Золотой скарабей

Tekst
0
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Васильевский остров. Мошенники

В Петербурге и впрямь все делалось по ранжиру – оттого Демидов, верный слову своему, никогда в ту столицу не езживал.

Васильевский остров разделен на прямые, как чертеж, улицы. Вдоль Невы – бывший Меншиков дворец, Кунсткамера, Сухопутный шляхетский корпус, а домá – в одинаковом отсчете этажей, да все каменные, еще и разрисованные архитекторами. Снаружи – красота, а заглянешь во двор – беспутица, да еще и мрачность. Лестницы широкие, пологие, а кто победнéе, тому шагать и шагать вверх по тем лестницам в глубине двора.

По ранжиру и люди живут именитые. Ежели ты тайный советник или генерал – можешь не замечать мелкого служащего. И никому не придет в голову выдавать свою дочь за мелкопоместного дворянина. Однако, как говорится, если уж лошадь тайного советника – чуть ли не сам тайный советник, то что говорить об их избалованных, самодовольных дочерях и сыновьях, приближенных? Сам граф Алексей Орлов, стараниями которого возведена на престол Екатерина, изменял, говорят, августейшей возлюбленной…

Любовными историями авантюрными полон туманно-призрачный город Петербург, словно созданный для противозаконных действий. Чего стоят одни его приливы, эти набегающие с моря валы, затопляющие набережные и дома? Или его светлые белые ночи, когда одни жаждут любви, а другие – смерти? Кажется: к чему долго жить? Может, и впрямь прав человек, что сказал: «Худо умереть рано, а иногда и того хуже жить запоздавши»?

Пииты еще не научились языку любви, они косноязычно и мучительно ищут слова, но… попадают в объятия первой встречной девицы невысокого положения и молча несут затем свое брачное бремя.

Мог ли думать Демидов, да и сам Михаил, что подобную участь и ему уготовит Петербург? Юноше надобно было снять комнату, хотелось бы поближе к Академии художеств, но случилось так, что молодое дарование, озабоченное, казалось, лишь законами художеств, вдруг очутилось в теплых руках полной дамочки. Хотя столь ранние амуры ему ни к чему, хотя никакого сверхъестественного фатума, о котором читал, при том не было, – просто постучал на Васильевском острове в первые попавшиеся меблированные комнаты. Дверь открыла служанка и проводила к хозяйке, проговорив:

– Зовут ее Эмма Карловна, сама из себя прямо как есть генеральша.

Эмма Карловна, однако, оказалась хорошенькой дамочкой в платье с оборками, открытой грудью и золотой цепочкой на шее. А волосы! – локоны и кудри, что тебе волны на Неве. И главное – столь любезна, приветлива и говорлива, что Миша с его московским воспитанием сперва растерялся, а потом и глаз не мог отвести от хозяйки. Комнату она ему дала светлую, чистую, к тому же с видом на Академию художеств.

Мало тех удач. Словоохотливая Эмма выведала, чему желает молодой человек обучаться, каким художествам, всплеснула ручками и воскликнула:

– Сам Бог привел тебя ко мне! Да знаешь ли ты, студиозус, что в доме моем обитает настоящий художник! Уговорю его, вот клянусь, уговорю – и станет он тебя учить. Экий ты славный малый! – Она подошла вплотную и потрепала его по волосам. – Волосы у тебя мягкие, должно и характер мягкий…

Он смутился, порозовел: про характер ему еще было неведомо, только знал, что внутри порой что-то загоралось и он еле с собой справлялся. Да и то: разве в Воспитательном доме или у Демидова позволительно характер проявлять?

Вечером хозяйка познакомила Мишу с немцем-гравером Лохманом, который делал и миниатюры, и гравюры и брал заказы. Лицо его показалось слегка плутоватым, нос крючком, подбородок – тоже, а на голове волос седых – кот наплакал. Однако как не порадоваться такому случаю? Немец достал несколько миниатюр, заметил:

– Много теперь в Пэтерсбурге флиятельных щеловеков, и фсе вольят иметь миниатюр… Будешь заработать!.. А за щтудирен пуду я брать с тебя мало-мало деньги. – И почему-то добавил: – Ты самого Демидова знаешь?

Показал тонкие кисточки, краски, книгу «Основательное и ясное наставление в миниатюрной живописи, посредством которого можно весьма легко и без учителя обучиться». Миша, прочтя название, заметил: может, и он без учителя обучится? Немец его упредил:

– Не надо верить, что есть написан… Глюпость! Я буду учить!

Дни стояли в Петербурге прохладные. Ветер дул не переставая, к тому же дождь, и Миша неотрывно сидел дома, увлекшись миниатюрами. Немец приносил портреты важных персон, юноша подготавливал рисунки, а потом немец наносил краски тонкими кисточками на прямоугольные либо овальные плашки.

Эмма Карловна садилась рядышком и глядела. То на рисунок, то на смуглое круглое лицо с ямочкой на подбородке, и, поднимая глаза, Миша встречал ее взгляд… Она поила его чаем, старательно дула на блюдце, шея и грудь ее розовели, а щеки лоснились от удовольствия.

Миновало дней десять, прежде чем Миша, оторвавшись от работ, наконец решил отправиться на поиски Львова – тот же обещал вернуться. Набравшись твердости (знал, что Эмма будет его удерживать), сухо проговорил:

– Я нынче припозднюсь…

– Да? Куда же путь держишь?

– К одному знакомому.

– Ну ладно, так и быть, поскучаю вечеро-о-ок… – протянула она, кокетливо глядя на него.

– А не знаете ли вы, где обитает художник Левицкий?

Внезапно лицо Эммы подобралось, замкнулось, и она недовольно бросила:

– Откуда мне знать? Много тут художников ходит. Академия, студенты…

Да, Миша уже не раз видел выходящих от немца молодых людей: неужто и они на него работают? Или тоже учатся?

…Если бы знать, что ждет его у Львова, то никогда бы не сидел он столько времени возле дамских рюшечек. Отроду таких вечеров не выпадало ему.

Дом Бакуниных, оказалось, находился тоже на Васильевском острове. Но какие очаровательные девушки там обитали! Пятеро сестер Дьяковых были наподобие цветков, к которым слетаются пчелы; их мать приходилась сестрой жене сенатора Бакунина.

Горел камин. Уютом веяло от кресел вокруг овального стола, звучали клавикорды, а девушки русалочьими голосами пели «Стонет сизый голубочек» и «Выйду ль я на реченьку».

Сам Николай Александрович Львов – как огонек, он и тут и там, и во всем участвует, и непрерывно перемещается. Вот разыгрывает сценку – басню о том, как глупец, изучавший за границей метафизическую философию, падает в яму и вместо того, чтобы выбираться из нее, предается размышлениям:

 
Отец с веревкой прибежал.
«Вот, – говорит, – тебе веревка, ухватись,
Я потащу тебя; да крепко же держись,
Не оборвись!..»
«Нет, погоди, скажи мне наперед:
Веревка – вещь какого рода?»
 

А вот уже Львов с другим молодым человеком – он некрасив и неловок, зовут Иван Иванович Хемницер – завел ученый разговор про французских философов, про театр. Поминали имена и слова, которых никогда не слыхал Михаил: Мольер, Расин, опера «Армида». Вдруг, загоревшись, Львов схватил руку юного гостя:

– Послушай, Михаил, ведь ты на все мастак! Придумай: как изобразить на сцене гром и молнию?.. А еще – пожар! Мы будем устраивать свой театр!

– А что? – не растерялся Миша. – Мы делывали так: возьмешь железный лист и колотишь по нему, а из темноты – горящая пакля.

– Это не опасно? Наша героиня в огне пожара бросается в объятия любимого человека, а в это время гром и молния!..

Обсуждение будущего спектакля напоминало жужжанье вернувшегося к улью роя пчел…

Возвращался назад Михаил в том состоянии духа, какое бывает, когда в бане напаришься, а потом чаю с малиновым вареньем выпьешь. С неба шел таинственный свет, особое фантастическое сияние, а там, где море, пылали горы голубого и розового жемчуга – отблески заката. Впервые видел Миша белую ночь, торжественную, незакатную. И удивлялся самому великому художнику – Творцу Небесному.

В голове еще бродили строчки, читанные Львовым:

 
Вкушаю я приятность мира
И муз щастливейший покой.
Воспой, воспой, любезна лира…
 

Далее он не помнил, но к дому приближался счастливейшим из смертных. Встретила его Эмма, и от полноты чувств он расцеловал ее. Она прильнула к нему, и… наш Мигель, наделенный горячей португальской кровью, оказался в ее горячих объятиях.

Было недурно и, может быть, даже прекрасно, если бы ночью не слышались какие-то странные, пронзительные звуки. Похоже было на скрипку, но звуки – зловещие, мрачные, дикие. Они и на другой день наплывали, скрежетали в его памяти.

Уж не сам ли Лохман играл на той скрипке? Ходил он злой, всклокоченный. Не желал пить кофий, не умывался. Потом ткнул пальцем в Мишину грудь и, путая слова, что-то пробормотал. Понятны были только два слова: «любовь» и «кашель». Что он хотел сказать? Что любовь, как кашель, не скроешь? Дикое сравнение?..

Или: что любовь – как детский коклюш и необходима прививка? Откуда все же доносились те скрежещущие звуки?

…Как-то, возвращаясь от новых друзей, Миша остановился близ своего дома на Васильевском острове. Из-за угла донесся знакомый скрипучий голос – и второй, еще более неприятный. Лохман в черном капюшоне? И второй человек, пониже, тоже в капюшоне.

О чем они говорят на дурном русском языке? Миша вжался в стену и замер, прислушиваясь.

Второй голос глухо и нудно уверял, что в Петербурге и Москве много аристократов, которые ничуть не дорожат богатствами, после праздничного ужина в отходах можно найти не только серебряную посуду, но и золото, – а золото – украшения, монеты, посуду надо всеми способами всюду добывать… Он напористо вбивал в башку Лохмана, что их маленький народ погибает и что спасти его может только золото!

– Ты понял, Рокано?

«Но почему не Лохман?» – подумал Михаил.

– Твои ученики рисуют миниатюры, а за миниатюры господа могут платить золотом, ты понял? Твой квартирант живет у богача Демидова?

– О, – отвечал Лохман, – то есть простой щеловек, демидовский дурень, – он у меня в руках!

 

– Зер гут. Теперь – Строганов. Я пойду к нему форейтором… а Эмма хлопотать, так?

Михаил крепче вжался в стену. Вместе с тем он понимал, что оставаться здесь опасно, и на цыпочках поспешил к низенькому входу в дом. Эмма Карловна чуть не бросилась к нему на шею, и он не без усилия отстранил ее.

Вскоре вошел Лохман. Пристально, ревниво и подозрительно взглянул на молодого квартиранта.

Андрей же тем временем все еще ходил-бродил по Москве, дожидаясь появления Матвея Казакова. Радовала мысль быть при известном архитекторе, но как? Андрея-то тянуло более к портретам, пусть они неумелые, ремесленные, однако любопытно изучать характер и то, как он отражается в личности. Он сожалел, что не успел там, у Спасских ворот, зарисовать господина в белом парике – кажется, Мусин-Пушкин? Какое чистое, светлое, доброе и умное лицо!

А готовиться надо к прямым линиям, к чертежам – это надобно Казакову. Постепенно, бродя по улочкам и закоулкам Москвы, Андрей и сам не заметил, что некоторые дома он сравнивает с человеческим обликом, с характером… Вот приземистый, несколько косолапый дом, – чем не повар в «Славянском базаре»… А тот, у Арбата, – словно важный, дородный барин, да хоть Головин, которого они видали в Новоспасском. Есть и дома-аристократы: худощавые, заносчивые, молчаливые…

Дошел он и до Воспитательного дома богача Демидова – это ж целый дворец, правда, весьма скупо украшенный. Должно быть, такие строят в Европах.

Возле того великого дома на берегу реки уральский новичок остановился – уж очень хорош был закат! – и акварелями запечатлел текущую реку с закатными отражениями. К нему подошел какой-то человек, долго всматривался в акварель и заметил:

– Недурно, недурно, вьюноша. Вот только не кажется ли вам, что деревья, отражаемые в воде, слишком светлого тона? Я бы сделал их потемнее. Как имя ваше?

– Андрей.

– Андрэ? Славное имя. Подучиться бы вам надобно.

– А я буду, буду! Сперва – у Казакова, а потом в Петербурге, там мой опекун, его сиятельство граф Строганов.

– Вот как? Дорогой друг, так найдите дом Соймонова – я обитаю там – и мы продолжим знакомство. Мое имя Львов.

Да, человека того звали Николаем Александровичем Львовым, и с ним-то уже как раз познакомился второй герой нашего повествования – Михаил Богданов.

Не терпелось Андрею взяться за настоящую работу, учиться у архитектора, но того все не было в старом Путевом дворце. Наконец он получил депешу от его сиятельства через его родственника, обитавшего в Братцево. Граф писал, чтобы «дворовый его, отрок Андрей Никифоров, немедля явился в Петербург и показал свои рисунки».

Не было ни в Петербурге, ни в Москве человека, который бы не слышал имя этого знатного вельможи.

Граф Алексей Сергеевич Строганов, сын барона Сергея Григорьевича и Софии Кирилловны, рожденной Нарышкиной, действительный тайный советник и президент Академии художеств, учился за границей. Два года прожил в Женеве, посещая лекции известных профессоров, а затем путешествовал по Италии, где знакомился с художественными сокровищами и начал собирать картины великих мастеров. Поселившись в Париже, Строганов в продолжение двух лет изучал химию, физику и металлургию, посещал фабрики и заводы. В 1760 году, присутствуя при бракосочетании эрцгерцога Иосифа в Вене, Строганов стал графом Священной Римской империи. Прожив 6 лет, супруги Строгановы разошлись: оба не чувствовали себя счастливыми. Скоро Строганов женился вторично, на княжне Екатерине Петровне Трубецкой, которая – увы! – влюбилась в Корсакова.

Андрей Никифоров явился в Петербург, граф придирчиво рассмотрел его рисунки, акварели и, похоже, остался доволен. Однако одобрения не выказал, а велел отвести его в Академию художеств и посещать занятия по гипсам, рисунку, акварели, темпере, а также изучать основы архитектуры. Потом спросил:

– Фамилия твоя? Никифоров? Сын Пелагеи?.. Отныне будешь – Воронихин, согласен?

– Ясное дело – согласен, ваше сиятельство.

Андрей молча поклонился и спиной попятился к двери.

– Жить будешь в моем флигеле, – услышал вдогонку.

Ночью той Андрею не спалось: что же это? Неужто не врали, дразня его, усольские парни, мол, незаконный он сын графа Строганова? Но которого? Уж не этого ли? – ведь там есть и братья… Нет, не след думать про то… опекун его сиятельство – вот и славно!

И всякий день теперь посещал Академию, приглядывался к скульптурам, картинам, выставкам.

А граф написал несколько слов на белой-белой бумаге, сказав:

– Я даю тебе записку к Левицкому – это наш отменный живописец, – он поглядит на твои опусы, даст несколько уроков, а там посмотрим, кем ты станешь.

Строганов был представителен, барственно высокомерен, но вместе с тем в его худощавой фигуре читалось что-то нервное – какое-то беспокойство. Андрею же (отныне Воронихину) краткая та беседа добавила некой крепости – при таком опекуне доступны начинающему многие познания. А ежели его сиятельство (как болтали в Усолье) и в самом деле его отец, ну тогда…

В Петербурге Воронихин пробыл не более месяца, но успел увидать и портреты руки того самого Левицкого, и приоделся по-столичному, и даже научился закручивать свои отросшие волосы на папильотки и ходил с кудрявой головой…

Однако не миновало и двух месяцев, как граф принял новое решение: быть Андрею не живописцем, а архитектором и немедля отправляться опять же в Москву, к зодчему Матвею Казакову.

 
Левицкий и Львов. Машенька.
Мишель рисует Панина
 

…Михаила тянуло в дом Соймонова, в гости к Бакуниным. Там царило дружество, командовала круглолицая Машенька Дьякова, главная актриса домашнего театра. Кроме того, в доме появился молодой человек, говоривший по-украински. Он только что вернулся из своего малороссийского имения и сыпал украинскими пословицами и поговорками. А как они пели с сестрой Маши – Сашенькой Дьяковой украинские песни! Звали его Капнист Василий Васильевич, и без его шуток теперь не проходил ни один вечер.

Но – из всей компании особенно дорог стал Мише нескладный Иван Иванович Хемницер, то ли немец, то ли рыжий еврей. В нем проглядывала какая-то бездомность. Он был рассеян и близорук, но, в отличие от лакеев Демидова, очков не носил и оттого мог пять раз в день поздороваться с одним человеком. Явно влюбленный в Машеньку Дьякову, он всячески старался ей услужить, хотя старательно скрывал свои амурные чувства. Но никогда не читал ей своих басен, хотя был к тому времени уже довольно известным баснописцем.

Михаил помнил, что Демидов говорил про знаменитого петербургского художника Дмитрия Григорьевича Левицкого, и ждал, когда их сведет случай. И случай представился. Приближенный императрицы граф Иван Иванович Бецкой повелел сделать портреты попечителей Воспитательного дома, а Левицкому поручил самого Демидова. Но у того было правило: в Петербург – ни ногой! Тогда Левицкий сам отправился в Москву. Обсудили фон, размеры, позу. Ну и чудак этот Демидов! Всех именитых писали среди бархатных портьер, с орденами и в мундирах, а этот желал быть изображенным с цветами, растениями да еще и с лейкой! И сказал: «Времени у меня более нету!»

Слова – словами, эскиз – эскизом, но без натуры Левицкий не писал. И пришлось ему второй раз ехать в Москву. И так это было не ко времени! Как раз тогда в Петербург по приглашению Екатерины прибыл знаменитый Дени Дидро. Как же Левицкому, который был летописцем эпохи, не запечатлеть Дидро? Да и лицо у того замечательное: казалось, он одновременно задумчив и весел, резок и нежен, грустен и деятелен.

И Левицкий, провидя его внутреннее состояние, написал великого француза не веселым энтузиастом, а усталым, болезненно впечатлительным человеком. Он будто что-то утверждает, еще не договорил, но уже задумался, усомнился в своей правоте. Или нет? Ведь он философ и, значит, из числа тех, кто мысленно перекраивал миры.

Едва успев докончить Дидро, Левицкий поспешил в Москву, к Демидову. Тот час-два попозировал – и всё: сам думай! Что касается фона, одежды, интерьера, то было решено: фоном – Воспитательный дом, на полу – кадка с растениями, на столе – лейка, а на «самом» – колпак да халат. Впрочем, на лицо лег некий отблеск изящества, а в душе – естество, природа, Бог.

– Давайте завтрашний день отправимся к Левицкому. Поглядим портрет Львовиньки – он ведь еще у него? – сказала Маша Дьякова.

И на следующий день вся компания двинулась на одну из линий Васильевского острова. Михаил-Мигель оказался последним на узкой лестнице. Перед ним поднимались Львов с Машей, и тот нежно обнимал ее за талию. Так вот кто избранник шаловливой Машеньки!

Левицкий встретил их просто: подвинул кресло Маше, пожал руку Хемницеру, Михаилу молча указал глазами на мастерскую: гляди, мол! Тот, робея, оглядывал всё вокруг.

Святая святых! Тут были гипсовые античные головы, бюсты, дорогие драпировки, ткани, бронзовые подсвечники, а главное – картины, рисунки по стенам… Портреты стариков, детей, женщин. Чудо как хороши! А одна! – изящная, словно летящая, с цветком в руке, как бы мельком взглянула – и бежит дальше. «Вот бы скопировать», – подумал Михаил.

А разговор между тем зашел о Демидове – о том, как Левицкий завершал его портрет. До Миши доносился глуховатый медлительный голос:

– Да, Дидро, покидая Россию, сказал, что в России, под шестидесятым градусом широты, блекнут все идеи, цветущие под сороковым градусом… Был я в Москве, у Демидова, познакомился с вельможей. Ну, не встречал еще подобных людей! На выезд его сбегалась толпа. Удивить – главная его забота. А между тем он умнейший человек… Так ты, – неожиданно обратился он к Михаилу, – у него живешь?

– Да, бываю.

– А тут где обитаешь?

– На Васильевском острове… неподалеку.

Раздался восторженный голос Машеньки – она отодвинула одно полотно и что-то обнаружила.

– Вот он, портрет нашего Львовиньки!

Да, это был портрет Николая Львова.

– Ах, как тонко вы это передали, Дмитрий Григорьевич! – расплылся в улыбке Хемницер.

– Да, он будто еще и фразу не договорил! – засмеялся Капнист. – Рот не успел закрыть наш Цицерон!

– И правда! – улыбнулась Маша. – Как это так?.. А глаза-то, глаза так и сияют умом!

– Да то не мой ум! – засмеялся Николай Александрович и проговорил экспромт:

 
Скажите, что умен так Львов изображен?
В него искусством ум Левицкого вложен.
 

Но верный друг Хемницер тут же поспешил подчеркнуть заслуги самого Львова – музыканта, ученого, архитектора:

 
Он точно так умно, как ты глядишь, глядит
И мне о дружестве твоем ко мне твердит.
 

С портрета смотрели большие лучистые глаза, в которых сквозил проницательный ум, а губы были приоткрыты: Львов всегда говорил темпераментно, восторженно, порой на глазах его блестели слезы.

– Я, как бы пасмурен к нему ни приходил, всегда уходил веселее, – признался уже в который раз Хемницер.

Михаил понял: Львов и Маша любят друг друга, но Иван, хотя и влюблен в Машу, всё остается истинным другом Львову. Вот какая высокая дружба!

– А ты, братец, видно, любишь живопись, – услышал неожиданно за собой Миша глуховатый голос. – Чем занимаешься?

– Да вот… – Он вытащил миниатюры из кармана, развернул.

Левицкий похвалил, но добавил:

– На сем остановишься – живопись упустишь. Большие портреты не пробовал?

– Я уши не могу на месте прилепить, не получается…

– Уши, говоришь? Это дело не простое. Некоторые рисуют так, чтоб ушей не было видно… Гляди, пробуй!.. Дома есть кто-нибудь? Вот и пиши их портреты и неси мне…

Возвращаясь вечером в меблированные комнаты, Миша все более замедлял шаг. Чем ближе к дому, тем более портилось настроение. Перед глазами рисовалось, как Эмма станет пытаться его веселить, кокетничать, болтать… И кто же этот Лохман со своими нечесаными лохмами? И кто тот, второй, в черном капюшоне? Лохман требует готовые работы, торопит с новыми миниатюрами: «Чтобы лицо – шёнер, шёнер!.. красивее». Хорошо, если ночью не найдет на него музыкальное безумие и не станет опять выводить свои дикие мелодии. Под утро, часов в пять, Эмма своим ключом попытается открыть его дверь, выскочит Лохман… Хорошо, если не будет драки.

Следующим днем, обрадованный заданием Левицкого, забыв об остальном и всё отложив, Миша купил холст, кисти, краски, усадил на диван Эмму и взялся за ее портрет. Молодая красавица в ореоле смоляных кудрей приняла горделивую позу. Губы ее еще не утратили девической припухлости, глаза в томной неге, со смешливыми искорками смотрели прямо. Он попросил убрать волосы за уши, долго и старательно выписывал прическу. Кажется, после пяти сеансов портрет получился, и уши тоже. Однако Эмма, поглядев, пришла в дурное расположение духа: вместо горделивости она увидела хитрую мину, вместо огневого взгляда нагловатость – и фыркнула.

 

А Михаилу ночью приснился барин Демидов: «Готово дело мое?» Миша вскочил в поту: Господи, как же он забыл про главное-то?

Работает на немца, веселится, к театру пристрастился, а что с Паниным? Ведь Демидов велел его зарисовать! Теперь даже красок нет, холст не на что купить. Эмма? На следующее утро он, не глядя на нее, спросил:

– Не знаете, где найти графа Панина?

Эмма и немец переглянулись.

– Самого графа? Никиту Ивановича? А разве ты с ним знаком?

Миша молчал.

– Том его, – отвечал Лохман, – у Фонтанной речки… Против Шереметефф… Зачем он тебэ есть?

Ничего не ответив, Михаил запер свою комнату и впервые взял с собой ключ.

Отправился в Академию художеств взглянуть на новую выставку. И – удивительное совпадение! – обнаружил там портрет Панина. Хорошо его запомнил. А потом, купив бумагу и мягкий карандаш, отправился на Фонтанку. (Он напоминал человека, который отрезал фалды с тем, чтобы залатать локти.)

И опять удача – возле него остановился богатый экипаж, из которого выходил ладный, прямой человек в парадном мундире. Он? Он, Панин… На второй, на третий день все повторилось – вечерами вельможа прогуливался. Миша наблюдал и делал зарисовки. Листы – заготовки для портрета, Панин у него будет строгим чиновником, важным начальником…

Он еще раз вернулся к портрету Эммы, закончил его и показал Левицкому.

– Гляди-ка, братец, – глухо заключил художник, – глаза-то у тебя не на одном уровне… А руки? Будто мертвые… Но зато уши – уши получились.

Потом вгляделся в лицо и ахнул:

– Уж не Эмма ли это Карловна? С немцем живет… Батюшки мои, да где же ты ее взял?

– Я там живу.

– Остерегись! Ой, остерегись, голубчик! У них там целая лавочка. Студентов из Академии переманивают, дают заказы, платят копейки, ловчат так, что не приведи господи!

– Да я уж скоро оттуда уеду… А вы мне только скажите: могу ли я живописать?

– Талант у тебя есть… кой-какой… Рисуй поболе, краски учись смешивать, чтобы нужный тон получался… Главное – терпение, учение и труд.