Город и псы. Зеленый Дом

Tekst
2
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

– Что с тобой такое?

– Ничего.

Альберто снова затягивается. Кончик папиросы мерцает, дым смешивается с туманом, лежащим низко, почти на земле. Двор пятого курса исчез. Казарменный корпус превратился в огромное неподвижное пятно.

– Что тебе сделали? – спрашивает Альберто. – Никогда не надо плакать, мужик.

– Куртка, – говорит Раб. – Увольнение мое похерили.

Альберто поворачивается к Рабу. Поверх рубашки у того надета коричневая безрукавка.

– Меня завтра должны были отпустить. А теперь я в жопе.

– Знаешь, кто спер?

– Нет. Из шкафчика вытащили.

– Сто солей вычтут, не меньше.

– Я не потому. Завтра смотр. Гамбоа меня лишит увольнения. А я уже две недели не выходил.

– Сколько сейчас времени?

– Без четверти час. Можем идти в казарму.

– Обожди, – говорит Альберто и встает. – Время есть. Сейчас добудем тебе куртку.

Раб вскакивает, как пружина, но потом застывает на месте, словно в ожидании чего-то неумолимо надвигающегося.

– Пошли, – говорит Альберто.

– Дежурные… – шепчет Раб.

– Да чтоб тебя. Я тут увольнением рискую, чтобы достать тебе куртку. Терпеть не могу трусов. Дежурные в седьмой уборной, у них там покер.

Раб плетется за ним. В сгущающемся тумане они идут к невидимым казармам. Ботинки шуршат по мокрой траве, а в мерный рокот моря вплетается теперь свист ветра, насквозь продувающего здание без окон и дверей, которое стоит между учебным корпусом и офицерским общежитием.

– Пойдем в десятый или в девятый, – говорит Раб. – Мелкие спят беспробудным сном.

– Так тебе куртка нужна или жилетка? – говорит Альберто. – Пошли в третий.

Они уже в галерее рядом с нужным взводом. Альберто тихонько толкает дверь, она бесшумно открывается. Просовывает в проем голову, будто зверь, обнюхивающий пещеру. По темной казарме разносится мирное посапывание. Дверь за ними закрывается. «А что, если он даст деру, вон как дрожит, а если разрыдается да как припустит, а что если Ягуар взаправду его нагибает, вон как потеет, а что если сейчас свет врубится, как мне смыться?» «В том конце, – шепчет Альберто Рабу на ухо, – есть шкафчик далеко от кроватей». «Что?» «Черт. Иди сюда». На цыпочках они медленно проходят казарму, растопырив руки, чтобы ни на что не налететь. «А если ослепнуть, стеклянные глаза вставлю, Златоножке скажу, на тебе глаза, только дай в долг, папа, хорош уже по бабам шататься, хорош, пост покидает только павший в бою». У шкафчика они останавливаются, Альберто пробегает пальцами по древесине. Запускает руку в карман, выуживает отмычку, другой рукой нащупывает замок, зажмуривается, стискивает зубы. «А что, если сказать, клянусь, господин лейтенант, я искал учебник по химии, а то провалюсь же завтра, а тебе, Раб, клянусь, не прощу слез моей матери, не прощу, что ты за куртку меня погубил». Отмычка царапает металл, проникает в скважину, цепляется, ходит вверх-вниз, вправо-влево, продвигается чуть вперед, замирает, резко дергается, замок открывается. Альберто с трудом вытаскивает ее обратно. Створка шкафчика начинает отворяться. Откуда-то с коек раздается сердитый голос, произносящий несвязное. Раб вцепляется пальцами Альберто в локоть. «Тихо ты, – шипит Альберто, – а то убью». «Что?» – не понимает Раб. Альберто осторожно водит рукой внутри шкафчика, в миллиметрах от шерстистого сукна куртки, как будто хочет погладить любимого человека по лицу или волосам и наслаждается неотвратимостью прикосновения, касаясь лишь его ауры, воздуха рядом. «Вынь шнурки у кого-нибудь из ботинок, – говорит он Рабу, – мне надо». Раб отпускает его локоть, нагибается, отходит во мрак. Альберто снимает куртку с вешалки, отводит защелку замка и медленно, аккуратно закрывает, стараясь пригасить звук. Крадется к двери. Чуть позже появляется Раб, кладет руку Альберто на плечо. Выходят.

– Нашивка есть?

Раб внимательно изучает куртку в свете фонарика.

– Нет.

– Иди в толчок и присмотрись, нет ли пятен. И пуговицы проверь, не другого ли цвета.

– Уже почти час, – говорит Раб.

Альберто кивает. В дверях первого взвода он оборачивается к Рабу.

– А шнурки-то?

– Я только один достал, – отвечает Раб. И, помолчав, добавляет: – Извини.

Альберто пристально смотрит на него, не чертыхаясь, не смеясь. Пожимает плечами.

– Спасибо, – говорит Раб. Он опять положил руку на плечо Альберто и заглядывает ему глаза. Лицо озаряет робкая, заискивающая улыбка.

– Да я ради смеха, – быстро говорит Альберто. – У тебя вопросов по химии нет? Я в ней не шарю.

– Нет, – отвечает Раб, – но у Круга, наверное, есть. Кава давно еще вышел и пошел к классам. Они сейчас решают, наверное.

– У меня денег нет. Ягуар хапуга.

– Одолжить тебе?

– А у тебя есть?

– Немножко есть.

– Двадцать солей найдется?

– Двадцать найдется.

Альберто хлопает его по плечу.

– Отлично, мужик, отлично! А то я совсем на мели. Если хочешь, могу рассказиками отдать.

– Нет, – говорит Раб, опуская глаза, – мне лучше письмами.

– Письмами? У тебя девушка есть? У тебя?

– Пока еще нет. Но, может, будет.

– Ладно, договорились. С меня двадцать писем. Но мне надо посмотреть письма от нее. Чтобы стиль знать.

В казармах пробуждается жизнь. Из разных дортуаров курса до Альберто с Рабом доносятся шаги, хлопанье дверей, временами ругательства.

– Сменяются, – говорит Альберто, – пошли.

Они заходят в казарму. Альберто идет к койке Вальяно, наклоняется, вытаскивает шнурок у него из ботинка. Потом начинает обеими руками трясти спящего.

– Мать твою, мать твою, – испуганно вскрикивает тот спросонья.

– Час ночи, – сообщает Альберто. – Иди дежурь.

– Если раньше времени разбудил, убью гада.

На другом конце казармы Удав орет на разбудившего его Раба.

– Вот тебе винтовка, вот тебе фонарик, – говорит Альберто. – Если хочешь, дрыхни дальше. Но патруль во втором взводе, предупреждаю.

– Правда, что ли? – говорит Вальяно, садясь на койке.

Альберто идет к себе, раздевается.

– Вот шутники, блин, – говорит Вальяно, – клоуны сраные.

– Что такое?

– Шнурок сперли.

– Тихо там! – кричит кто-то. – Дежурный, заткни этих пидоров.

Альберто слышит, как Вальяно крадется в темноте. И характерный шум рядом с койкой.

– Шнурок уводят! – взвывает он.

– Дождешься, морду тебе начищу, Поэт, – говорит Вальяно и зевает.

Через мгновение тишину прорезает свисток часового. Альберто не слышит, он спит.

Улица Диего Ферре – всего триста метров в длину, и, зазевавшись, прохожий легко может принять ее за тупик и пропустить. Если смотреть с угла проспекта Ларко, видно, что в двух кварталах ее замыкает двухэтажный дом с садиком за зеленой оградой. На самом деле он стоит на узкой улочке Порта, которая пересекает Диего Ферре и душит ее в зачатке. Между проспектом Ларко и улицей Порта улицу Диего Ферре перерезают еще две параллельные – Колумба и Очаран. В двухстах метрах к западу обе они резко обрываются Резервной набережной с парапетом из красного кирпича, змеящейся вдоль всего Мирафлореса и служащей городу границей, потому что возвели ее у края утесов, над шумливым, серым, чистым лимским морем.

Между проспектом Ларко, набережной и улицей Порта втиснута сотня домов, два или три продуктовых магазина, аптека, лимонадный киоск, сапожная мастерская (которую не сразу увидишь в простенке у гаража) и огороженный пустырь, на котором работает нелегальная прачечная. Поперечные улицы обсажены деревьями, Диего Ферре – нет. Вся эта территория составляет один микрорайон, который никак не называется. Местная команда по футболу первую заявку на ежегодный турнир клуба «Террасас» подала под именем «Ребята из Веселого квартала». Но, как только турнир закончился, оно забылось. К тому же авторы криминальной хроники под Веселым кварталом обычно подразумевали целиком состоявшую из борделей улицу Уатика в районе Ла-Виктория, и ассоциации получались неприличные. Поэтому теперь ребята называют эти места просто «кварталом». А если кто-то желает уточнить, какой именно квартал Мирафлореса имеется в виду – есть ведь еще 28 июля, Редут, Французская улица, Камфарный, – говорят просто «квартал Диего Ферре».

Дом Альберто – третий за перекрестком с Колумба, на левой стороне улицы. Впервые он оказался там поздним вечером, когда почти всю мебель из старого дома в Сан-Исидро уже перевезли в этот. Он показался ему больше предыдущего и лучше – по двум причинам: во-первых, его спальня здесь была не так близко к родительской, во-вторых, задний двор позволял надеяться, что разрешат завести собаку. Но и недостатки у нового адреса имелись. В Сан-Исидро отец одноклассника каждый день возил их обоих в школу Ла Салье. Теперь же ему предстояло ездить на автобусе, выходить на проспекте Уилсона и оттуда топать пешком не меньше десяти кварталов, потому что Ла Салье, даром что это школа для детей из хороших семей, находится в самом сердце Бреньи, где сплошные самбо[3] и работяги. А это значит – раньше вставать и уматывать из школы сразу после обеда. Напротив дома в Сан-Исидро была книжная лавка, и хозяин разрешал ему читать свежие номера «Пенеки» и «Билликена»[4] за прилавком или даже брать на дом, с условием, что не помнет и не испачкает. К тому же переезд лишал его волнующего развлечения – взбираться на крышу и наблюдать за домом семейства Нахар, где по утрам играли в теннис, в хорошую погоду обедали в саду под разноцветными зонтиками, а вечерами устраивали танцы, и он мог следить за парочками, которые тайком убегали целоваться на корт.

 

Наутро после переезда он рано встал и в прекрасном настроении отправился в школу. В полдень вернулся в новый дом. Вышел из автобуса у парка Саласар – он еще не знал, как называется эта травяная эспланада, сбегающая к морю, – поднялся по пустой улице Диего Ферре и вошел в дом. Мама грозилась служанке, что уволит ее, если та и на новом месте только и будет знать, что лясы точить с местными кухарками и шоферами. После обеда отец сказал: «Мне надо идти. Важные дела». Мама закричала: «Как тебе не совестно мне в глаза смотреть, изменщик!» – потом в сопровождении домоправителя и служанки взялась за дотошный осмотр всего домашнего имущества с тем, чтобы проверить, не потерялось и не сломалось ли что при переезде. Альберто пошел к себе, рухнул на кровать и стал бездумно выводить каракули на обложках учебников. Через некоторое время за окном послышались мальчишеские голоса. Иногда они прерывались, раздавался удар, свист, смачный шлепок мяча о стену, и голоса возобновлялись. Альберто соскочил с кровати и выглянул с балкона. На одном мальчике была рубашка вырви глаз, в красно-желтую полоску, на втором – шелковая белая, расстегнутая. Первый был высокий, светловолосый, говорил, смотрел и двигался нахально; второй, курчавый брюнет, маленький и коренастый, действовал очень ловко. Блондин стоял на воротах в дверях гаража, брюнет бил новеньким мячом. «Возьми-ка этот, Плуто», – говорил брюнет. Плуто съеживался, состраивал драматичную мину, махал руками, утирал пот со лба, высмаркивался, притворялся, будто бросается в сторону, и, если брал мяч, оглушительно хохотал. «Моя мама лучше забивает, Тико, – глумился он, – я твои мячи одним носом беру». Брюнет умело принимал мяч обратно, носком ноги устанавливал, прикидывал расстояние, ударял и почти всегда забивал. «Руки дырявые, – издевательски кричал он, – мазила! Сразу предупреждаю: сейчас будет закрученный в правый угол». Поначалу Альберто смотрел на них холодно, а они его вроде бы не видели, но вскоре стал выказывать сдержанный, чисто спортивный интерес: когда Тико забивал или Плуто отбивал, он степенно, без улыбки кивал, как человек понимающий. Потом начал вслушиваться в шутки приятелей, реагировал, и они временами показывали, что заметили его присутствие: оборачивались к нему, словно призывая в арбитры. Завязалась беззвучная беседа посредством взглядов, улыбок, кивков. Плуто в очередной раз отбил – ногой – и мяч улетел далеко в сторону. Тико побежал за ним. Плуто посмотрел вверх, на Альберто.

– Привет, – сказал он.

– Привет, – ответил Альберто.

Плуто держал руки в карманах и подскакивал на месте, как профессиональные игроки перед матчем, когда разминаются.

– Будешь тут жить? – спросил он.

– Да. Мы сегодня переехали.

Плуто кивнул. Подошел Тико. Мяч он нес на плече, придерживая одной рукой. Взглянул на Альберто. Они улыбнулись друг другу. Плуто сказал Тико:

– Он переехал. Будет теперь здесь жить.

– А, – сказал Тико.

– Вы тут рядом живете? – спросил Альберто.

– Тико на Диего Ферре, у проспекта, – сказал Плуто, – а я за углом, на Очаран.

– На одного пацана больше в квартале, – сказал Тико.

– Меня все называют Плуто. А его – Тико. И забивает он хуже, чем моя мама.

– Папаша у тебя как, хороший человек?

– Более или менее, – сказал Альберто, – а что?

– Нас погнали со всей улицы, – сказал Плуто. – Мяч отбирают. Играть не дают.

Тико начал бить мячом об землю, как в баскетболе.

– Спускайся, – предложил Плуто, – покидаем пенальти. А когда придут остальные, сыграем матч.

– Ладно, – сказал Альберто, – но учтите, я в футболе не очень.

Кава нам сказал: за солдатским бараком есть куры. Бздишь, индеец, нету там никого. Сам видел, мамой клянусь. Ну, мы и пошли после ужина, в обход казарм, задворками проползли, как на полевых. Видишь? Видите? – говорил, гаденыш, – Белый курятник с пестрыми курами, чего вам еще, говнюкам, надо? Черную или рыжую будем? Рыжая потолще. Чего ждешь, лох? Сейчас ухвачу ее и крылья переломаю. Клюв ей заткни, Удав, легко сказать. Не получилось; не убегай, пернатая, цыпа-цыпа-цыпа. Она его боится, видишь, как косит, а он уже и хрен вывалил, смотрите, говорит, гаденыш. Но пальцы вправду клевала, зараза. Пошли на стадион, и завяжите ей уже клюв. А что если Кучерявый его отымеет? Лучше всего, говорил Ягуар, связать лапы и клюв замотать. А крылья? А то еще охолостит кого-нибудь крылом, как отрежет? Ты ей не нравишься, Удав. Правда, что ли, индеец, и ты тоже? Я нет, но видел своими глазами. Чем ее связывать-то? Ну вы, блин, дикари, курица, она хоть мелкая, это все равно что игра, но чтобы ламу. А что если Кучерявый его отымеет? Мы курили в уборных, в учебном корпусе, гасите курево, полуночники. Ягуар от души проталкивает, прямо старается. Ну как, Ягуар, получилось, получилось? Заткнитесь, сбиваете, сволочи, мне надо сосредоточиться. Ну хоть кончик-то? А не отыметь ли нам пухленького? – сказал Кучерявый. Кого? Да из девятого взвода, пухленький такой. Никогда его не щипал? Ух, мысль-то неплохая, но вот даст ли? Мне сказали, Ланьяс его шпарит, когда в патруле. Наконец-то. Получилось, получилось? – интересуется, гаденыш. Кто первый? Мне аж расхотелось, так вы орете. Вот нитка для клюва. Индеец, держи ее, а то улетит. Добровольцы есть? Кава держал под крыльями, Кучерявый внушал: не крути ты клювом, дура, все одно перевяжут, а я сматывал лапы. Тогда давайте жребий кинем, спички есть? Скуси головку у одной и все спички мне покажи, со мной такие номера не проходят. Кучерявому выпадет. Слушай, ты точно знаешь, что он даст? Нет, точно не знаю. Смешок этот его, едкий. Ладно, я согласен, Кучерявый, но только так, подурачиться. А если не даст? Цыц, сержантом несет, хорошо еще далеко прошел, я настоящий мужик. А если сержанта отымеем? Удав собаку натягивает, говорит, гаденыш, почему тогда не пухленького, он хотя бы человек. Его в увольнение не пустили, я его видел в столовке, он восемь псов из-за своего стола расшугал. Может, и не даст. Кто зассал, я зассал? Да я целый взвод пухляков отымею, и как с гуся вода. Надо составить план, сказал Ягуар, как проще будет. Кому жребий выпал? Курица тихо лежала на полу и пыталась разевать клюв. Индейцу, видите, он уже рукой работает? Не, не встает, только время теряем, пусть лучше Удав, он вон стояком одеяло подымает. Ничего не поделаешь, жребий есть жребий, или ты ее, или мы тебя, как вы лам у себя там в деревне. А рассказиков не найдется? Или приведем Поэта, пусть ему наплетет чего-нибудь такого, от чего дрын растет? Я специально одеяло подымаю, чуваки, сосредоточился – и готово дело, это сила воли. А если я подхвачу чего? Что такое, Кавушка, дорогуша, давно ты заднюю даешь? Удав здоровее здоровых с тех пор, как Недокормленной вставляет. Что тебя тревожит, вшивенький? Или ты не знаешь, что куры чище собак, гигиеничнее? Договорились, натягиваем пухлого, даже если застукают. А патруль? Сегодня Уарина, он тот еще лох, по субботам вообще патруль ни о чем. А если он донесет? Общее собрание: изнасилованный стукачок. Вот ты бы рассказал, что тебя того? Пошли, отбой скоро. И не размахивайте вы сигаретами, чтоб вас совсем. Ну вот, говорит, гаденыш, теперь сам встал, давайте ее. Сам держи. Я сам? Да, ты сам. Ты уверен, что у кур дырка есть? Разве только не целка попалась. Вы гляньте, как она извивается, может, это петух-педрила? Вы можете не смеяться и не говорить? Пожалуйста. Противный смешок такой. Вы видали, как он рукой водит, индеец-то? Щупаешь ее, разбойник. Я ищу, не толкайтесь, нашел. Что, простите? Есть у них дырка, заткнитесь, я вас умоляю, и ради всего святого, не ржите, а то повиснет хобот. Ну дикарь. Все индейцы, говорил мой брат, мудаки, хуже не бывает. Предатели и трусы, а уж хитрожопые. Зажми ей клюв, так тебя разэтак! Лейтенант Гамбоа, здесь курицу насилуют. Уже десять, если не больше, – сказал Кучерявый, – даже, может, четверть одиннадцатого. Дежурных смотрели? Я и дежурного отымею. Да ты всех отымеешь, по тебе видно, маму смотри не отымей ненароком. В казарме штрафных не было, а во втором были, а мы босые вышли. Я уже весь окоченел, как бы не простыть. Прямо говорю: если услышу свисток, сразу рву когти. По лестнице поднимемся внаклонку, ее с губы видно. Серьезно? Тихонько зайдем, а Ягуар, какой козел сказал, что всего двое штрафных? Там их штук десять дрыхнет. Ну так пойдете? Кто? Ты знаешь, где его койка, ты и иди вперед, а то еще не того натянем. Третья, слышите, пахнет аппетитным пухляшом. У нее перья выпадают, вроде сдохнуть собирается. Что, уже? Рассказывай. Ты всегда так быстро кончаешь или только с курами? Вы посмотрите на эту курву, индеец ее уморил. Я? Задохлась, дырки-то все заткнуты. Да не, она дергается, а дохлой притворяется. Как вы думаете, животные чувствуют? Что чувствуют, придурок, они же бездушные. Я имею в виду, удовольствие, как женщины. Недокормленная да, точь-в-точь, как женщина. Меня от тебя воротит, Удав. Чего только не бывает. Смотрите, курва с пола поднялась. Ей, видать, понравилось, еще хочет. Шатается, как пьяная. Теперь сожрем ее? Как бы кто не забеременел, а то индеец ей там такое отвалил. Как их, куриц, убивают-то? Да ладно, огонь микробов убивает. Хватаешь за шею и на весу сворачиваешь. Держи ее крепко, Удав, сейчас я бить буду, получи одиннадцатиметровый, курва. Ну гол, чо, видна нога мастера. Теперь точно сдохла, только она вся в лепешку, черт. Черт, да она развалилась, кто ее теперь жрать станет, еще и пылью воняет, и ногами. Поклянись, что огонь микробы убивает. Давайте костер разведем, только повыше, за оградой, там не видать. Молчи, или четвертую. Взбирайся уже на него, придурок, мы его крепко держим. Как отбивается, мелкий, как отбивался, как, чо ты ждешь-то, взбирайся, не видишь, он голышом спит, как тюлень. Слушай, Удав, ты не зажимай ему так рот, еще задохнется. Он меня сейчас скинет, а я так, только притираюсь, говорил Кучерявый, не дергайся, а то убью на хрен, я же тебе не всаживаю, психованный. Эй, уматываем, мелкие проснулись, вот блин, все проснулись мелкие, сейчас месиво будет, мало не покажется. Какой-то умник свет зажег. И заорал, Нашего насилуют, ребзя, в атаку! Я от света очумел, потому, наверное, и перестал ему рот зажимать. Спасайте, ребята! Я такой крик слышал, только когда мать в брата стулом швырнула. А вас, мелких, кто приглашал, чего вы повскакивали, а свет на кой было зажигать? Он что, взводный? Не позволим над нашим надругаться, пидарасы. Я не понял, я сплю, что ли? С каких это пор вы так разговариваете со старшими курсами? А ну, честь отдали. А ты чего орешь? Не видишь, шутим мы. Обождите, сейчас я им, мелким, задам. А Ягуар все еще ржал, я под его смех лупил мелких. Так, мы пошли, а вы зарубите себе на носу: если кто-то хоть пикнет, всю казарму отымеем уже взаправду. С мелкими оно всегда так, себе дороже, они зажатые и шуток не понимают. Спускаться тоже внаклонку будем? Фу, говорил Кучерявый, обсасывая косточку, мясо все горелое и в перьях.

II

Когда на рассвете ветер врывается в Ла-Перлу, относит туман к морю, развеивает его, и Военное училище имени Леонсио Прадо проступает четко, как задымленная комната, в которой распахнули окна, безымянный солдат, зевая и тря глаза, появляется на пороге барака и бредет к кадетским казармам. Горн в его руке раскачивается в такт шагам и поблескивает в неясном свете. Солдат входит во двор третьего курса, останавливается посередине, на равноудаленном расстоянии от четырех углов здания. В своей зеленоватой форме, затушеванной последними ошметками тумана, он смахивает на привидение. Постепенно приходит в движение, оживает, потирает руки, сплевывает. Потом дует в горн. Слышит эхо и через несколько секунд – ругательства псов, срывающих на нем злость от того, что ночь кончилась. Под отдаленные чертыхания горнист направляется к казармам четвертого курса. Дежурные последней смены вышли к дверям – они слышали побудку псов и теперь зубоскалят, обзывают горниста, иногда швыряются камнями. Солдат идет к пятому курсу. Он окончательно проснулся и шагает бодрее. Пятый курс не реагирует на горн, поскольку знает, что от подъема до свистка к построению – пятнадцать минут, и половину этого времени можно проваляться в постели. Солдат возвращается в барак, потирая руки и сплевывая. Его не пугают возмущенные псы, хмурые четверокурсники, он их едва замечает. Если только на дворе не суббота. По субботам бывают полевые занятия, и подъем трубят на час раньше, поэтому солдаты боятся дежурить. В пять утра еще глаз коли, и кадеты, пьяные сном и яростью, обстреливают горниста из окон самыми разными снарядами. По субботам горнисты нарушают устав: играют побудку не во дворах, а с плаца, и совсем наскоро.

 

По субботам пятый курс может валяться всего на две или три минуты дольше положенного, потому что на умывание, одевание, застилание постелей и построение дают восемь минут вместо пятнадцати. Но сегодня необычная суббота. Полевые занятия у пятого курса отменили из-за экзамена по химии. Когда старшие слышат побудку – в шесть, – псы и четвертый курс уже маршируют через ворота училища к пустырю, соединяющему Ла-Перлу с Кальяо.

Через мгновение после подъема Альберто, не открывая глаз, думает: «Сегодня увольнение». Кто-то говорит: «Без четверти шесть. Камнями бы гада закидать». Казарма снова погружается в тишину. Альберто открывает глаза: в окна льется неверный серый свет. «В субботу всегда должно быть солнечно». Дверь уборных открывается: Альберто видит бледное лицо Раба: тот идет по казарме, и с каждой койки несутся ему вслед ругательства. Он причесан и выбрит. «До подъема встает, чтобы первым на построение успеть», – думает Альберто. Закрывает глаза. Раб остановился у его койки и трогает его за плечо. Приоткрывает глаз: голова Раба возвышается над костлявым туловищем, тонущим в синей пижаме.

– Сегодня лейтенант Гамбоа.

– Знаю, – отвечает Альберто, – время есть.

– Ладно. Я думал, ты спишь.

Слабо улыбается и уходит. «Хочет мне в друзья набиться», – думает Альберто. Снова зажмуривается и замирает: мокрая мостовая на улице Диего Ферре блестит; тротуары на Порта и Очаран покрыты листьями, сбитыми ночным ветром; по улице идет элегантный молодой человек и курит «Честерфилд». «Сегодня точно пойду к шлюхам, или я не я».

– Семь минут! – орет Вальяно от двери. Начинается суматоха. Визжат ржавые койки, скрипят дверцы шкафчиков, каблуки ботинок стучат по плиточному полу, тела, касаясь или ударяясь, издают глухой звук, но поверх всего, как языки пламени поверх дыма, прорываются проклятия и брань. Непрерывные, выплескивающиеся изо всех глоток разом, они, впрочем, беззлобны и относятся к таким абстрактным мишеням, как Бог, офицеры и мать, и кадеты ценят в них больше музыку слов, чем смысл.

Альберто соскакивает с койки, надевает носки и ботинки, все еще без шнурков. Чертыхается. К тому времени, когда он заканчивает шнуровать ботинки, большинство уже застелило койки и одевается. «Раб! – кричит Вальяно. – Спой мне! Люблю тебя слушать, когда умываюсь». «Дежурный! – взвывает Арроспиде. – У меня шнурок сперли. Это ты виноват». «Плакало твое увольнение, козел». «Это все Раб, – говорит кто-то. – Честное слово. Я его видел». «Надо сдать его капитану, – предлагает Вальяно, – нам тут воры не нужны». «Ох! – раздается сиплый голос, – негритяночка воров боится». «Ох, ох, ох!» – вторят ему. «Ох, ох, ох!» – гудит вся казарма. «Сукины вы дети», – отвечает Вальяно. И выходит, хлопнув дверью. Альберто оделся. Он бежит в уборные. У соседней раковины причесывается Ягуар.

– Мне нужно пятьдесят баллов по химии, – говорит Альберто, не сплевывая зубную пасту. – Сколько возьмешь?

– Попал ты, поэт, – Ягуар смотрится в зеркало и тщетно старается прилизать волосы: упрямый светлый ежик встопорщивается, как только он убирает расческу. – Нету у нас вопросов. Мы не ходили.

– Не достали?

– Даже не пытались.

Раздается свисток. Кипучий гул в казармах и уборных нарастает и разом обрывается. Во дворе гремит голос лейтенанта Гамбоа:

– Командиры взводов, записать трех последних!

Захлебнувшийся гул снова ширится. Альберто бросается бежать: убирает в карман зубную щетку и гребенку, полотенце оборачивает вокруг талии между рубашкой и курткой. Построение идет полным ходом. Он с разбегу влипает в спину впереди стоящему, сзади кто-то влипает в спину ему. Ухватывает Вальяно за пояс и подскакивает на месте, чтобы вновь прибывающие не пинали по ногам, стараясь расчистить себе место в тесно сбитых кучках кадетов. «Не лапай меня, козлина», – возмущается Вальяно. Мало-помалу выстраиваются более или менее упорядоченные колонны, и взводные начинают пересчитывать личный состав. В хвосте все еще сумятица и перепалки – подоспевшие последними стараются выбить себе место, ругаясь и орудуя локтями. Лейтенант Гамбоа наблюдает построение с конца плаца. Он высокий, крепкий. Фуражка лихо сдвинута на бок; он медленно поворачивает голову из стороны в сторону и насмешливо улыбается.

– Тишина! – кричит он.

Кадеты немеют. Лейтенант стоит подбоченясь, потом разводит руки в стороны и роняет вдоль тела. Шагает к батальону; суховатое, очень смуглое лицо помрачнело. В трех шагах за ним следуют сержанты Варуа, Морте и Песоа. Гамбоа останавливается. Смотрит на часы.

– Три минуты, – произносит он. Обводит строй взглядом, как пастух – стадо. – Псы и те строятся за две с половиной!

По батальону прокатывается волна придушенных смешков. Гамбоа выпячивает подбородок, поднимает брови: мигом становится тихо.

– Я имею в виду, кадеты третьего курса.

Новая волна хихиканий, теперь посмелее. Физиономии у кадетов по-прежнему серьезные, смех зарождается в желудке и умирает у губ, не меняя ни взгляда, ни выражения лица. Гамбоа быстро кладет руку на пояс: вновь тишина, внезапная, как удар ножом. Сержанты завороженно смотрят на него. «Он сегодня в духе», – бормочет Вальяно.

– Командиры – говорит Гамбоа, – доложить состав взводов.

Он подчеркивает последнее слово, произносит его медленно, чуть прикрыв веки. В хвосте раздается вздох облегчения. Гамбоа делает шаг вперед, сверлит глазами колонны неподвижных кадетов.

– И доложить трех последних!

В задних рядах поднимается глухой гул. Взводные шныряют с листочками и карандашами в руках. Строй гудит, как рой насекомых, силящихся вырваться за москитную сетку. Краем глаза Альберто замечает жертв из первого взвода: Уриосте, Нуньес, Ревилья. Слышит, как Ревилья шепчет: «Эй, Макака, тебя все равно на месяц заперли. Что тебе шесть лишних баллов? Уступи место». «Десять солей», – отвечает Макака. «У меня сейчас нету. Хочешь, буду должен?» «Не хочу, пропадай».

– Разговорчики! – кричит лейтенант. Плывущий над рядами гул начинает смолкать и вскоре почти полностью утихает.

– Молчать! – зычно орет лейтенант. – Тишина, чтоб вас!

Его слушаются. Взводные выныривают из рядов, вытягиваются по стойке смирно в паре метров от сержантов, щелкают каблуками, отдают честь. Сдают листочки, говорят: «Разрешите вернуться в строй, господин сержант». Сержант делает знак рукой или отвечает: «Разрешаю». Кадеты легким шагом возвращаются на свои места. Сержанты передают листочки Гамбоа. Лейтенант залихватски щелкает каблуками и отдает честь по-особому: подносит руку не к виску, а ко лбу, так что она почти закрывает правый глаз. Оцепеневшие кадеты наблюдают за перемещениями листочков. Гамбоа складывает из бумажек веер. Почему он не дает команду маршировать? Окидывает батальон лукавым взглядом. И вдруг улыбается.

– Шесть штрафных баллов или прямой угол? – говорит он.

Батальон взрывается аплодисментами. Некоторые выкрикивают: «Да здравствует Гамбоа!»

– Мне послышалось или разговорчики в строю? – удивленно говорит лейтенант. Кадеты умолкают. Гамбоа прогуливается вдоль строя, держа руки на поясе.

– Из каждого взвода, – командует он, – трое последних сюда. Быстро.

Уриосте, Нуньес и Ревилья срываются с места. Вальяно бросает им вслед: «Повезло вам, девочки, что сегодня Гамбоа». Перед лейтенантом они встают навытяжку.

– Что предпочитаете? – спрашивает Гамбоа. – Прямой угол или шесть баллов? Выбирайте.

Все трое отвечают: «Прямой угол». Лейтенант кивает и пожимает плечами. «Я вас как родных знаю», – негромко произносит он. Нуньес, Уриосте и Ревилья благодарно улыбаются. Гамбоа отдает команду:

– Стать в прямой угол!

Три туловища сгибаются в талии, так, чтобы верхняя половина оказалась параллельна земле. Гамбоа внимательно смотрит и локтем немного пригибает голову Ревильи.

– Яйца прикройте, – велит он, – двумя руками.

И делает знак сержанту Песоа, невысокому мускулистому метису с крупным кровожадным ртом. Он отличный футболист и зверски бьет с ноги. Песоа отходит назад, встает немного боком. Молниеносно разбегается и ударяет. Ревилья издает стон. Гамбоа велит ему вернуться в строй.

– Пффф! – говорит он. – Слабеете, Песоа. Он и с места не сдвинулся.

Сержант бледнеет и косо зыркает на Нуньеса. На этот раз он бьет с оттяжкой, носком. Нуньес с криком слетает с позиции, пробегает на неверных ногах пару метров и валится как подкошенный. Песоа искательно вглядывается в лицо лейтенанта. Тот улыбается. Кадеты улыбаются. Нуньес, который успел подняться и потирает зад, тоже улыбается. Песоа снова разгоняется. Уриосте самый дюжий кадет во взводе, а может, и во всем училище. Он немного расставил ноги, чтобы лучше держать равновесие. От пинка он даже не пошатывается.

3Самбо – принятое в Перу и некоторых других странах Латинской Америки обозначение человека, имеющего и африканские, и индейские корни.
4«Пенека» – чилийский детский журнал, выходивший с 1908 по 1960 год, «Билликен» – аргентинский детский журнал, выходящий с 1919 года.