Золотой скарабей

Tekst
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

На смену черным дням – забавы, музы, карты, хороводы

Бунт Пугачева, самозванка Тараканова, лишившая всех покоя, война с турками, наводнение на Неве да еще эпидемия, разгулявшаяся по России, – было от чего Екатерине впасть в расстройство или хотя бы в меланхолию. Но не такова она – каждое утро вставала в шесть часов и уже знала, кого надо вызвать, какие указания дать, с кем говорить строго, с кем – ласково. А как только приходило известие о победе над турками, ее было не узнать!

Потемкин и Орлов ссорились, ревновали царицу, но (ого! как ловко пользовалась она этим) это только делало их сильнее. Орлову она дала имя Чесменский, а Потемкину – Таврический.

Екатерина приходила в воодушевление, и гром пушек был для нее веселее самой лучшей музыки.

Отправляя принцессу Ангальт-Цербстскую в Россию, не только гадалки, но и всё окружение «юнгемедхен» верили в ее счастливую звезду, у нее было все: немецкая дисциплина, врожденное честолюбие и тонкий женский ум, а это делало ее непобедимой и заразительной.

Выслушав очередную ссору Орлова и Потемкина, она могла тут же повернуть свою карету к Воронцовым (бывшим в союзе с прежним ее мужем) и устроить там веселое чаепитие. Или – явиться к графу Строганову, сесть за карточный стол, обратить в пух и прах лежебок и лодырей, а вельмож заинтриговать какой-нибудь новой идеей. Она не желала ни в чем отставать от Петра I. А более всего – в почитании искусств, привлечении новых талантов, русских.

Елизавета открыла университет, и Шувалов по ее указанию занимался науками. А искусства? Надо выписывать из-за границы архитекторов, живописцев, скульпторов. И не только! – надо выучить и собственных мастеров.

Екатерина посылала в Европу понимающих людей, они покупали там картины лучших художников. И когда один корабль с тридцатью отобранными картинами потонул – плакала чуть не весь день. Впрочем, какой там день? Поплакала с часок – и снова за конторку.

В моду вошли портреты, писанные европейскими живописцами. Ротари, Кауфман, Вальтер, Валуа – мало ли их? Екатерине нравились работы художницы Кауфман. Однако она оценила и портреты Левицкого, что приехал из Малороссии, был сыном художника. Ему заказали портреты девочек из Смольного института, и Левицкий сделал их превосходно. Екатерина, любившая позировать, уже намеревалась заказать ему свой портрет, обдумывала, как выказать свою особу наиболее законной и превосходной правительницей.

Левицкий писал портреты с большой скоростью, прекрасно и, кажется, не пропустил ни одной выдающейся персоны своего времени – его можно назвать восторженным летописцем века Екатерины.

Между тем в свете уже звенело имя Рокотова, иного стиля художника – мечтателя, поэта (тоже, кажется, внебрачный сын помещика Струйского)… Императрица собиралась позировать и Рокотову. Если Левицкий – мастер передать движение, символ, то Рокотов мог изобразить ее величавость, особенно если возьмет в профиль.

Секретарь императрицы Александр Андреевич Безбородко заказал писать юных учениц Смольного института не кому-нибудь, а именно Левицкому. Чудо изящества, грации, красоты, лукавого озорства… Молчанова – пример скромности, тяги к образованию, только что открывшемуся русской женщине; Нелидова – сама грация; Левшина – величественна и горда; Алымова за арфой – воплощенные хитрость и лукавство… Девочки из небогатых слоев служивого дворянства; лица, сияющие светом, юностью, прелестью, весной. Поразительны живые движения девушек, у них не просто театральные, застывшие позы: руки, ноги, корпус, голова – всё в движении. Так и слышалась с полотен музыка Вивальди, Перголези, Моцарта, тихая музыка – тогда еще не знали страстей Бетховена, изощренности и безумств более поздних композиторов.

И как все это согласовано с цветом! Ни одного кричащего, громкого тона. Нежные оливковые, зеленые, желтоватые, какие-то медовые краски, невесомые, пронизанные светом кружева у Нелидовой, хочется пощупать изломы шелка у Ржевской, претенциозно лежащее платье Алымовой… На выставке «смолянки» очаровали зрителей.

Появились и русские скульпторы, и выделялся из них Федот Шубин.

В архитектуре? Там по-прежнему царила семья Варфоломея Растрелли. Но императрица желала, чтобы работали и русские архитекторы.

При Петре I началась светская живопись, а теперь она должна расцвесть. Недоросли, отроки обучались сами, не писали, а малевали, и тем не менее… Ими, кажется, уже наводнялась провинция. Плохо ли помещику иметь свой портрет! Пусть ухо не на месте, пусть глаза враскос, о красках и не говори! Однако лица были запечатлены: дворяне думали о потомках, об истории – пусть представляют своих предков!

Начиналась живописная летопись времени. Пусть они еще не очень верили в себя, были наивны и простодушны, а к портретам приписывали нечто похожее на объяснительные записки.

Среди архитекторов звенело имя Николая Львова (друга Левицкого), влюбленного в Машу Дьякову. Она дочь тайного советника, он не имеет за душой никакого состояния, кроме чувствительного сердца.

Ах, милый сентиментализм! Милая Маша Дьякова и ее сестры! Тайны сердца и тайны венчания…

Тайное венчание

Пока отцы и деды танцевали на противоположной стороне Невы, на Галерной улице в церкви тайно венчали Николая Львова с его любимой Машенькой. Может быть, читатель удивится, разве такое могло быть в XVIII веке? А вот представьте себе, что так и было! Львов был из небогатого дворянского рода, а отец Машеньки, сенатор, категорически возражал против этого брака. Но не таков был Львов, это был человек смелый, всесторонне талантливый, он и художник, он и архитектор, он и теоретик музыки, и инженер, сочинитель. Именно он первым собрал русские народные песни и издал их отдельной книжечкой. Его любимая женушка, Маша, обнимала его и восхищалась: «Ты у нас как настоящий Петр I, только роста небольшого! Тот был на все руки мастер, и все вокруг него крутилось и крутилось. И ты у нас такой же, Львовинька!» Так что пришлось этому Львовиньке снять квартиру, в которой они с Машей встречались в определенные часы и дни. И как долго это продолжалось? Представьте себе, целых шесть лет! Наконец в семье увидели, что у Машеньки живот уже как два арбуза, узнали, что Львова сама Екатерина пригласила в путешествие по югу России, и вот только тогда были разрешены официальное венчание и свадьба. Маше казалось, что все ее подруги и даже родственницы – все влюблены в ее Николеньку и постоянно писали в своих письмах о нем.

Откуда возникают симпатия и антипатия к людям – никому не ведомо, и даже если богат твой словарный запас – не объяснить. Демидов был человек заковыристый, первую жену, сказывали, невзлюбил, чуть ли не в гроб вогнал, а о второй и не думал. Должно, сам не рад был своему диковатому нраву. Не оттого ли жил подолгу одиночкой? Правда, появлялась в его апартаментах миловидная женщина лет тридцати пяти, терпеливая и заботливая. Дети вздумали выказать недовольство сим обстоятельством – и что же? Прокопий Акинфович отписал одну деревеньку с 30 крепостными душами на двух своих сыновей – и все! Назло!

Язык у него хоть и грубый, но богатый, а еще любил он бравировать происхождением своим: «Мы что, не князья, не графья! Мы кузнецовы дети! Мохнорылые мы!» Он мог квартального в меду и в пуху вывалять, мог оттузить секретаря какого и тут же штраф заплатить. Императрица называла его вралем московским, но прощала «благонамеренные подвиги», мирилась: миллионные деньги отпускал Демидов на городские нужды.

Никто не мог ему угодить. Чуть что – закричит: «Цыц! А не то раздавлю, как лягушек!» Но вот поди ж ты – полюбил барин смуглого безродного недоросля Мишку, поверил в его талант, называл его Богом данным, и всем приходилось с этим мириться. Покорил маленький Мишка сердце самодура и самородка.

– Не пойму, откуда у тебя чернота? Мы-то староверы, а ты кто? Знать, к православной вере примешалась какая другая. Ну да ладно! Все люди – люди, да и моя частица, думаю, содержится в твоей душе, так? Хочу я тебе кое-что сказать на прощанье. Знай: душу свою да совесть надобно беречь. Руки-ноги переломаешь – срастутся, а душу переломаешь – не сживется. Так что живи по совести. А еще велю тебе вот что: выучишься, станешь художником – поезжай на Урал, в мои места… Шайтанка там есть, река Чусовая – такой в Европе не найдешь… Когда возвратишься из дальних Европ, езжай на Урал. Найдешь одно место – получишь самородок золота, хватит надолго. Только у меня три условия: первое – посетить мою могилу; второе – сделать три добрых дела: одно – для княгини Н.А. Голицыной (больно я ее уважаю), другое – построить невеликий воспитательный дом для таких же, как ты, сирот. Третье условие: не изменять православной вере. Ни-ко-гда! Тогда тебе откроется мой клад, мой самородок. Понял? Не забудешь?.. А не то – смотри! – встречу на том свете – не спущу!.. Бойся только знаешь чего? – денег и женщин. Запомни!

Михаил выслушал, но не оробел высказать и свою просьбу:

– Прокопий Акинфович, я хотел вам сказать, что мне от друзей пришла депеша – на Рождество они зовут меня к себе. Дело там есть. А оттуда уж к морю и в Европу

– Полюбил Петрову столицу? – погрозил ему пальцем барин. – Да ладно, что мне? Езжай! – Он встал во весь свой могучий рост. – Ну, прощай! Доживу ли до тебя – неведомо. – И обнял Михаила по-отечески, мягко. – Мир тебе по дороге!

Михаил погрузил свой нехитрый скарб в кибитку, простился с Демидовым, и скоро уже весело бежали лошади, неся торопливую тройку по Санкт-Петербургской дороге. Путник сидел в глубине кибитки, глядя на белые дали, и купался мечтами-мыслями в неясном и чудном будущем. Каким оно будет? Блистательным и широким, полным деяний и подвигов – или понесет его по житейским морям, яко щепку березовую? Лишившись наставника, предастся лени, бездеятельности – или осилит неведомые вершины? И поведет ли его по своему пути искусство?

В памяти вставали столичные знакомцы: шумный Капнист, насмешливый Львов и милый Иван Хемницер. Эмма? И ее вспоминал: ссору с немцем, зловещие звуки его возмущенной скрипки. Какие злые силы поднимались со дна души Лохмана? И что он за злодей?

 

Приблизившись к Петербургской заставе, Михаил задумался: ехать ли ему на Васильевский остров, в прежний дом, или поискать новую квартиру? Быстро нашел себе оправдание (да и любопытство заедало из-за тех двоих, в черных капюшонах) – и на Васильевский остров.

Эмма встретила его так, будто и не было разлуки. Она не изменилась, только держала теперь табакерку и нет-нет прикладывалась к ней, чихала и весело смеялась. От Лохмана он услыхал обычное ворчание:

– Доннерветтер, Мишель! Шёрт возьми, приехал – когда надо! Зер гут! Работа много, будешь работат?

Немец получил заказ собрать бригаду «потолочников», расписывать потолки в загородном царском дворце великого князя Павла Петровича.

– Много работ – много денег… Сирая краска, сирая потолок… Рисунки – греческая мифология… Лестница високий, голова кругом, а ты – юнге, зер гут!

В сером камзоле, худой, он ходил по комнате, потирая руки, седые волосы его развевались, он был похож на помешанного.

– Ну, будет, будет, – остановила его Эмма. – У меня есть кое-что получше ваших потолков – кофий и мадера! Будем пить!

Глаза ее, как черные ягоды, сверкали, а каштановые волосы, казалось, стали еще волнистее…

Но каково было удивление Михаила, когда следующим, воскресным утром (он еще не встал с постели) увидел он, что у ворот их дома остановился экипаж и из него вышел, направляясь к двери… Василий Васильевич Капнист.

– Здесь живет мастер Лохман?

Эмма провела его к Лохману, а до Михаила сквозь перегородку донесся разговор:

– Просьба друга: сделай шкафчик, дамский… На две стороны дверцы и на каждой рисунок, вот этот…

Еще большее удивление испытал московский гость, когда увидел у Лохмана рисунки для того шкафчика. На одном он не без труда узнал Хемницера, то был его портрет, но какой! – преувеличенно толстогубый, преувеличенно курносый. На другом рисунке – девица, убегающая от сего означенного курносого образа, вернее образины. Присмотревшись, Михаил узнал… Машу Дьякову. Что бы это значило, к чему? Горестное чувство овладело Михаилом. Это проделка Капниста или Львова? Кто из его кумиров задумал подшутить над Иваном Ивановичем? Впрочем, по трезвом размышлении Михаил решил, что еще неизвестно, для кого предназначался шкафчик, так что, возможно, Хемницер никогда и не узнает о нем. И все же…

Не знал Михаил, что таким способом, уезжая в Тверь, Львов решил «пошутить». Хотел выместить свою ревность: пусть его невеста, открыв шкафчик, посмеется над неудачливым соперником; смех – лучшее противоядие амурным чувствам. Оказывается, Капнист должен был вручить тот шкафчик Маше. Но – удивительно – Маша стала так ласкова с Хемницером, что он растаял от полноты чувств и тут же сделал ей предложение!

Шкафчик же Мария Алексеевна велела забросить на чердак, так, чтобы никто его не видел. Может быть, после того она встретила вернувшегося из Твери Львова грозными упреками? Ничуть не бывало! Тем более что Львов, как обнаружилось из чувствительной их беседы, всю дорогу терзаем был раскаянием и сожалением.

Разлука лишь усилила любовь, и, естественно, снова зашла речь о «камне преткновения» – об ее отце Алексее Афанасьевиче. Машенька уже отвергла нескольких женихов, отец и матушка гневались, а время, по своему обыкновению, не просто текло, а, можно сказать, бежало, Маше – увы! – было далеко за двадцать.

И вновь Николай Александрович направил свои стопы к суровому обер-прокурору. И выпалил со свойственной ему прямотой:

– Мы с Машей любим друг друга, наши чувства совпали, позвольте еще раз просить руки вашей дочери.

– Только с моими чувствованиями они не совпали, – пробурчал тот. – Сказывай, что поделываешь, чем живешь?

– За прошедшее время я получил повышение по службе… Сделал немало новых архитектурных проектов в Тверской губернии, – с достоинством ответствовал «жених».

Львов мог бы сказать о том, что прошел курс лекций в Академии наук, что знает несколько языков, что сочинил музыкальную «Кантату на три голоса» и целую оперу, что в архитектурных проектах не повторяет чьи-то хвосты, а разрабатывает свой собственный, русский стиль. Но, как умный человек, Львов думал, что и другие не глупы и должны понимать, – и он молчал, не без горделивости глядя куда-то в потолок. А может быть, в его взоре читались слова из басни Хемницера: «Глупец – глупец, хоть будь в парче он золотой. А кто умен – умен в рогоже и простой».

Вспомнив, что Дьяков в прошлый раз ставил в упрек переводы Вольтера, добавил:

– Не только состояние мое увеличилось, но и… я не перевожу более Вольтера.

– Все едино, как был ты вертопрах, так и остался! – рявкнул тайный советник, и Львов выскочил из комнаты, словно ужаленный. Здесь столкнулся с Машенькой, которая в волнении ждала окончания разговора.

В ту ночь Маша заливалась слезами, и душа ее разрывалась от любви к милому Львовиньке!..

Что хорошо было в прежней российской жизни, так это свыше определенный порядок; перемены были не внезапны, а ожидаемы: на Рождество и на Пасху устраивались балы, на мясоед играли свадьбы, в летние месяцы трудились на земле, осенью охотились, заготавливали впрок.

И в один из рождественских дней в Петербурге назначено было обручение Василия Капниста с Сашенькой Дьяковой. «Васька-смелый» времени не тянул: с первого взгляда влюбился в Сашу, был обласкан и тут же сделал предложение. Алексей Афанасьевич Дьяков не препятствовал, ибо у жениха были не только имения в богатой Малороссии, но и родовой дом «на Аглицкой» в столице.

Совсем иное дело – Львов: и служба незавидная, и родители мелкопоместные дворяне, и всего одно имение в Тверской губернии. Разве пара он одной из пяти дочерей грозного обер-прокурора Дьякова? Ситуация, можно сказать, шекспировская, Монтекки и Капулетти. К счастью, герои этой истории – Ромео и Джульетта «северного, русского разлива». Там – месть соседей, здесь – разные ступени социальной лестницы. Там – девочка-итальянка, здесь совсем иное – двадцатишестилетняя девица. Красавица с лучистыми глазами, умница, обладавшая голосом, способным взлетать от волшебного пиано к сильным высоким нотам, была к быстротечности чувств ничуть не склонна. Любовь ее разгоралась медленно, но пламенела все сильнее, женихов отвергала одного за другим. Подруги и сестры уже называли ее старой девой, свет осуждал, и никто не знал, что не только в ее сердце навеки поселился Львовинька, но и в ближайшие дни назначено у них тайное венчание.

Удалая голова, насмешник и острослов, избранник ее, как ни странно, не отличался пылкой смелостью в любви. Да и как тот нравоучительный век перенес бы излишнюю смелость? Утешение жених искал в разумных, разнообразных занятиях. Наука, искусство, архитектура, инженерное дело, музыка, поэзия – все занимало его, Львова уже называли энциклопедистом. Он же, возможно, убеждал себя, что неудовлетворенная любовь тоже есть источник знаний.

Однако известно, что нет ничего мудрее судьбы, и у Львова нашелся смелый друг Василий Капнист, решительный и благородный, как Меркуцио у Ромео. «Я помогу вам тайно обвенчаться, я уже все обдумал! На Рождество!»

Машенька согласилась на негласное венчание, она была счастлива… И сразу две пары обвенчает в ту ночь священник на Галерной: Капниста с невестой Сашей и Львова…

В том венчании принял участие и Миша: он был кучером.

Вернулся поздно и, конечно, не мог заснуть.

Опять вспомнился ему тот шкафчик с несчастным Хемницером, а под утро проснулся от диких звуков за стеной. То Лохман со своей скрипкой? Что за чудовищные, злые силы владеют человеком и поднимаются со дна темной его души? Нет, решил Михаил, не стану я более квартировать в этом доме! Бедный Иван Иванович, баснописец, только бы не увидал он того шкафчика. Впрочем, кажется, государыня хочет послать его за границу, никак в Турцию. Не проводить ли ему несчастного влюбленного?..

Маша Дьякова – сестре Саше

Несколькими месяцами ранее Маша писала своей сестре вот такие письма:

«Августа 10 дня 1777 г.

Душенька моя сестрица! Спешу описать тебе новости нашей жизни. Случилось, наконец, долгожданное: вернулись из-за границы наши путешественники Соймонов Михаил Федорович с Хемницером и Львовым! Рассказов было, бесед – на три вечера! Хемницер записывал все в дневник наблюдений, а Львов зарисовывал механизмы, чертил фонтаны, парковую архитектуру. Побывали они в Голландии, где лечился Соймонов (за его счет и ездили), в Париже, Версале, видели “Комеди Франсез”, слушали итальянскую оперу.

Опишу тебе забавную историю с И.И.Х. Хемницер обожает Руссо Жан-Жака, все мечтал с ним познакомиться и так досаждал Николаю Ал., что тот не выдержал (“Мне покоя не было, что, живучи с ним в одной комнате, не видал Жанжака”) и, встретив учителя графа Строганова, сказал, что это и есть Жанжак. Близорукий Хемницер поверил, а мой проказник только здесь, в России, признался в обмане.

Ах, Сашенька, знала бы ты, как трепетало мое сердце и даже наворачивались слезы на глаза, когда Львовинька признался мне, что все путешествие твердил: “Мне несносен целый свет – Машеньки со мною нет”. И еще:

 
Воздух кажется светлее,
Все милее в тех местах,
Вид живее на цветах,
Пенье птичек веселее,
И приятней шум дождя
Там, где Машенька моя…
 

Какое счастье было смотреть на его быстро шевелящиеся губы, на лицо, полное огня, на жестикуляцию. Он привез новые драмы, ноты, но и я не осталась в долгу: без него выучила арию из оперы Сальери “Армида”, спела ему – восторгам не было конца. И немало книг без него прочитала, особенно французских. Возле камина у нас зашла “умная беседа”, и я не отставала. Спросила: “Какое главное отличие русских от тех, кто живет за границей?” Он ответил: “Главное отличие в том, что у тех давно общественная, народная жизнь пробудилась…” Тут Капнист добавил: “Достоинство у нас тогда проявится, когда самодержавие, корни его рабские будут вырваны”. Каково? Хорошо, что моего батюшки при том не было: этот Капнист – чистый Пугачев, недаром Львов называет его “Васька Пугачев”. Отчаянная голова!

И опять про французских философов заговорили, про религию. Они, оказывается, атеисты и утверждают: “Наслаждение блаженством единения с Богом ведет к утрате собственной личности”. Тут я никак не могла утерпеть и прямо спросила Львова: “И вы согласны с ними?” – “Нет, – отвечал он, – по той простой причине, что я сторонник активной, деятельной жизни, верю в культуру и искусство! Им буду служить”.

“Добрая или злая природа человеческая?” – о сем шла речь. Руссо принимает человека за чистый лист бумаги, на котором окружение “наносит свое влияние”. Львов усмехнулся по обыкновению:

– С львиной породой рождается человек, только люди делают его овечкой…

Уж два дня миновало, а у меня еще звучат в ушах голоса их: “Ах, полотно, писанное Рафаэлем! Богоматерь в сокрушенном отчаянии по правую сторону, Мария Магдалина по левую, и лицо совершенно заплаканное!.. А Грёз, Грёз – что за художник, слезы так и наворачиваются на глаза!..”

Да, забыла еще сообщить: Капнист предложил поставить драму Княжнина “Дидона”. Вот смельчак! Княжнин “в высших кругах на подозрении”, его судили, приговорили к “лишению живота”, если бы не Разумовский – несдобровать. Но я, конечно, согласилась играть Дидону – властительницу Карфагена! Мне по нраву сей образ: любящая сильная женщина отвергает трон, союз с нелюбимым человеком. Зимой будем репетировать сию драму, так что скорее приезжай, любезная Сашенька! Впрочем, батюшка и матушка, знаю, не отпустят тебя из усадьбы, пока не грянут холода.

На сем прощаюсь, милая Саша, и жду ответа.

М.»

«Сентября 10 дня 1777 г.

Дорогая сестрица Сашенька! Вот опять тебя увезли, а я тут осталась. Села я за стол, чтобы описать тебе вчерашний день. Ты меня, как никто, поймешь – ведь и ты, кажется, имеешь амурные отношения с одним человеком, который явился к нам из Украйны (молчу, молчу!).

Итак, вчера мы с Львовинькой встретились на Островах. Было еще светло, красочные лучи солнца устремлялись за горизонты. Знаешь ли ты, что с человеком, любезным твоему сердцу, те лучи еще красочнее! Мы глядели на рощу, на сосны, березы и мысленно беседовали с природой. Радость, кроткое чувствование заполняли мое сердце, но… все же пурпурные последние лучи солнца навевали настроение скоротечности жизни. Все располагало наши души к размышлениям, и я с наслаждением слушала его умные речи.

Ах, Сашенька, если б ты видела, каким было его лицо в те минуты! – оно подобно было рокоту волн… А потом Николай Александрович обнял меня, прижал к себе руку мою, и я чуть не потеряла сознание. Трепетала, как птичка, и не могла вымолвить ни слова…

 

Но – увы! – не дано нам свободно предаваться счастливым мгновениям, и тут встала опять меж нами стена: оттого, что заговорил он о будущем нашем.

– Машенька, – говорит, – душа моя, только с тобой могу я повязать свою жизнь, а если не отдаст твой отец за меня – так или в монастырь уйду, или жизнь порешу.

– Что ты, – говорю, – Львовинька, желанный мой, да разве можно такое говорить? Ведь и мне без тебя жизни нет!.. Смилостивится когда-нибудь батюшка.

– Когда же? Нет сил ожидать… Богатство твое – помеха, и не надо мне того богатства! Любовь – лучшее из богатств!.. Ах, как несправедливо устроен мир! – верно говорят философы.

– Уж не знаю, что говорят твои философы, – сказала я ему, – только и мне батюшкиного богатства не надобно, ежели нет тебя со мною рядом. Четыре раза просил ты руки моей, а все нет и нет – один ответ. Не терзай мою душу, лучше пожалей бедную свою Машу.

– Скажи: любишь ли ты меня? – спросил он.

– И рада бы, – говорю, – не любить, да твой пригожий вид, ясный ум да сердце привораживают меня.

Львовинька закручинился и вдруг вскричал:

– Сколько так длиться может?.. Увезу тебя, тайно обвенчаемся – и все!..

Тут он крепче обнял меня и стал миловать, приголубливать, а я не противилась. Щеки мои подобны были пурпурным лучам заката.

Потом сели мы на поваленное дерево; я спросила отчего-то про детские годы его: знаю, мол, я тебя в настоящем времени, а каков ты был ранее? Оказалось, что батюшка и матушка его в детстве думали: не сносить ему головы – такой был удалой! Однако когда он один оставался, то сильная задумчивость на него находила и так остро чувствовал он печали и горести!

– Взгляни, – говорит, – на беспечных птичек, которые с веселым писком вьются над нашими головами, но стоит забушевать холодам, как голоса их умолкают. Так и я… когда уезжаю, ни на минуту не перестаю о тебе думать, а ты – в свете, кавалеры вокруг вьются, и этот Хемницер…

Какой умный человек, а ревнует – и к кому! К Хемницеру, он очень мил, умен, но…

Солнце закатилось, кругом потемнело. И с печалью в сердце мы отправились домой.

Вот, Сашенька, что хотела я тебе описать, а ждать, когда вернешься ты из усадьбы, не было терпения.

Твоя М.»

«Сентября 26 дня 1777 г.

Дорогая Сашенька! Писала я тебе о любви нашей с Львовинькой, только теперь я обижена на него. Подумай-ка, недавно вернулся из Москвы, а доходит до меня слух, что едет к себе в имение, в Тверь. Господи Боже, а как же я? Увидела его у Бакуниных и спрашиваю: “Правда ли сие?” Не глядя в глаза и разрывая сердце мое на части, отвечает: “Да, я еду. Ежели батюшка ваш желает, чтобы был я богат, значит, не могу я хозяйство без надзора оставить”.

Я пожала плечами и отошла к камину, где сидел Хемницер и твой весельчак Капнист…

Хотя у Ивана Ивановича вечно спущены чулки, а губы надуты, как у пятилетнего ребенка, все же он забавен, простодушен, и я все готова ему простить. Сколько стихов посвятил Львову, как восхищается им, а тот сие будто не занимает. Он не прочь и посмеяться над бедным Иваном Ивановичем. Неужто все оттого, что тот влюблен в меня? Это всем видно, только сам Хемницер, как страус, думает, что никто не догадывается…

Капнист вчера попросил баснописца прочитать новые вирши, тот покраснел, долго мялся, пуговицы на сюртуке неправильно застегнул… Совсем не умея притворяться, уставил взор свой на меня и стал читать. Только глухой не понял бы, что предназначались стихи мне. Не знаю отчего, я покраснела – и сие глупое обстоятельство вызвало, кажется, опять недовольство Львовиньки. А вирши были такие:

 
 В печали я, душа моя,
 Что не с тобой
 Любезный твой.
 Соснул я раз,
 И в тот же час
 Эрот во сне
 Явился мне.
 Сказав: “Пойдем,
 И мы найдем
 Что ты искал,
 По ком вздыхал”.
 Я с ним пошел
 И чуть успел
 Тебя обнять,
 Поцеловать,
 И – сон пропал.
 Ах! Все бы спал!
 

Николай Александрович закурил трубку и удалился в угол. Капнист же еще просил почитать Ивана Ивановича. И тот с невиданной страстью прочитал:

 
Вынь сердце, зри, как то страдает
И как горит любовью кровь.
Весь дух мой в скорби унывает,
И смерть вещает мне любовь…
 

И тут же с замиранием сердца обратил свой взор к Львову:

– Тебе понравилось мое стихотворение?

– Понравилось ли мне твое стихотворение – сие неважно, спроси у Марьи Алексеевны: понравилось ли ей?

А что же я? Будто кто меня толкнул! Не испугавшись его грозного взора, я громко объявила, что оба стихотворения хороши. Лицо И.И. запылало, нос, кажется, сделался еще курносее, толстые губы выпятились, и он запустил пятерню в копну завитых волос. Я подошла к нему, чтобы ободрить, и тронула рукой, сказав: “Спасибо!”

Что мною двигало? Желание насолить Львовиньке? Ведь он не послушал меня и твердо объявил мне, что едет в Тверь. С недобрым лицом он все ходил по комнате и повторял: “Вынь сердце, зри, как то страдает и как горит любовью кровь…” А сколько злой насмешки было в его чудном голосе! А потом, потом… Заиграла музыка, начались танцы, и он прошептал мне в ухо: “Я вижу, вас задевает его чувство гораздо более моего – так я оставлю вам его портрет! Чтоб вы всегда на него глядели!”

Я обернулась, хотела спросить, что сие означает, однако была очередь танцевать с Капнистом, и я вынуждена была приседать и кланяться в контрдансе. А Львовинька? Он убежал! Господи, помоги мне перетерпеть его ревность, а его – надоумь не заниматься глупостями. Скорее бы уж нас тайно обвенчали!

Прощай, дорогая Сашенька.

Твоя Маша».

To koniec darmowego fragmentu. Czy chcesz czytać dalej?