Za darmo

Молодой Бояркин

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Как раз перед этим говорили о том, что не пора ли разъезжаться по домам, кое-кто

собирался уехать уже сегодня вечером. Полина протестовала, и теперь умело повернула

события по-своему.

К вечеру все помылись в бане. Сели ужинать. Настроение было послебанное, легкое.

На Никиту усмиряюще подействовала Людмила. Подействовала своей как-то удивительно

сохранившейся красотой, не сибирским, но, казалось, естественным для нее говором,

широкими кольцами на пальцах, уверенным поведением и легким смехом. Подействовала

тем, как приехала и что привезла. Уже из одного этого старого, ободранного, но крепкого

чемодана пахнуло вместе с яблоками иной жизнью, такой же светло шелестящей, как обертка

на цветах. А он привез колбасу и рыбу, хорошо еще не стегно мяса, как Бояркины. Никита

знал, что Людмила работает заведующей универмагом, а муж у нее зубной врач. Есть,

разумеется, и дача, и "Жигули", которые Людмила водит сама. Никита понял, что эта сестра

относилась к тому разряду редких женщин, которые летают слишком высоко и недосягаемы

для таких простых, как он. Такие и в реальности были для него, как в кино.

Николай в этот вечер лишь изредка посмеивался, но не проронил ни слова; за свою

вчерашнюю раздраженность и некоторую напыщенность ему было даже неловко.

Все три брата: Олег, Георгий и Никита – сидели на диване и были очень похожи – у

всех седые, зачесанные назад волосы, сухощавые энергичные лица – разве только Никита

был, что называется, поздоровей. Больше всех постарел Олег. Ему сказала об этом Мария,

каким-то материнским жестом потрепав по голове.

– Так у меня, видимо, жизнь посложнее, – растроганно ответил Олег.

– Посложнее… А кто эти сложности придумывает, – и с упреком и с участием

произнес Георгий. – Я слышал, ты опять куда-то переезжать надумал. Что тебе на месте не

сидится?

– Там дочке климат не подходит. И витаминов не хватает.

– Слушай-ка, Олег, – сказала Людмила, – поедем к нам. У нас тепло. А витамины…

Вон яблоко-то возьми, попробуй.

– А что, Олег, твоей Леночке-то уже сколько? – спросила Мария.

– На будущий год в первый класс пойдет.

– Неужели? Быстро как! Ничего не знаем мы друг о друге. Совсем перестали

родниться. Да и я тоже… Для нас лишнее письмо написать – страшный труд.

– Постарели все, – задумчиво заметил Олег. – Обиды у всех какие-то мелкие,

стариковские…

– Обиды стариковские? – переспросила Мария. – А вот что я скажу тебе, братец,

спроси-ка у своей женушки, как нашу маму зовут. А то она прислала как-то открытку –

фамилию написала мою, моего мужа, значит, а отчеством стало имя нашего отца – Бояркиной

Степаниде Артемьевне, когда она – Колесова Степанида Александровна. Как это, по-твоему?

Всю почту пересмешила. А ты бы видел, как мама-то рассердилась – тут же разорвала

открытку – и в печку!

– Да уж, действительно… – проговорил Георгий.

– А ты-то, Гоша, тоже хорош, нечего головой качать, – повернулась к нему Мария и

отчитала старшего брата.

– Может быть, и для меня что-нибудь найдется? – со смехом спросила Людмила.

Нашлось и для нее, да такое, что только губы оставалось поджать. И хотя за столом

снова говорились вещи не совсем приятные, но серьезной обиды ни у кого не возникало,

потому что все здесь были свои. А еще и потому, что в глубине души каждый знал, что

кричи, не кричи, а все останется, как есть.

В разговор поспешно вступил Алексей, выправляя всеобщее настроение,

подпорченное теперь уже не сыном, а женой.

– Мы как-то с Васькой Краснопером чистили кошару в Усолке, – стал рассказывать он.

– Не женаты еще были. Конь у нас был Савраска, худой, как гребенка. А Васька-то здорово

тогда пил. Вот и наповадился каждый вечер с кошары на Савраске в Обрезово за водкой

бегать. Всю, как говорится, задницу без седла-то ссадил. Да хоть бы пил спокойно, а то

выпьет бутылку (тогда дешево было), да потом до полночи куражится. Я думаю: ну ладно,

погоди. На воскресенье домой поехали. Переночевали, харчей прихватили – и назад. А я

незаметно взял да на телеге гармошку спрятал. Приехали к обеду. До вечера поработали. Он

почему-то в этот раз за водкой не поехал. Да, главное, и с собой не взял. А я думаю – да куда

ты денешься – все равно напьешься. Точно! На второй вечер выпил и опять с разговорами. Я

терплю. Смотрю: вроде уж засыпать начал, захрапел. Я подождал, когда он уснул

хорошенько, вытащили гармошку, да как "подгорную" врезал!" Он аж вскочил. Я думаю:

"Ага, ну как тебе, приятно?" А он постоял, постоял, да как начал плясать! Я играю, а он

пляшет. Я сижу в трусах, и он в трусах. Пляшет вприсядку, по коленкам, по пузу колотит –

только шлепоток стоит. Я, наверное, целый час наяривал, сам весь вспотел, а он вообще в

пене, как конь. Потом упал на кровать и сразу захрапел. А утром стонет: "Что, – говорит, –

это такое было?" И на пятки наступить не может – ночью все отхлестал. Я спрашиваю: "Что,

неужели ничего не помнишь?" Не помнит. Я и говорю: "Ну, так вот смотри, если не

успокоишься и дальше, то каждый день так будет".

Над рассказом Алексея смеялись и не в полную силу, но и не так осторожно, как

накануне. Все хорошо представляли и Ваську Краснопера, и Алексея в молодости, и кошару

в Усолке.

К вечеру следующего дня все стали разъезжаться. Каждый уезжал по отдельности,

чтобы угадать на свой поезд или самолет. Каждый отъезжающий в свою, по своему

устроенную жизнь, смотрел с высокой насыпи на хорошо видимое кладбище, и кто о чем

думал при этом, знает один бог, и вряд ли это станет известно всем, потому что в таком,

почти полном составе они больше не встретятся. Знали они об этом все, но после такой

встряски, как смерть матери, знали вполне спокойно, как бы уже обречено.

С родителями Николай поговорил немного – об их здоровье можно было не

спрашивать – и так все видно. О Ковыльном спрашивать нечего – он уж и забыл там всех

знакомых. Спросил только об Анютке. А на их вопрос о своей жизни лишь махнул рукой, но

они поняли больше, чем он думал.

Николай ехал вместе с Никитой Артемьевичем, и за время дороги они перекинулись

лишь несколькими самыми необходимыми словами.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ

Возвращаясь из Мазурантово, Николай был настроен начать жить "по-настоящему";

своим выступлением перед родными он просто обязал себя на это. Но, приехав в город,

поднявшись по старой с исцарапанной панелью лестнице, открыв дверь в ту же узенькую

квартирку и найдя там совершенно забытую на несколько дней жену, Бояркин понял, что он

снова оказался в старом, довольно-таки прочном русле и только вздохнул – именно он два

дня назад обвинил всех своих родственников в том, что они неправильно строили свои

жизни! Не смешно ли? Не со зла ли на себя самого он там выступал? Во всяком случае, там

он был искренним и злым, а жить снова должен был снисходительным и лживым.

Через два месяца после переезда в новую квартиру жизнь в ней стала точно такой же,

какой была в старой. Наденька очень быстро пожалела, что разрешила мужу ходить в

читалку. Муж от этого превратился в квартиранта. "Ну почему он меня не любит?" – страдая,

спрашивала она себя и, по примеру тетки Тамары, перечисляла свои достоинства.

Достоинств было достаточно, но любви мужа не ощущалось совсем. Наденька и мысли не

допускала, что ему может не хватать чего-то еще, кроме того, что в ней было. Как же быть?

Он все-таки муж, а мужа упускать не положено, и Наденьке не оставалось ничего, как

воспользоваться верным приемом. Она снова начала изображать нервозность, высказываться

о никчемности своей жизни, чувствуя, что даже нравится себе такой, словно приобретала при

этом внутреннюю цельность.

Для Николая же не могло быть ничего больнее этого. Как только он не пытался

включить Наденькину душу в работу, как только он сам не изощрялся полюбить ее такую,

какая есть. А в результате – то же. Он ее не любит и не имеет покоя рядом с ней, а она не

видит смысла жизни. У них уже закрепились такие отношения, средним уровнем которых

было отягощающее душу равнодушие друг к другу. Время от времени, в тот вечер, когда

подходила пора физической близости, вместо равнодушия приходила взаимная

снисходительность, и этого было достаточно для выполнения супружеского долга. Но на утро

– обязательно ссора. Бояркину не нравилось ни гулять с женой, ни тем более заходить в

магазины, где она, как правило, должна была поскандалить хоть с одной продавщицей. Как

только это происходило, Николай или оттирал ее в сторону, или побыстрее отходил сам,

пряча глаза. Объяснения с женой происходили после этого по одному сценарию. Наденька с

неожиданно прорезавшимся красноречием доказывала, что хамка продавщица не считает ее

за человека.

– Ой, ну успокойся ты, успокойся, – говорил он, виновато озираясь. – Дома поговорим.

Тебе и нервничать нельзя: молоко пропадет. О Коляшке подумай.

А дома они скандалили всерьез.

– Да ведь мы сами-то жуть какие деловые, – вначале осторожно, сдерживаясь, говорил

Николай. – Смотрим на пуговицу в витрине, пуговице улыбаемся, а человеку за прилавком

бурчим. А, по-моему, с человеком надо хотя бы одними глазами установить контакт.

Освободись от предубеждения, что все желают тебе зла, и тогда тебе будет легко со всеми.

– Все ты учишь! Все учишь! – кричала Наденька. – Надоела твоя мораль. Да, я

бестолковая! Да, я ни черта не понимаю! Зато все твои продавщицы умные и все понимают.

Их ты защищаешь, а меня защитить некому. Ну и иди! Иди к ним!

 

Однажды после очередной ссоры Бояркин собрался идти в читальный зал, и Наденька

встала в дверях.

– Нечего шляться, – заявила она. – Лучше телевизор смотри или с ребенком поиграй.

И тут Николай вспылил. Телевизор он смотрел редко, выборочно, Коляшка сейчас

спал. Но дело было даже не в том. Почему кто-то может им вот так распоряжаться? И не

выдержав, он откровенней, чем обычно, выложил жене все, что о ней думает. Наденьку его

раздражение распалило еще сильнее, она стала кричать все громче и громче, разбудила

ребенка и вся побелела. В таких случаях Николай обычно начинал ее успокаивать, но теперь

вдруг увидел, что слова уже не подействуют, что еще мгновение – и жена надорвется от своей

злости, может быть, сойдет с ума. И в тот момент, когда Наденька, брызгая слюной и

растопырив пальцы, словно для того, чтобы вцепиться в волосы, оказалась рядом, Бояркин

вдруг, неожиданно для себя, коротко, без размаха влепил ей пощечину. Наденька, словно

наткнувшись на препятствие, остановилась. На мгновение ее лицо приобрело жалкое

выражение, вызвавшее в Бояркине такое же чувство, какое вызвала когда-то карточка с

девочкой в белом платьишке под елкой.

– И ты! Ты тоже меня бьешь! – каким-то высоким шепотом прошипела Наденька. – А

я сына тебе родила…

И, закричав что есть силы, она бросилась на мужа. Николай испугался и ударил еще

раз. Очки ее упали на половик. Наденька, ошеломленная уже физически этой более сильной

пощечиной, отступила и с рыданием упала на диван.

Бояркин, чувствуя подергивание какой-то жилки под глазом, ушел на кухню и сел

около своего столика. Из комнаты слышался плач испуганного Коляшки, натуженный вой и

матерные причитания жены. Вначале Николай даже ушам не поверил, но Наденька

характеризовала всю их совместную жизнь в том же стиле, в каком выражалась ее мать во

время погрома на старой квартире. "Ну, теперь-то уж все, – думал Николай, еще продолжая

чувствовать своей ладонью эти пощечины. – Если уже дошло до такого, если вылезли из

рамок, то это необратимо, всему конец".

На другое утро Бояркин с удивлением заметил, что Наденька готова заговорить. Это

было заметно по ее едкому, насмешливому поглядыванию. Николай остановился перед ней,

показывая свое ожидание.

– Сходи в детскую кухню, – торжественно сказала Наденька. – У меня пропало

молоко. Ты знал, что меня нельзя волновать, и ты своего добился…

* * *

Точно такую же готовность что-то сообщить заметил Бояркин еще через полмесяца,

когда отношения у них более-менее уравновесились

– Ну что там опять? – спросил он.

– Да так, ничего…

– Я же вижу, что ты хочешь что-то сказать.

– Да так, пустяки, – с беззаботностью, какую только возможно изобразить, произнесла

она. – Просто я снова беременна.

– Так, так, – пробормотал Николай и опустился на диван.

Правдивость Наденькиного сообщения не вызвала даже малейшего сомнения, и он

сразу ужаснулся безвыходности положения. Действительно, если дела и так никуда не

годятся, то почему бы им еще больше не ухудшиться? На работе он замкнулся и на шутки

Федоськина отвечал такой крайней озлобленностью, что тот оставил его в покое. Николай, не

зная, как поступить, проигрывал про себя различные способы объяснения с женой, разные

хитрости, и, наконец, решил поговорить напрямик.

Как-то вечером он выключил перед ней телевизор, и некоторое время расхаживал по

комнате. Наденька сидела, положив руки на колени и опустив голову.

– В общем, вот что мне нужно сказать тебе, Наденька, – начал Бояркин. – Я не хочу

второго ребенка. Я предполагаю, что от этого не очень легко освободиться, но другого выхода

нет. Ты все понимаешь. Нам обоим ясно, что мы с тобой все равно когда-нибудь разойдемся.

Коляшку, ты мне, конечно, не отдашь, а одной тебе и с одним будет очень трудно, а уж с

двумя…

– Ну, это уж не твоя забота. Как-нибудь управлюсь… Я хочу второго ребенка, – сказала

Наденька и заплакала, представив в самом жалком виде свое одинокое будущее с двумя

детишками. Совсем недавно она говорила, что не хочет жить, и в то время сын был

безразличен. Но теперь ей хотелось второго ребенка. Это не было противоречием, потому что

обе сцены служили одному: разжалобить и удержать мужа.

Николай посмотрел сверху на плачущую жену и понял, что разговор, к которому он

так долго готовился, уже закончен. Не имело смысла приводить другие доводы, да и вообще с

самого начала глупо было надеяться на ее согласие.

С этого дня Бояркин стал время от времени вздыхать о том, что их квартира слишком

тесна даже для троих, и что если бы вдруг пришлось от чего-то лечиться или, например,

поправляться после аборта, то, наверное, лучше всего на сельских продуктах и на здоровом

воздухе, чего вполне хватает у его родителей в Ковыльном. Да там, кстати говоря, как будто и

гинеколог неплохой, а больница, хоть и маленькая, но обхождение в ней уж, конечно, не

городское.

Наденька сразу поняла немудреную хитрость мужа, но ей в голову пришло другое.

Конечно, после второго ребенка Бояркин уже никуда не денется, но здесь он не даст ей

спокойно родить, он просто замучит своим нытьем. Лучше всего, наверное, переждать

необходимое время на стороне. А еще можно ведь понравиться его родителям, показав им

внука. Наверняка они привяжутся, как это бывает со стариками, и повлияют потом на

Николая. А если все же придется разойтись, то они потом будут всю жизнь напоминать: "Уж

она, бедная, такая хозяйственная, да хорошая была. А эта свистулька, которую ты нашел…"

Съездить стоило, но и оставлять его одного – тоже риск. Наденька стала думать.

Бояркин видел ее сомнения и терпеливо ждал. И вот однажды, придя с работы, он

увидел ее заплаканные глаза, распахнутый шкаф и среди общего беспорядка ровные стопки

пеленок и разноцветных колготок Коляшки.

– Я поеду, – сказала Наденька.

– Когда?

– Хоть сейчас…

– Что же, съездить за билетом?

– Да, съезди.

Деньги были уже наготове. Когда Николай мчался на такси в кассу Аэрофлота, то

чувствовал себя счастливчиком, выигравшим в лотерею. Выигрыш был необыкновенно

крупный – вся его будущая счастливая жизнь, в которой он уж, конечно, не будет так глупо

ошибаться. Но билет удалось купить только на послезавтра. За эти два дня Бояркин извелся –

решение Наденьки висело, казалось ему, на волоске. Николай опасался даже задумываться,

как именно возникло это решение в ее голове, чтобы, не дай бог, каким-нибудь излучениями

своего мозга не заставить ее передумать.

В день отъезда Николай взял отгул на работе, чего не делал даже для свадьбы.

Последние сборы казались бесконечными – не забыли ли голубенькую рубашечку, носовые

платки, леденцы – теперь их в самолетах не дают. Бояркин подозревал, уж не издевательство

ли это перед тем, как посмеяться над самой идеей поездки.

– Коля, – ты его разверни-ка, да подержи, – сказала Наденька уже с порога, – а то он

по пути-то напрудит.

Николай молча повиновался. Развернул одеяло, стянул с сынишки колготки и,

усевшись на стул, стал держать между коленками.

– Ну, давай, Коляха, дуй, а то некогда, – сказал Бояркин.

Ребенок напружинился и пустил крутой, веселый, золотой фонтанчик. Николай

заулыбался, наполняясь нежностью к сынишке, но тут же скрыл эту улыбку.

Наконец вышли. Наденька с сумкой, Бояркин с ребенком на руках. Воздух на улице

показался влажным, весенним. Легковушки с бородами грязных сосулек на бамперах с

шорохом проносились по блестящему асфальту. Николай остался на обочине, а Наденька,

поставив около него сумку, выбежала на дорогу и одним взмахом остановила одно из этих

весенних чудовищ. Таксист оказался седоватым, веселым мужчиной в кожаной куртке.

– Прошу, – с улыбкой сказал он, дотянувшись до ручки задней дверцы, и распахивая

ее.

У таксиста дымилась сигарета, и Бояркин пожалел, что придется испортить

настроение этому хорошему мужику. Но уж лучше было самому предупредить его, иначе,

если ввяжется Наденька, неизвестно, какое направление могут принять дальнейшие события.

– Не курите, пожалуйста, мы с ребенком, – вежливо, как только мог, попросил

Бояркин, едва Наденька уселась рядом.

Водитель разочарованно оглянулся на них, потом, сохраняя достоинство, последний

раз глубоко затянулся и сунул сигарету в пепельницу. Николай готов был пожать ему руку за

то, что он никак не оговорил это.

– У нас там, в Забайкалье, много оригинальных людей, смотри, не перессорься с ними,

– весело предупредил он Наденьку. – На них, главное, не сердиться, а понять. Особенно дядю

Мишу. С виду он грубоват, но человек очень интересный.

И тут Николай засмеялся, вспомнив забавный случай про дядю Мишу. Жена

посмотрела на него с удивлением.

– Знаешь, Наденька, дядя Миша раньше тоже жил в Елкино, а потом, когда отец

перекочевал в Ковыльное, стал приезжать к ним в гости на маленьком красненьком

мотоцикле. И вот как-то раз приехал, и напились они с отцом вусмерть, – Николай заметил,

что к его рассказу прислушивается таксист и заговорил громче. – Потом дядя Миша собрался

ехать домой. Отец уговаривает остаться – тот ни в какую не соглашается. Вышли они в

ограду. Дядя Миша начал разворачивать мотоцикл, да и говорит отцу: "Понимаешь ли ты,

Леха, какая я свинья? Ну, прямо свинья, и все…" – "А что такое?" – спрашивает отец. "Да ведь

когда я поехал, Лена специально вышла за ворота меня проводить. Вышла да и говорит:

"Только не напивайся, пожалуйста… Очень тебя прошу, не напивайся". – До того меня

уговаривала, что даже заплакала. Понимаешь, Леха, даже заплакала". – "Ну, а ты что же?" –

спрашивает отец. Дядя Миша махнул рукой и отвечает: "Да и я тоже всплакнул…"

При последних словах такси как раз останавливалось у светофора, и тормоза сильно

заскрипели.

– Что? Что он сказал? – не вытерпев, переспросил водитель, повернувшись всем

корпусом.

– "И я тоже всплакнул", – повторил Бояркин.

Таксист захохотал, уронив голову на руль. Захохотал и Бояркин, вдруг вспомнив, что

можно хохотать. Коляшке тоже что-то передалось, он попытался прыгать в одеяле.

– И я тоже всплакнул, – сказал таксист, трогая машину с места и, вытирая глаза

заскорузлыми пальцами, – всплакнул, а сам насосался… Нет, не перевелись еще на Руси

юмористы. И, как видно, не переведутся.

Этот вывод их обоих устроил, и они снова захохотали. Наденька даже не улыбнулась.

Бояркин смотрел на ее непроницаемое выражение с все больше наплываюшим, совершенно

лишним сейчас недовольством. Он удивился, что они живут вместе, а он, посылая ее к

родным, инструктирует, как вести себя.

Николай почему-то представлял, что стоит ему проводить жену до аэропорта, как она

тут же улетит. Но рейс задерживали на два часа. Это показалось катастрофой. Бояркин,

возомнив, что Наденька уезжает лишь под воздействием его хитрой политики, стал бояться,

что на два лишних часа запасов его хитрости не хватит. Невольно он начал даже заискивать

перед Наденькой: шустро бегал в буфет за булочками и лимонадом в бумажных стаканчиках,

старательно успокаивал Коляшку. Женщины в соседних креслах смотрели на него

одобрительно, а на его жену даже чуть осуждающе.

Потом, когда Наденька, прижимая ребенка одной рукой и повесив сумку на другую,

шла к аэродромному автобусу, когда одеяло у сына развернулось и какая-то женщина,

поставив свой чемодан, помогла засунуть край одеяла под ленту, Бояркина окатило волной

жалости. Расстроенный и уставший, как после изнурительной, нервной работы, он вышел из

аэровокзала и прислонился спиной к замурованному в асфальт тополю на остановке.

Самолет взлетал с ревом-свистом, и в темном небе иссякли сначала его ярко-красные,

как угли, огоньки, а потом и мощный гул. Наденьку уносило далеко, и Николай оставался в

этом городе одиноким и от этого счастливым. Уже прощаясь, он напомнил Наденьке самое

главное: "Как приедешь, сразу же обратись в больницу". Наденька согласилась: "Хорошо,

обращусь". И значит – да здравствует счастливое будущее!

Быть свободным показалось ему даже неестественным. "А может быть, все это

неправильно?" – подумал он. На улице похолодало – дневная свежесть превратилась в

 

вечернюю промозглость. Потом, очутившись на самом теплом переднем месте автобуса.

Николай взглянул на билетик, который оторвал у кассы, и машинально подсчитал цифры –

045540. И это показалось не случайным. "Все будет хорошо, – обрадовался Бояркин, – все

хорошо, хо-ро-шо!" И этой мелочи хватило, чтобы переменилось все настроение. Дома он

хотел прибрать разбросанные вещи и Коляшкины игрушки, но, втянувшись в работу, протер

пыль, помыл пол, с удовольствием отметив, что теперь это будет делать некому, кроме него.

Потом упал на диван, пытаясь расслабиться. Была все-таки в душе какая-то пустота, но,

конечно же, не из-за нехватки Наденьки, а из-за исчезновения забот и переживаний,

связанных с ней.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

В конце апреля начальник цеха Мостов стал наседать на Бояркина с просьбой поехать

в командировку на строительство кормоцеха для подшефного совхоза. В строительном

тресте, принадлежащем производственному объединению, не хватало рабочих, и управление

вынуждено было обязать начальников цехов выделять на стройку людей с установок,

сохраняя им часть заработной платы. Мостов уговаривал Бояркина целую неделю, считая,

что бригаде легче всего обойтись без второго машиниста. Он расхваливал и заработки в

тресте, и деревню, которую он сам ни разу не видел. Николай, взявшийся по-настоящему за

самообразование, и слышать не хотел ни о какой командировке. Однажды, когда уговоры

особенно затянулись, Бояркин махнул рукой, чтобы Мостов, наконец, отвязался, но тот вдруг

обрадовался этому жесту.

– Ну, вот и хорошо, вот и хорошо, – улыбаясь, заприговаривал он.

Непонятно было, схитрил он или ошибся, но Николай, увидев его радость, не нашел в

себе сил эту радость обмануть. Вышло, что он и впрямь согласился.

Мостов уговорил его на месяц, но когда Николай пришел для оформления документов

в строительный трест, там вдруг заявили, что если он согласился, значит, согласился не на

один месяц, а на два, потому что на месяц они не посылают вообще.

– Спустись сейчас в прорабскую, – сказала ему женщина, выписывающая

командировочные удостоверения, – и найди там своего бригадира Топтайкина. Он заикается.

В прорабской, в одиночестве, на деревянной, зашорканной скамейке сидел человек лет

пятидесяти, худощавый, нечеловечески взлохмаченный, в затертом пиджаке на одной

пуговице, в покоробленных сапогах с задирающимися вверх носками. Он курил и, как

таинственная планета, был окружен атмосферой дыма и винного перегара. Курил он очень

основательно, словно хотел прокалиться насквозь. Вынув папиросу изо рта, он подолгу

держал дым в себе, а потом выпускал его уже, по-видимому, холодным и не таким вкусным.

– Очень хорошо, – проговорил человек, взглянув на командировочное удостоверение,

протянутое Бояркиным. – Я д-бригадир. Меня д-Женькой зовут.

Бояркин молча покачал головой. После этого ему очень захотелось взглянуть на всю

бригаду.

* * *

Выехали через день. До Плетневки, то есть до совхоза "Рассвет", было двести

двадцать километров. Двести на большом комфортабельном автобусе и двадцать – от

райцентра до села – разбитой дорогой на маленьком прыгучем "пазике". За двести

километров Бояркин до одури надремался, а когда оказался в "пазике" среди полузабытых, но

так хорошо узнаваемых сельских жителей, то подумал, что, может быть, все это не так уж и

плохо. Не огорчила его и невообразимая весенняя грязища, в которой стояла Плетневка. За

селом потемневший снег лежал еще без проталин, но на улицах он был растоптан машинами,

людьми и коровами. Шоссе длинной полуокружностью огибало село и уходило куда-то по

равнине. Автобус, не заходя в село, остановился примерно в середине этой внешней

полуокружности, где его ожидали новые пассажиры.

Прямо в салоне Николай сменил туфли на резиновые сапоги, выданные в цехе по

распоряжению Мостова.

Около маленького продмага строители, среди которых шел и Бояркин, перепрыгнули

через кювет, пропуская заодно "летучку" с маленькими окошечками под самой крышей

коробчатого фургона, в которые вместо стекол была вставлена фанера. Машина неслась

задом наперед, ее тупой, массивный зад лихо подпрыгивал и звенел железом. Водителю, судя

по скорости, такой способ езды был привычен. Не разворачивался же он лишний раз потому,

что можно было застрять в кювете, где и без него уже, как видно, давно уныло сидели четыре

машины. Эти машины почему-то даже никто не вытягивал, наверное, это было просто

бессмысленно до тех пор, пока не высохнет грязь.

В магазине набрали водки. Бояркину коротко объяснили, что в день приезда так

положено, и он тоже купил бутылку.

"Хорошим" общежитием называлась большая, осевшая изба в три большие комнаты.

В комнатах были кровати, стол из длинных занозистых досок, с ножками крест-накрест и

пара расшатанных табуреток. Воняло старыми окурками, проквашенными сапогами и потом.

Когда Николай вошел в это истинно мужское, соленое обиталище, на стене зажужжали часы,

из дверцы оторопело выглянула и прокуковала какая-то прокопченная птичка. Гирька –

еловая шишка – опустилась почти до предела, и Николай с хрустом подтянул ее за цепочку,

вспомнив, что в доме у бабушки Степаниды были такие же часы. Это воспоминание

определило его впечатление обо всем интерьере. "Ничего, годится", – решил он.

Бояркина стал опекать Валера – парень с бурым обветренным лицом, с руками,

черными от въевшегося мазута. Все строители съезжались после выходных, а Валера сидел

на месте без продуктов, без курева, без водки. Теперь он суетился больше всех, пытаясь всем

угодить и, видя, что его деятельность больше всего нужна новенькому, не отходил от него. К

столу, на который выставлялось все привезенное, Валера, глотая слюну, старался не

оглядываться и, чтобы сократить время, определил Николаю кровать (она оказалась у

стенки), объяснил простые правила данного человеческого общежития.

Наконец, все расселились.

У одного из строителей – у Ивана Ивановича – болел зуб, и все давали ему советы, как

вылечиться.

– Жалко, что тракторного магнето сейчас не найдешь, – сказал миниатюрный и

красивый Цибулевич с голубыми глазами, как анютины глазки. – У меня вот так же однажды

болел зуб, так я что сделал – сунул в дупло два провода и крутанул. Как меня трахнуло! Я

сначала даже не понял – то ли голова отскочила, то ли что… А зуб перестал болеть,

выкрошился потом и выпал.

– Нет уж, за зубами надо просто следить, – сказал рослый и сильный мужчина с

густой короткой бородой, похожий на художника. – Когда я жил в тайге, то все нижние зубы

потерял из-за цинги. Вонища изо рта была такая, что люди со мной даже разговаривать не

могли. Я стал искать средство. Перепробовал много чего. Помог настой ольхи. Я срезал

молодые побеги, кипятил их до первого ключа и потом полоскал. Когда полощешь, этот

настой должен пениться. Старики говорили: пенится, значит, служит. Так остальные зубы и

сохранил.

К бородатому, что бы он ни говорил, прислушивались особенно. Говорил он

неторопливо, и все сказанное подтверждал фактами из своей жизни. В бригаде оказались

разные специалисты, и он свободно разговаривал и с электриком, и с печником, и с токарем,

называя цифры, расчеты, изображая складнем по дощатому столу чертежи. О каждом деле он

говорил, как о своем, не затрудняясь специальными терминами. Больше всего за столом

говорили, конечно, о строительстве.

– Ну, понятно, почему в старину строили крепче, – ответил бородатый на чью-то

реплику. – Строить церковь, например, нельзя было тяп-ляп. Церковь строили навечно для

вечной души. Душа-то не дешево ценилась, потому труд и не считали – сколько его уходит,

столько и хорошо, норм не создавали. Я в прошлом году специально ездил одной церковкой

полюбоваться. Ох, и красавица стоит! Торжественная такая! В селе, между прочим, в

Васильевке. Даже не верится, что одними руками сработана. Приглядывался, я и к кладке. В

нескольких местах кирпичи выветрились, и раствор остался, как соты. Я пробовал

представить, что они имели, когда замешивали, и что думали. Ну, ничего нового я не

придумал. Сейчас все знают правила, как нужно класть или раствор составлять. Ну, там, к

примеру, пускать в ход только звонкий кирпич, воду для раствора брать дождевую, а песок не

речной, а чистый горный, да много чего… Все это мы тоже знаем.

– д-Так какой же д-тогда секрет? д-Почему у них д-крепче д-выходило? – спросил

бригадир.

– А секрет в том, что раньше это соблюдали, а мы теперь не соблюдаем, Мы-то ведь не

для души строим, а для плана. Я попробовал, сложил у себя одну стенку гаража по всем

правилам. Не знаю, сколько простоит. Как ее испытаешь? Прожить бы лет триста, да

посмотреть.

За столом засмеялись. За разговорами бутылки осушались мгновенно. Все лица были

возбуждены, и если не говорил бородатый, то говорили все разом. Дошли, наконец, и до

самой веселой темы – стали с хохотом вспоминать, кто кого когда-нибудь удачно разыграл.

Последнюю историю рассказал Гена – молодой парень с короткими волосами ершом.

Однажды, служа в армии, он налил в сапоги товарищу воды, и в эту же ночь их вдруг

подняли по тревоге. Друг бежал в хлюпающих сапогах, и весь взвод, как говорил Гена,

помирал со смеху.

– Лежал я как-то в больнице, – криво усмехнувшись после Гениного рассказа,