издавали не столько резкий треск, сколько глухой стук. Меня не тревожил шум, меня убаюкивало до дремоты повторение этих действий и само его присутствие – ощущение пребывания в комнате с кем-то, кто действительно хотел быть живым.

* * *

Я начала проводить там каждый день. Через некоторое время я перестала лежать на диване и вместо этого сидела и смотрела на улицу. Однажды я нашла ручку между подушками, и когда мой отец заметил, что я равнодушно рисую у себя на руке, он встал и подошел ко мне с бумагой и кратким оксфордским словарем. Ненадолго присев рядом со мной, он написал на полях слева буквы алфавита и предложил написать рассказ в одно предложение, использовав каждую букву по порядку. Он сказал, что словарь нужен лишь для того, чтобы было удобнее писать, и вернулся к своему столу.

Я придумала несколько сотен таких рассказов. Они все еще валяются где-то в коробке, но из тех времен я помню всего один, потому что, когда я закончила его, отец сказал, что однажды он станет одним из главных моих произведений.

А

Барбаре

Винсент

Гнусно,

Даже

Едва ли

Жалея,

Злодей,

Изменил -

Как

Людская

Молва

Нынче

Обсуждает,

Предстоит

Развод:

Семье

Трудно

Ужасно,

Фантастический

Хам

Целовал и

Чертовски

Шокирующе

Щупал

Экзотичного

Юного

Ямайца.

Я до сих пор иногда придумываю их, когда не могу уснуть. Сложнее всего с буквой «Щ».

* * *

Подруга Ингрид, которая однажды зашла, когда я была у сестры, сказала мне, что приложение «Хэдспейс»[3] изменило ее жизнь. Я хотела спросить, какой была ее жизнь раньше и какова она теперь.

* * *

В сентябре я чувствовала себя хорошо. Мы с отцом решили, что мне нужно поступить в университет. Но я чувствовала себя хорошо, лишь когда была с ним в кабинете. С самого начала занятий я не могла досидеть до конца лекции. Я пропускала дни, а потом и недели. Я стала возвращаться под стол, когда была дома. Ближе к концу семестра декан отправил меня в академический отпуск. Он дал мне брошюру по стресс-менеджменту и сказал, что мне нужно будет хорошо проявить себя на экзаменах, если я решу вернуться в январе. Я должна использовать праздники, чтобы серьезно подумать. Увидев меня вне своего кабинета, он сказал: «В каждом потоке бывает студент вроде тебя» – и пожелал мне счастливого Рождества.

* * *

На верхнем этаже дома на Голдхок-роуд есть железный балкон, на который мы не выходили, потому что он проржавел и отламывался от стены. Однажды ночью в праздники я вышла на него босиком и стояла на решетке пола, глядя через перила на длинный черный прямоугольник сада, расположенный четырьмя этажами ниже.

Все болело. Подошвы ног, грудь, сердце, легкие, кожа головы, суставы, скулы. Было больно говорить, дышать, плакать, есть, читать, слушать музыку, находиться в комнате с другими людьми и быть в одиночестве. Я долго стояла там, ощущая, как балкон иногда качается на ветру.

Нормальные люди говорят: «Не могу представить, что почувствую себя настолько плохо, что искренне захочу умереть». Я не пытаюсь им объяснить, что дело не в том, что ты хочешь умереть. А в том, что ты знаешь, что тебе не положено жить, ты чувствуешь усталость, которая перемалывает кости, усталость и ужасно сильный страх. Тебе нужно наконец исправить неестественный факт своего существования.

* * *

Худшее, что Патрик когда-либо говорил мне: «Иногда мне кажется, что тебе на самом деле нравится такой быть».

* * *

Вот причины, по которым я ушла с балкона обратно в дом. Я не хотела, чтобы люди подумали, что мой отец плохой родитель. Не хотела, чтобы Ингрид провалила экзамены. Не хотела, чтобы мать однажды превратила это в свое искусство.

Но Патрик – единственный, кто знает главную причину, она хуже всего, о чем я когда-либо думала. Я вернулась в дом, потому что даже тогда, в том состоянии, я считала себя слишком умной и особенной, лучше любого другого, кто сделал бы то, ради чего я вышла, – я не очередная студентка из каждого потока. Я вернулась в дом, потому что была слишком гордой.

Однажды в своей забавной колонке про еду я написала, что пармская ветчина стала банальностью. После выхода журнала одна читательница прислала мне электронное письмо, в котором говорила, что я показалась ей неприятно высокомерной, а она будет продолжать наслаждаться пармской ветчиной. Я распечатала письмо и показала его Патрику. Он прочитал его, приобняв меня одной рукой, затем притянул к себе и сказал, повернувшись лицом к моей макушке:

3Приложение с медитациями.