Город и псы. Зеленый Дом

Tekst
2
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

– Второй взвод, – говорит Гамбоа, – трое последних.

Все взводы проходят через прямой угол. Кадетов из восьмого, девятого и десятого, самых младших, пинки сержантов отправляют до самого плаца. Гамбоа обязательно интересуется у каждого, что тот предпочитает – шесть штрафных баллов или прямой угол. И добавляет: «Вы свободны выбирать».

Альберто сначала следит за процедурой, а потом переключается на попытки вспомнить последние уроки химии. В памяти плавают неясные формулы, обрывочные названия. «А Вальяно, интересно, учил?» Каким-то образом рядом с ним оказывается Ягуар. Альберто шепчет ему: «Ну, хоть часть вопросов продай. Сколько хочешь?» «Ты больной, блин? Я же сказал, нет у нас вопросов. Хватит про это трепаться. Ради твоего же блага».

– Повзводно шагом – марш! – командует Гамбоа.

По мере входа в столовую строй рассыпается; кадеты снимают пилотки и, громко переговариваясь, идут к своим столам. Столы на десять человек, пятый курс занимает ближние к выходу. Когда все три курса оказываются внутри, дежурный капитан дает первый свисток: кадеты встают навытяжку у своих мест. По второму свистку садятся. За обедом и ужином из репродукторов по огромному залу разносятся марши и всяческая перуанская музыка – вальсы и маринеры, любимые на побережье, и андские уайно. За завтраком столовая полнится только голосами кадетов, нескончаемым потоком болтовни: «Говорю вам, все меняется, а то как же, господин кадет, а вы всю отбивную съесть собираетесь? Оставьте нам хоть кусочек, ну, хоть хрящик, господин кадет. Да уж, с нами они наплакались. Эй, Фернандес, почему мне так мало риса, там мало мяса, так мало желе, эй, в еду чур не харкать, эй, у меня ведь на морде написано, что врезать могу, не играйте с огнем, псы вы этакие. Если б мои псы напускали слюней в суп, они бы у нас Арроспиде голышом гусиным шагом бегали, пока легкие не выблюют. Как примерные псы говорят? Желаете еще отбивной, господин кадет, кто сегодня стелет мне постель, я, господин кадет, кто со мной сегодня куревом делится, я, господин кадет, кто меня инка-колой[5] в «Перлите» угощает, я, господин кадет, кто мои слюни жрет, ну-ка, кто».

Пятый курс вваливается и рассаживается. Три четверти столов пустуют, и столовая кажется еще больше. Первый взвод занимает три стола. За окнами простирается голый пустырь. Викунья неподвижно лежит на траве, уши навострены, большие влажные глаза смотрят в пустоту. «Ты-то думал, я не вижу, но я видел, ты по-мужски локтями работал, чтобы со мной рядом сесть; ты-то думал, я не вижу, но, когда Вальяно сказал, кто подает, и все заорали, Раб, а я сказал, а почему не ваши мамаши, и все завели, ох, ох, ох, я видел, ты опустил руку и чуть не потрогал меня за коленку». Восемь гнусавых голосов продолжают выводить женские охи. Некоторые в возбуждении составляют большой и указательный пальцы кружком и тычут в нос Альберто. «Это я-то, по-вашему, пидор? – говорит он. – А если штаны сниму?» «Ох, ох, ох». Раб поднимается на ноги и начинает разливать молоко по стаканам. Ему хором угрожают: «Не дольешь молока, кастрируем». Альберто поворачивается к Вальяно:

– Химию знаешь, чернявый?

– Нет.

– Списать дашь? За сколько?

Глаза у Вальяно навыкате. Они недоверчиво бегают, оглядывая стол. Он понижает голос:

– Пять писем.

– А мама твоя, – спрашивает Альберто, – как поживает?

– Хорошо, – говорит Вальяно, – Если устраивает, скажешь.

Раб садится. Протягивает руку за хлебом. Арроспиде бьет его по руке, хлеб падает на стол и отскакивает на пол. С хохотом Арроспиде нагибается и подбирает. Смех обрывается. Когда Арроспиде появляется из-под стола, он предельно серьезен. Он встает, вытягивает руку и хватает Вальяно за шею. «Надо, говорю, быть полным идиотом, чтобы цвета не разобрать при таком освещении. Или конченым невезунчиком. Воровать тоже ум нужен, хоть шнурки, хоть боты, а если бы Арроспиде ему башкой нос сломал, черный и белый, надо же». «Я и внимания не обратил, что он черный», – говорит Вальяно и расшнуровывает ботинок. Арроспиде забирает шнурок, он уже успокоился. «Не отдал бы сам – схлопотал бы дюлей, черножопый», – говорит он. Хор снова гугниво заводит медовыми, делаными голосами: «Ох, ох, ох». «Тоже мне, напугал, – отвечает Вальяно. – Я тебе до конца года весь шкафчик обнесу. А сейчас мне бы шнурок достать. Кава, продай шнурок, ты ж у нас коробейник. Эй, я с тобой разговариваю, чего молчишь, вшивый?» Кава медленно поднимает глаза от пустого стакана и с ужасом смотрит на Вальяно. «Что? – говорит он. – Что?» Альберто склоняется к Рабу:

– Ты точно видел Каву ночью?

– Да, – говорит Раб, – это точно он был.

– Лучше никому не говори, что ты его видел. Что-то случилось. Ягуар сказал, они не ходили за вопросами. И посмотри на индейца.

Раздается свист. Все встают из-за столов и бегут на пустырь, где их, скрестив руки на груди, ждет Гамбоа со свистком в зубах. Испуганная викунья бросается наутек от надвигающейся толпы. «Скажу ей, видишь, я химию из-за тебя завалил, я из-за тебя сам не свой, Златоножка, видишь. Возьми двадцать солей, которые мне Раб одолжил, и, если хочешь, я тебе письма буду писать, но только будь умницей, не пугай меня, не делай так, чтоб меня на химии завалили, видишь, Ягуар мне ничегошеньки не продает, видишь, я такой же нищий, как Недокормленная». Взводные опять всех пересчитывают, докладывают сержантам, а те лейтенанту Гамбоа. Начало моросить. Альберто носком пихает Вальяно в ногу. Тот бросает на него косой взгляд.

– Три письма, негр.

– Четыре.

– Ладно, четыре.

Вальяно кивает и облизывает губы, проверяя, не осталось ли на них хлебных крошек.

Класс первого взвода – на втором этаже нового, хоть и облупившегося, изъеденного сыростью здания, которое стоит неподалеку от актового зала – большого сарая с грубо сколоченными скамейками, где раз в неделю кадетам показывают кино. Моросящий дождь превратил плац в бездонное зеркало. Ботинки опускаются на блестящую поверхность, топают и поднимаются в такт свистку. Строевой шаг сменяется на лестнице какой-то рысью: ботинки скользят, сержанты сыплют проклятиями. Из классов виден с одной стороны бетонированный двор, по которому в любой другой день шли бы на учебу четверокурсники и псы, а пятый курс прицельно плевал бы и швырялся в них. Вальяно один раз метнул деревянную чурку. Раздался крик, и пес бросился прочь, зажимая руками ухо, – сквозь пальцы сочилась темная кровь и пачкала куртку. Весь взвод оштрафовали на две недели, но виновника никто не выдал. Из первого увольнения после отсидки Вальяно принес по две пачки сигарет всем тридцати однокашникам. «Больно много, – бухтел он, – пачки на нос хватит». Ягуар с дружками его предупредили: «Или две, или соберется Круг».

– Только двадцать баллов, – говорит Вальяно, – не больше. Не стану я головой рисковать из-за пары писем.

– Нет, – отвечает Альберто, – минимум тридцать. И я тебе сам буду вопросы пальцем показывать. И диктовать ничего мне не надо. Просто покажешь свою работу.

– Ни фига подобного, буду диктовать.

Рассаживаются за парты по двое. Перед Альберто и Вальяно, которые сидят на последней, – Удав и Кава, оба широкоплечие, за ними отлично получается списывать.

– Как в прошлый раз? Ты мне нарочно все неправильно нашептал.

Вальяно смеется.

– Четыре письма, – говорит он, – по две страницы.

Появляется сержант Песоа со стопкой листов в руках. Осматривает класс маленькими злобными глазками. Время от времени кончиком языка дотрагивается до редких усиков.

– Кто достанет учебник или посмотрит на соседа, получает неуд за экзамен. И шесть штрафных баллов в придачу. Командир взвода, раздать задания.

– Крыса.

Сержант подскакивает, краснеет, глаза становятся похожи на шрамы. Детской рукой мнет рубашку.

– Все отменяется, – говорит Альберто, – Я не знал, что будет крыса. Лучше уж я с учебника скатаю.

Арроспиде раздает задания. Сержант смотрит на часы.

– Сейчас восемь. У вас сорок минут.

– Крыса.

– Среди вас ни одного мужика, что ли, нет?! – взрывается Песоа. – Я хочу в лицо посмотреть тому храбрецу, который крыс тут поминает.

Парты приходят в движение: на несколько сантиметров отрываются от пола и падают, сначала вразнобой, потом все разом, а невидимый хор меж тем набирает силу:

– Крыса, крыса!

В дверях возникают лейтенант Гамбоа и учитель химии, человек хлипкий и робкий. Рядом с высоким, спортивным Гамбоа он в своей гражданской одежде, которая к тому же великовата, выглядит довольно ничтожно.

– В чем дело, Песоа?

Сержант отдает честь.

– Шутки шутят, господин лейтенант.

Ни единого шевеления. И абсолютная тишина.

– Ах, вот как, – говорит Гамбоа. – Идите во второй взвод, Песоа. Я займусь этими юношами.

Песоа снова отдает честь и уходит. Учитель химии следует за ним; он, кажется, побаивается стольких людей в форме разом.

– Вальяно, – шепчет Альберто, – уговор в силе.

Не глядя на него, Вальяно мотает головой и проводит пальцем по шее, изображая гильотину. Арроспиде раздал всем материалы экзамена. Кадеты склоняют головы над листками. «Пятнадцать да пять, да три, да пять, мимо, да три, мимо, черт, мимо, да три, нет, это сколько? Тридцать один, да что ж такое. Хоть бы он ушел, хоть бы его позвали, хоть бы что-нибудь случилось и ему пришлось уйти, Златоножка». Медленно, печатными буквами Альберто пишет ответы. Каблуки Гамбоа стучат по плитке. Если кадет поднимает глаза, он неизменно встречается с насмешливым взглядом лейтенанта и слышит:

– Подсказки ждете? И нечего на меня засматриваться. На меня смотрят только моя жена и моя прислуга.

 

Написав все, что знал, Альберто бросает взгляд на Вальяно: тот быстро строчит, прикусив губу. С превеликой осторожностью он окидывает взглядом класс. Некоторые делают вид, будто пишут, водя ручкой по воздуху в нескольких миллиметрах от поверхности бумаги. Он опять пробегает экзамен; наугад, положившись на интуицию, отвечает еще на два вопроса. Поднимается словно бы далекий, подземный гул: кадеты беспокойно ерзают на местах. Напряжение сгущается: что-то невидимое плывет над склоненными головами, тепловатая неосязаемая масса, туманность, воздушная эманация, роса. Как хоть на пару мгновений обмануть бдительность лейтенанта, избавиться от его гнетущего присутствия?

Гамбоа посмеивается. Перестает шагать по классу, останавливается посередине. Он скрестил руки на груди. Под бежевой рубашкой проступают бицепсы, а взгляд охватывает всю вверенную площадь разом, как во время полевых занятий, когда он мановением руки или резким свистком посылает свою роту месить грязь, ползти по камням, по траве: кадеты под его началом гордо посматривают на доведенных до отчаяния офицеров и кадетов других рот, которых неизменно окружают, берут в осаду, обращают в бегство. Когда Гамбоа в сверкающей на утреннем солнце каске простирает палец в сторону высокой кирпичной стены и произносит (безмятежно, невозмутимо перед лицом невидимого противника, занявшего ближайшие высоты и низины, и даже песчаную прибрежную полосу под утесами): «Взять ее, голуби!» – кадеты первой роты срываются с места, как болиды, – обнаженные штыки смотрят в небо, сердца полнятся безбрежной отвагой, – несутся через поля и огороды, не жалея посевов, – эх, вот бы вместо грядок под ногами были головы чилийцев или эквадорцев, эх, вот бы из-под ботинок брызгали струи крови, эх, вот бы пасть в бою! – потные, сыплющие ругательствами, добираются до стены, перекидывают винтовки за спины, тянут распухшие руки, цепляются ногтями за трещины, впечатываются в стену и ползут по отвесной поверхности, не отрывая глаз от приближающейся вершины, а потом спрыгивают, группируются в воздухе, падают и слышат лишь собственные проклятия и шум крови, пробивающей себе путь к свету через виски и грудные клетки. Но Гамбоа уже впереди, стоит на уступе скалы, на нем ни царапины, ловит носом морской ветер, ведет расчеты. Усевшись на корточки или растянувшись на траве, кадеты внимательно следят за ним: от того, что сорвется с его губ, зависят их жизнь и смерть. Вдруг его взгляд соскальзывает вниз и наливается яростью: голуби превращаются в личинок: «Разделиться! Сбились, как пауки!» Личинки поднимаются, рассредотачиваются, старая полевая форма, штопаная-перештопанная, пузырится на ветру, и заплаты с дырами похожи на струпья и раны, и они опять бросаются мордами в грязь, смешиваются с травой, но послушные, умоляющие глаза по-прежнему устремлены к Гамбоа, как в тот недобрый вечер, когда он убил Круг.

Круг возник, как только они стали кадетами, через двое суток после того, как сняли гражданское, вверили свои черепушки уравнительному действию бритвенных машинок, надели форму цвета хаки, тогда еще с иголочки, и впервые построились на стадионе под пронзительный свист и громогласные команды офицеров. Был последний день лета, и небо Лимы, три месяца пылавшее над пляжами синим пламенем, затянулось, впало в долгий серый сон. Они съехались изо всех уголков Перу, не были знакомы между собой, а теперь составляли плотную массу, стоявшую перед бетонными корпусами, у которых неизвестно что помещалось внутри. Голос капитана Гарридо сообщал им, что гражданская жизнь для них на три года кончилась, что здесь из них сделают настоящих мужчин, что армейский дух имеет три простые составляющие: послушание, труд, доблесть. Но другое началось потом, после их первого обеда в училище, когда они на время оказались наконец свободны от опеки офицеров и высыпали из столовой вперемежку с четверокурсниками и пятикурсниками, на которых смотрели опасливо, но не без любопытства и даже приязни.

Раб один спускался по столовской лестнице к пустырю. Вдруг его руки словно сдавило клещами, а в ухо прошептали: «Пошли с нами, пес». Он улыбнулся и покорно пошел, куда звали. Многих ребят, с которыми он познакомился утром, так же хватали и вели через поросший травой участок к казармам четвертого курса. Занятий в тот день не было. Псы оставались в руках четвертого курса с обеда до ужина, восемь часов. Раб не помнит, в какой взвод и кто его затащил. Но в казарме стоял густой дым, повсюду мелькала форма, все ржали и орали. Переступив порог и не успев стереть с лица улыбку, он получил удар в спину. Упал, перекатился на спину. Попытался подняться, не смог – на живот встали ногой. Десять равнодушных рож уставились на него, будто на насекомое, потолка за ними было не видно. Чей-то голос сказал:

– Для начала пропой-ка сто раз «я пес», как мексиканское корридо[6].

У него не получилось. Он был слишком ошеломлен, глаза вылезли из орбит. Горло горело. Нога вдавилась в живот посильнее.

– Не хочет. Не хочет пес петь.

И тогда все рожи раскрыли рты и стали плевать в него, пока ему не пришлось закрыть глаза. Когда обстрел кончился, тот же безымянный, винтом вгрызающийся голос произнес:

– Пой сто раз «я пес» под корридо.

На этот раз получилось: он хрипло запел на мелодию «Там, на ранчо», что было непросто – лишенная оригинального текста, мелодия временами срывалась на визг. Но внимательным слушателям, кажется, нравилось.

– Хватит, – велел голос, – а теперь как болеро.

Потом он спел мамбо и креольский вальс. Потом ему приказали заткнуться.

Он встал на ноги и утерся ладонью. Отряхнул штаны сзади. Голос спросил:

– Разве кто-то разрешал морду вытирать? Никто не разрешал.

Рты вновь раскрылись, и он машинально зажмурился до конца атаки. Голос сказал:

– Перед тобой, пес, два кадета. Встань-ка смирно. Вот так. Они заключили пари, а ты у них будешь судьей.

Тот, что справа, ударил первым. Предплечье Рабу как огнем обожгло. Тот, что слева, нанес удар долей секунды позже.

– Ну, – сказал голос, – кто сильнее?

– Слева.

– Ах так? – раздался изменчивый голос. – Это что получается, я бить не умею? Попробуем еще раз, будь повнимательней.

Раб от удара пошатнулся, но не упал – руки окруживших его поддержали и вернули на место.

– А теперь? Кто сильнее бьет?

– Одинаково.

– То есть ничья, – рассудил голос. – Придется продолжать до перевеса.

Через минуту неутомимый голос поинтересовался:

– Кстати, пес. Руки болят?

– Нет.

Они и вправду не болели: он утратил ощущение собственного тела и времени. Его дух в упоении созерцал спокойную гладь моря в Этене, мама говорила: «Осторожнее со скатами, Рикардито» – и протягивала к нему ласковые руки. Солнце жарило вовсю.

– Вранье, – сказал голос, – если не болят, чего ревешь, пес?

Он подумал: «Закончили, наверное». Но они только начали.

– Ты пес или человек? – спросил голос.

– Пес, господин кадет.

– Тогда почему на ногах стоишь? Псы на четвереньках ходят.

Он нагнулся, поставил ладони на пол. Предплечья отчаянно засаднило. Он встретился глазами с другим мальчишкой, тоже стоящим на четвереньках.

– Так, – сказал голос, – когда псы на улице встречаются, что они делают? Отвечай, кадет. К тебе обращаюсь.

Раб получил пинок в зад и быстро ответил:

– Не знаю, господин кадет.

– Дерутся, – пояснил голос. – Облаивают друг дружку и дерутся. Кусаются даже.

Раб не помнит лица того мальчика, который проходил крещение вместе с ним. Наверное, он был из одного из последних взводов – совсем маленький. Его всего перекосило от страха, и, как только голос умолк, он налетел на Раба, лая и пуская пену изо рта, и вдруг Раб почувствовал на плече укус бешеной собаки, и тогда его тело ответило, и он тоже залаял и начал кусать и чувствовал, что его кожа покрылась жесткой шерстью, лицо превратилось в остроконечную морду, а по бокам, словно кнутом, бьет хвост.

– Хватит, – сказал голос, – ты выиграл. А вот мелкий нас обманул. Он не пес, он сучка. А знаете, что происходит, когда кобель и сучка встречаются на улице?

– Нет, господин кадет, – ответил Раб.

– Лижутся. Обнюхиваются и лижутся.

Потом его вытащили из казармы и погнали на стадион, и он не мог вспомнить, было светло или уже стемнело. Там его раздели, и голос приказал плыть на спине по беговой дорожке вокруг футбольного поля. Потом вернули в казармы четвертого курса, и там он застелил множество постелей, пел, танцевал, взобравшись на шкафчик, подражал киноартистам, начистил несколько пар ботинок, вылизал языком плитку на полу, совокуплялся с подушкой, пил мочу, но все это представало лихорадочным бредом, и вот он уже в своем взводе, лежит на койке и думает: «Я точно сбегу отсюда. Прямо завтра». В казарме было тихо. Пацаны переглядывались и вели себя серьезно, церемонно – и не скажешь, что совсем недавно их били, на них плевали и мочились, раскрашивали им лица. В тот вечер после отбоя родился Круг.

Все лежали, но никто не спал. Горнист только что ушел со двора. Вдруг темная фигура спрыгнула с койки, прошлепала через казарму и исчезла в уборной; створчатые двери еще долго раскачивались. Послышались звуки рвотных позывов, а потом на удивление громкой рвоты. Почти все повскакали и босиком кинулись в уборную: высокий тощий Вальяно стоял в центре желтоватой комнаты, прижимая руки к животу. Они не подошли, издали смотрели на искаженное спазмами черное лицо. Наконец Вальяно подошел к раковине и вытер рот. Тогда все в страшном возбуждении сбивчиво заговорили разом, понося четверокурсников последними словами.

– Так больше нельзя. Надо что-то делать, – сказал Арроспиде. Его белое лицо выделялось на фоне прочих – медных, угловатых. Сжатые кулаки дрожали от злости.

– Давайте позовем этого, как его, Ягуара, – предложил Кава.

Они впервые слышали эту кличку. «Кто это? Он из взвода?»

– Да, – сказал Кава. – Он лежит. Первая койка от толчка.

– А зачем Ягуар? – спросил Арроспиде. – Нас, что ли, мало?

– Нет, – сказал Кава, – дело не в этом. Он не такой, как все. Его не крестили. Я сам видел. Он им просто не дался. Его отвели на стадион вместе со мной, ну, туда, за казармы. И он скалился им прямо в рожи и говорил: «Крестить, значит, меня будете? Ну, ну, посмотрим». Прямо в рожи им смеялся. А их человек десять было.

– И чего? – спросил Арроспиде.

– Они, такие, удивились. Человек десять их было, говорю. Но только поначалу. На стадионе еще подошли, двадцать или больше, до хрена четвертых. А он все ржет и ржет: «Крестить меня удумали? Вот и отлично».

– И чего? – спросил Альберто.

– «Чо, страх потерял, пес?» – это они ему. И тогда он на них как набросился. И все смеется. А их человек десять или двадцать, а то и больше. И они не могли его ухватить. Некоторые сняли ремни и стегали, но так, издалека, а близко не подходили, я сам видел. И вот вам крест, они зассали, многие попадали, за яйца держась или с разбитой мордой. А он все смеялся и кричал: «Крестить меня, значит, удумали? Отлично, отлично!»

– А почему ты его зовешь Ягуаром? – спросил Арроспиде.

– Это не я. Это он сам так назвался. Они его окружили, а про меня забыли. И грозили ему ремнями, а он давай их поливать, и их, и мамок их, и вообще всех. А потом один говорит: «Этому безбашенному нужно Гамбарину привести». И позвали такого шкафа тупорылого, он сказал, он тяжелоатлет.

– А зачем позвали? – спросил Альберто.

– Ну так почему его называют Ягуаром-то? – спросил Арроспиде.

– Чтобы они подрались, – сказал Кава. – Они ему говорят: «Эй, пес, раз ты такой храбрый, вот тебе противник твоего веса». А он им отвечает: «Меня зовут Ягуар. Не зовите меня псом, а то поплатитесь».

– А они чего? Ржать? – спросил кто-то.

– Нет. Они освободили им место. Ржал он. Даже когда дрался, ржал.

– И чего? – спросил Арроспиде.

– Они недолго дрались, – сказал Кава, – и я понял, почему его называют Ягуаром. Он очень ловкий, прямо охрененно ловкий. Вроде не такой уж сильный, но вертлявый, как будто маслом обмазанный. У Гамбарины аж глаза повылазили, так он старался его ухватить, да все без толку. Он его и башкой, и ногами, и так и сяк – и ничего. И тогда Гамбарина говорит: «Хватит упражняться, устал я». Но мы все видели, что он с ног валится.

– И чего? – спросил Альберто.

– И ничего. Они его отпустили и занялись мной.

 

– Зови его, – сказал Арроспиде.

Они кружком сидели на корточках и курили. Один закуривал, затягивался и передавал другому. В уборной повис дым. Когда следом за Кавой вошел Ягуар, всем стало ясно, что Кава преувеличил: по скулам, подбородку и широкому бульдожьему носу было видно, что его били. Он стал посреди круга. Из-под длинных светлых ресниц смотрели необыкновенно голубые жесткие глаза. Рот кривился в деланой гримасе; нахальная поза и расчетливая медлительность, с которой он переводил взгляд с одного из собравшихся на другого, тоже были нарочитыми. Как и внезапный неприятный смех, прогремевший по всей комнате. Но никто его не прервал. Все замерли и ждали, пока он насмотрится и досмеется.

– Говорят, крещение идет целый месяц, – сказал Кава. – Нельзя каждый день терпеть такое.

Ягуар кивнул.

– Да, – сказал он, – нужно защищаться. Мы отомстим четвертым, они дорого заплатят за свои штучки. Главное – запоминать лица и по возможности взводы и фамилии. По одному больше не ходим. Собираемся вечерами, после отбоя. И надо придумать название.

– Ястребы? – робко предложил кто-то.

– Нет, – возразил Ягуар, – а то похоже на какую-то игру. Назовемся Круг.

Занятия начались на следующий день. На переменах четверокурсники набрасывались на псов и устраивали гусиные бега: десять-пятнадцать человек выстраивались в ряд, ставили руки на пояс, приседали на корточки и по команде пускались вперед с громким гаканьем. Проигравшие подвергались прямому углу. Кроме того, псов обыскивали и отбирали деньги и сигареты, а также заставляли залпом, держа стакан зубами, выпивать смесь оружейной смазки, постного масла и жидкого мыла. Круг заработал через два дня, после завтрака. Все три курса одновременно выходили из столовой и пятном расползались по пустырю. Вдруг на непокрытые головы обрушился град камней, и один четверокурсник с криком повалился на землю. Уже построившись, они увидели, как товарищи на плечах тащат его в медпункт. Следующей ночью на дежурного-четверокурсника, спавшего в траве, напали тени в масках: на рассвете горнист обнаружил его голым, связанным, замерзшим до полусмерти и всего в синяках. В кого-то метали камни, кому-то устраивали темные. Самая смелая вылазка – на кухню, чтобы вылить несколько пакетов дерьма в котлы с супом, предназначавшиеся четвертому курсу, – многих отправила в медпункт с коликами. Доведенные до ручки нападениями неизвестных, четверокурсники упорно и остервенело продолжали крещение. Круг собирался вечерами, обсуждал разные проекты, Ягуар выбирал один, совершенствовал его и давал указания. Все пребывали в таком возбуждении, что месяц без увольнительных пролетел мигом. К тревогам из-за крещения и операций Круга вскоре добавилась еще одна: предстояло первое увольнение, и им начали шить синюю форму. Офицеры ежедневно по часу разъясняли, как кадету в форме подобает вести себя в городе.

– На форму, – мечтательно говорил Вальяно, вращая глазами, – телочки, как на мед, слетаются.

«Было не так тяжело, как рассказывают, хотя тогда казалось тяжко, а уж когда Гамбоа зашел в толчок после отбоя – и вовсе особый случай, и все равно тот месяц нельзя сравнивать с воскресеньем, когда лишили увольнительной, нельзя». В такие воскресенья третий курс властвовал над училищем. В полдень показывали кино, а после обеда их навещали родные – псы прогуливались по плацу, пустырю, стадиону и дворам в окружении благоговейных посетителей. За неделю до первого увольнения они примерили выходную форму: синие брюки, черный китель с золотыми пуговицами, белая фуражка. Волосы отрастали быстро, под стать стремлению к свободе. «А как он прознал? Случайно или кто-то стукнул? А если бы Уарина в тот день дежурил или лейтенант Кобос? Да, по крайней мере, не так быстро, думаю я, не прознай он про Круг, наш взвод не превратился бы в клоаку, до сих пор процветали бы или, по крайней мере, ссучились бы не так быстро». Ягуар стоял посередине и описывал внешность одного четверокурсника, взводного. Остальные, как обычно, слушали, сидя на корточках; хабарики переходили из рук в руки. Дым воспарял к потолку, спускался обратно и плавал по комнате, словно полупрозрачный, изменчивого вида монстр. «Да что он сделал-то, Ягуар, нечего нам грех на душу брать», – говорил Вальяно, «Помстили и хватит», – говорил Ариосте, «Не нравится мне, что он и окриветь может от такого», – говорил Пальяста, «Сами напросились», – говорил Ягуар, «Ну и хорошо, что попортим его, да что он сделал-то, с чего все началось – дверь хлопнула, или он сразу заорал?» Видимо, лейтенант Гамбоа распахнул дверь обеими руками или ногой, и кадеты остолбенели, но не от удара об дверь и не от крика Арроспиде, а от того, что застоявшийся дым вдруг стал утекать сквозь темную брешь дверного проема, почти заполненного фигурой Гамбоа, придерживавшего створки. Дымящиеся хабарики полетели на пол. Все были босиком и не решались затушить. Смотрели прямо перед собой, старались напустить воинственный вид. Гамбоа затоптал окурки. Потом пересчитал кадетов.

– Тридцать два, – сказал он. – Весь взвод. Кто командир?

Арроспиде выступил вперед.

– Расскажите мне подробно про эту игру, – спокойно сказал Гамбоа. – С самого начала. И ничего не упускайте.

Арроспиде искоса поглядывал на товарищей, а лейтенант Гамбоа ждал, недвижимый, как дерево. «Что с того, что он ему плакался? В конце концов, мы все, считай, что его дети, потом и все начали плакаться, какой позор, господин лейтенант, вы не представляете, как они нас крестили, разве мужчины не должны защищаться? Какой позор, они нас били, господин лейтенант, издевались, обзывали, посмотрите, на что похожа задница Монтесиноса, это все от прямых углов, а он все молчит, какой позор, а он ничего не говорит, только так, что еще, конкретные факты, без лишних комментариев, по одному и не шумите, другие взводы перебудите, какой позор, а как же устав, и давай наизусть нам шпарить из устава, отчислить бы вас всех, но армия терпима и понимает щенков, которые пока не знают, что такое военная жизнь, уважение к старшим по званию и товарищеский дух, игре вашей конец, так точно, господин лейтенант, на первый раз прощается, донесение писать не буду, так точно, господин лейтенант, но первого увольнения вы лишаетесь, так точно, господин лейтенант, может, возмужаете малость, так точно, господин лейтенант, предупреждаю: еще раз такое повторится, и я до самого Совета офицеров дойду, так точно, господин лейтенант, и устав затвердить наизусть, если хотите в следующую субботу выйти в город, а сейчас всем спать, а дежурным на посты, через пять минут доложить, так точно, господин лейтенант».

Больше Круг не собирался, хотя потом Ягуар так назвал свою шайку. В ту субботу, первого июня, весь взвод выстроился вдоль ржавой ограды и наблюдал, как псы из других взводов величественным потоком гордо выливаются на набережную, как она пестрит их чистенькой формой, белоснежными фуражками, надраенными кожаными ботинками, как они толпятся у изъеденного земляного вала, за которым рокочет море, на остановке автобуса Мирафлорес – Кальяо или прямо по шоссе спешат к Пальмовому проспекту и оттуда – к проспекту Прогресса (который рассекает поля и огороды и ведет в Лиму через Бренью, а в противоположном направлении пологим широким склоном сбегает к Бельявисте и Кальяо), как они теряются из виду, и когда на влажном от тумана асфальте никого не осталось, они все еще прижимались носами к прутьям. Потом протрубил горн к обеду, и они побрели к своей казарме прочь от героя, созерцавшего слепыми зрачками ликование ушедших и тоску оставшихся, исчезающих меж корпусов свинцового цвета.

В тот же день, когда они под томным взглядом викуньи выходили из столовой, во взводе случилась первая драка. «Я бы дался? Вальяно бы дался? Кава бы, Арроспиде, кто? Никто, только он, потому что Ягуар не бог, и тогда все было бы по-другому, если бы ответил, все по-другому, если бы стал драться, схватился за палку или камень, по-другому, даже если бы убежал, убегай, но не дрожи, вот уж этого никак нельзя». Они толпой спускались по лестнице, как вдруг случилось что-то непонятное и двое, пихая друг дружку ногами, полетели в траву. Там они встали; тридцать пар глаз уставились на них с лестницы, как с трибун. Никто не успел вмешаться, даже толком понять, что происходит, потому что Ягуар извернулся, как кот, и врезал противнику прямо по лицу, без предупреждения, а потом рухнул на него и принялся бить по голове, по лицу, по спине; остальные видели только молотившие поверженного кулаки и даже не слышали его криков: «Прости, Ягуар, я тебя случайно толкнул, клянусь, это случайно вышло». «На колени не надо ему было падать, вот что. И руки складывать, а то похоже было, как моя мамка молится или вот как пацаненок в церкви на первом причастии, а Ягуар будто епископ, и он ему исповедуется, как вспомню, – говорил Роспильози, – так мороз по коже». Ягуар стоял, презрительно смотрел на коленопреклоненного и все еще держал кулак на отлете, как будто готовился снова влепить в иссиня-бледное лицо. Никто не шевелился. «Ты мне противен, – сказал Ягуар. – Достоинства в тебе нет. Одно слово – раб».

5Инка-кола – перуанская марка прохладительного напитка на основе вербены.
6Народная баллада в Мексике и других странах Латинской Америки, в основном на злободневные или исторические темы.