Влюбленный пленник

Tekst
54
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

– Ну и зачем было так далеко ехать?

– Мы уже два года так развлекаемся: слушаем выступление Баргибы в пустыне.

Затем, уже серьезно, они показали мне два сходившиеся на песке следа: через юг с караванами верблюдов и через север Туниса. Оба шли из Марокко, Мавритании, Алжира в сторону Триполи, Каира и палестинских лагерей. Те, кто направлялись по северному «каналу», ехали автостопом или «зайцем», и контролеры особо не свирепствовали, это мне рассказал сам контролер. Те, кто выбрали южный «канал», шли с караванами бедуинов. Граница короля Идриса[8] была для них открыта. Из Триполи после нескольких недель военной подготовки поездом в Каир, из Каира в Дамаск или Амман, уже не знаю, как.

В палестинские лагеря из четырех-пяти стран Магриба хлынул поток желающих сражаться и помочь палестинцам, а благодаря этой противозаконной поездке в пустыню мне удалось услышать эти призывы, воззвания и обращения, осознать, какой быстрый отклик находит палестинское сопротивление у арабов. Разумеется, необходимо было помочь фидаинам противостоять сионистской оккупации, но за этой потребностью я мог разглядеть и нечто другое: каждый из этих арабских народов желал избавиться от собственных поработителей: Алжир, Тунис, Марокко стряхнули со своих ветвей притаившихся там французов, Куба – своих американцев, в Южном Вьетнаме они держались на тонкой паутинке, а в Мекке еще не было паломников.

Приблизительно в это время министр Бен Салах упомянул в своих тунисских переговорах эти цифры – 49 и 51 – то есть, пятьдесят один процент для мужчин, 49 для женщин. Вероятно, просто ради развлечения, Бен Салах решил обуздать жесты торговцев, получился какой-то ущербный, усеченный рынок: торговцы коврами с ампутированными жестами, подобно деревьям парка Ле Нотра с обрезанными ветвями, изнуренные, глядя в землю, казалось, пытались отыскать там свои принесенные в жертву ветви. Небесно-голубой глаз Бургибы смотрел только на Вашингтон. В каждой деревне тунисского побережья, протянувшегося с севера на юг, гончары многие тысячелетия неутомимо вращали миллионы амфор, которые до сих пор находят на дне моря добытчики губок, и в них, в этих амфорах, до сих пор хранится масло, морской ил укрывает их еще с карфагенской эпохи, каждое утро их находили снова, еще теплые от печи, которую только что погасили. Именно так я и представлял себе, как уменьшается, как истончается Тунис: он, сам слепленный из глины, вращался на гончарном круге и затем продавался в виде керамических амфор. В конце концов, так он весь и исчезнет, этот Тунис, – думал я.

Несколько недель спустя, где-то в середине мая 68 года в Париже, во дворе Сорбонны я нашел такие же брошюры арабских стихов, только без миниатюр, стихов во славу ФАТХа, рядом был стенд, посвященный Мао; в августе Советский Союз обкорнал Пражскую весну.

Молодым тунисцам, которых я встретил тогда на юге страны, было около восемнадцати-двадцати лет; это возраст течки, возраст обольщения ради обольщения, возраст насмешек над родительской моралью, которой потрясают, но не следуют ей. Молодежь была разнузданной, оголтелой и наглой, ведь Насер поощрял ее бунт, и потом, они были готовы умереть. Часть этой молодежи Туниса была такой, как я ее описал, а другая часть готовилась пополнить ряды официантов, приказчиков, рядовых, офицеров. Коридорные – это была последняя ступенька лестницы на Небо: красивые, полуобнаженные коридорные, иногда, сочетавшись браком, они покидали Тунис первым классом, с каким-нибудь швейцарским банкиром, реже с банкиршей, и 1968 год закончился. Поначалу тайная и приглушенная, в Аммане окрепла борьба палестинцев против короля Хусейна.

Я бы хотел сказать еще про амфоры, несколько слов вертятся у меня на языке. Я видел, как их делают. На гончарном круге лежала глина, гончар вращал круг ногой – он напоминал мне крестьянку, приводящую в движение швейную машинку Зингер – и когда амфора была почти готова, он доставал ее из гончарного круга и бросал в ящик, она разбивалась, и подмастерье разминал еще свежие, не застывшие куски глины, формируя плотную массу, смешивая с другой кучей глины, которой предстояло отправиться на гончарный круг, просто гончар в последний момент сделал какую-то непоправимую ошибку. Возможно, его палец, наверное, большой или какой-нибудь другой, может, от усталости или по какой иной причине, слишком сильно надавив, прорывал стенку сосуда, или еще что-нибудь. Нужно все начинать сначала, иначе амфора не проживет положенные ей три тысячи лет. А японские гончары, напротив, любят такие случайные повреждения. Они их дожидаются, подстерегают, что бы ни стало их причиной: глина, гончарный круг, печь, глазурь, подстерегают и порой даже утрируют, во всяком случае, готовы ввязаться с ней в новую авантюру, форма и цвет могут соответствовать всем канонам, но на боку вдруг появится царапина ногтем, обжиг окажется слишком сильным или слишком слабым, они будут беречь эту ошибку, любить ее и лелеять, пока она не станет умышленной, пока не сделается выражением и отражением их самих. Если у них получится, они будут удовлетворены: это современное произведение. А у тунисцев нет, не современное, но зато мало кто из швейцарских банкиров любит японских гончаров. К причинам, о которых я уже говорил – почему арабская молодежь едет сражаться вместе с палестинцами – думаю, следует добавить их отвращение к тысячелетним амфорам.

В свой стране молодые тунисцы смотрели вокруг и находили того, кого можно подчинить себе: феллахов, приехавших с юга, из какого-нибудь захолустья, которому еще не нашлось места на карте, или французских туристов, которых легко уболтать, в этом деле жгучий взгляд важен не меньше, чем хорошо подвешенный язык. Могло показаться, будто скорость речи есть следствие приема амфетаминов, а на самом деле эта молодежь выдавала настоящие языковые перлы, поскольку их единственными учителями были дикторы французского телевидения: «совершенствование общественной системы и замедление стремительного роста преступности, успех на всех уровнях и самые впечатляющие результаты, вследствие чего возникает необходимость пользоваться высококачественными товарами, даже если новые отрасли знания требуют применения сверхсложного оборудования последнего поколения», но за пределами Туниса ни по-арабски, ни по-французски ни один сопляк не решался и рта раскрыть. Требовались решительные действия, в цене были наглые и дерзкие, а в два часа пополудни начинается сиеста. Бургиба спал, вытянувшись на спине.

Однако было так приятно мечтать об этих палестинцах, и никто, разве что в Израиле, не знал еще, что все арабские страны Азии их прогонят, никто этого не знал, но каждый ждал, когда они уйдут, и втайне подготавливал их исход. Один-единственный палестинец – уже означало волнение. В 1982 их приход в Тунис – это было слишком для томного, расслабленного народа, этих итало-турко-бретонцев, тунисцев. Более тысячи палестинцев, и среди них – Арафат собственной персоной.

Именно здесь, ни раньше, ни позже, я должен объяснить, что такое ФАТХ[9]. Но создатели различных наименований палестинских движений уже пользовались арабским языком, как дети или филологи. Вот почему я попытаюсь интерпретировать слово Fatah, но уверен, что не смогу раскрыть всех его богатств.

F.T.H., три согласных, в соответствии с правилами арабского языка, образуют трехбуквенный корень, означающий щель, расселину, разрыв, отверстие, и даже открытие, в смысле, начало чего-то, то есть, начало победы, но победы, которую хочет Бог. А еще Fatah это замо́к[10], который влечет за собой слово «ключ», по-арабски «ключ» это meftah, то есть, те же согласные, перед которыми стоит me. Еще этот трехбуквенный, трехсогласный корень взывает к слову Fatiha (та, что открывает), это первая сура та, что открывает Коран. Она начинается с «бисмилля»[11] … Все уже поняли, что Fatah, или, вернее, F.T.H. три начальные буквы слов Falestine Tahrir (освобождение) Haka[12] (движение). Но чтобы получилось слово F.T.H., порядок букв оказался нарушен. Это, наверное, развлекались взрослые дети.

 

Вот что получается:

FA (Falestine = Палестина)

TH (Tahrir = Освобождение)

HA (Haka= Движение)

а если исходный порядок сохранялся, получилось бы Hathfa. Само по себе это слово не значит ничего.

В трех словах: Fatah, meftah, fatiha я обнаруживаю три потаенных, скрытых значения:

Fatah это щель, расселина, отверстие, то есть, ожидание, начало победы, почти пассивное ожидание;

meftah (мефта), ключ, и обнаруживается ключ в отверстии, то есть, в замке;

Fatiha (Фатиха), третье слово, возникшее из этого корня, тоже открытие, начало, но начало суры Корана. Первая строфа Корана, где, как мне представляется, появляется религиозный смысл. За тремя этими словами, возникшими из корня Fatah, можно разглядеть три понятия: сражение (победа), сексуальное насилие (ключ в замочной скважине) и битва, которую выиграли с Божьей помощью.

Пусть читатель воспримет это длинное отступление как шутку, но выбор и сама композиция слова Fatah так тревожили меня, что я стал искать и нашел три эти значения, о которых и рассказал. А еще слово Fatah три раза встречается в Коране.

Образ фидаина становится все отчетливей. Вот он поворачивается на тропинке: я больше не увижу его лица, только спину, а еще его тень. И когда я не смогу больше ни говорить с ним самим, ни слышать его, мне понадобится говорить об этом.

По-видимому, постепенное стирание этого образа – не только исчезновение, а еще и необходимость заполнить этот пробел чем-то другим, может быть, его противоположностью. Словно в этом месте появилась какая-то дыра, в которой исчез фидаин, и теперь рисунок, фотография, портрет хотят его вернуть – во всех смыслах этого слова. Они призывают фидаина издалека – во всех смыслах этого выражения. Может, он и захотел исчезнуть, чтобы появился портрет?

Лучше всего Джакометти рисовал ближе к полуночи. Днем он смотрел, разглядывал пристально и неподвижно – нет, я не хочу сказать, что черты натурщика были в нем самом, это другое – каждый день Альберто смотрел в последний раз, он запечатлевал последний образ мира. В 1970 году я познакомился с палестинцами, многие настойчиво требовали, чтобы эта книга была завершена. А я опасался, что ее конец станет концом самого сопротивления. Что если мое решение описать все эти годы означало, что оно, это сопротивление, отступает, отдаляется от меня? Словно я получил некое предупреждение: мятеж теряет силу, постепенно расплывается, его заволакивает дымкой, сейчас он, словно фидаин, сойдет с тропинки и исчезнет. От него останутся лишь героические песни. Я смотрел на сопротивление, как если бы завтра ему предстояло исчезнуть.

Тем, кто видел палестинцев по телевизору или смотрел на их фотографии в газетах, казалось, что они вращаются вокруг земного шара, причем, вращаются стремительно, находясь одновременно и здесь, и там, но сами они знали: их обступают, словно окутывая своей атмосферой, все миры, сквозь которые они проникают, а мы, и они, и мы, глубоко заблуждаемся или, вернее, находимся на той границе, где над старым обманчивым представлением встает рассвет новой истины, и они сталкиваются, как заблуждение Птолемея пришло в столкновение с новой и, разумеется, преходящей и мимолетной истиной Коперника. Палестинцы считали, что их преследуют сионизм, империализм, американизм. Ближе к вечеру, когда наступали самые спокойные мгновения суток, мы сидели под защитой каменных стен в здании палестинского Красного креста. Я записывал под диктовку Альфредо какие-то адреса, и вдруг громкий крик, вернее, вой разорвал вечер. Это выла женщина лет пятидесяти. Палестинка, в молодости переехавшая в Небраску, там разбогатела. Я сохранил в памяти ее лицо, ее американский акцент[13], ее неизменно черную одежду, будь то кофта и зауженная или широкая юбка, длинные шаровары, пальто с черной меховой подкладкой или опушкой, тяжелое или скроенное из легкой ткани, все было черным; туфли, чулки, гагатовые бусы, волосы и повязанный на голове платок: все только черное. Лицо ее было суровым, речь резкой и отрывистой, голос гортанным. Президент Красного креста, выделивший ей спальню и разрешивший пользоваться гостиной, рассказал о ней следующее: однажды у себя в Небраске она на экране телевизора увидела фидаинов, казненных бедуинами короля Хусейна; она выключила телевизор, отключила электросчетчик, взяла сумку, паспорт и чековую книжку, заперла дверь на все замки, отправилась в банк, в туристическом агентстве купила билет до Аммана, прилетев в Амман, прямо из аэропорта на такси явилась в расположение Красного креста, приведя там всех в недоумение, потому что эта невероятно богатая палестинка умела лишь подписывать чеки – что она и делала, пока не разорилась – и смотреть по телевизору американские фильмы.

Мы разговаривали с ней мало. Она знала американский язык и совсем немного арабский, но ее крик, причину которого мы поняли позднее, поведал нам, как бывают потрясены палестинцы, внезапно осознав, что все нации против них. Выбирая наугад, с каким телевизионным каналом провести время, она нажимала одну за другой кнопки, пытаясь найти диалоги на арабском языке. Она была спасена от вечерней скуки, от нашего с Альфредо молчания, от приглушенного далекого шума Аммана, потому что один из персонажей произнес целую фразу на бруклинском жаргоне, но – тут-то она и закричала – второй ответил ему фразой на иврите: телевизор поймал какой-то сериал из Тель-Авива. Дрожащая от гнева рука палестинки немедленно обрубила фразу на древнееврейском. Вновь наступила тишина. Если палестинцы отравлялись в Осло, а потом сразу же в Лиссабон, они знали, что именно на этом ненавистном языке будут сообщать об их передвижениях.

В виллах Джабаль Аммана комнаты были просторными; четыре гостиные: в стиле Людовика XV, Директории, восточном стиле, Модерн; детская обита перкалью, комната няни кретоном. Слуги, кухарки, садовники, лакеи, всевозможная прислуга ночевали в пригороде Аммана, в лагере Вихдат или в двадцати километрах от города, в лагере Бакаа. Специальные автобусы для слуг увозили их по вечерам, они ехали стоя и уже спали, и привозили обратно на следующий день утром, они ехали стоя и еще спали. На ночь оставался один слуга, чтобы утром приготовить к пробуждению хозяев чай и бриоши. В этом мире беженцев хозяева и слуги были на равных. Слово «беженец», ставшее чем-то вроде звания, было равносильно свидетельству на право собственности для владельцев каменных вилл, которые, в отличие от лагерей из латаных парусиновых палаток, могли противостоять ветрам.

«Мы с тобой на равных, я тоже беженец, я выше тебя по положению, мой дом из тесанного камня. Не обижай меня и не огорчай, я беженец, я мусульманин, как и ты».

Перемещаясь взад и вперед – туда и сюда, как сказал мне один из них – из лагеря на виллу, слуги с достоинством несли свою обиду и унижение. 1970 год растревожил всех. Богатые палестинцы на какое-то время уступили собственные спальни слугам. Некоторые, из осторожности, довольствовались едой из буфетной. В сентябре, практически в одночасье, в моду вошла демократия. Сперва украдкой, затем в открытую девушки сами стали заправлять постели, а некоторые даже опорожняли пепельницы в гостиных. А все дело в том, что слуги-мужчины взяли оружие, чтобы быть готовым к битве за Амман. Они стали героями, или мертвыми, что было еще лучше, потому что мученик это лучше, чем герой. По многим причинам эта эпоха должна была именоваться Черный сентябрь.

Многие немецкие семьи захотели дать приют раненым фидаинам, их лечили в мобильных госпиталях, таких, как госпиталь доктора Дитера, с которым впоследствии мне доведется много разговаривать, и я знаю, что в 1971 году в лагере Газа он организовал школу медицинских сестер. Мне довелось там побывать однажды, после того, как он сделал обход раненых и больных. Вместе с ним я вошел в комнату, единственную в доме. Там находились уполномоченный и родители – и отцы, и матери – всех девочек, решивших научиться азам медицинского дела.

Пили, разумеется, чай. Встав перед черной доской на стене, Дитер начал свой урок, начертив крупными штрихами мужское тело со всеми половыми признаками. Никто не засмеялся и не улыбнулся, стояла почти священная тишина. Переводчиком был ливанец. С помощью цветных мелков Дитер показал систему кровообращения. Он нарисовал вены и артерии, одни синим, другие красным цветом. Обозначил сердце, легкие, все жизненные органы, потом местоположение и форму повязок. От сердца, головы, легких, аорты, артерий, бедер он постепенно приближался к мужским половым органам:

– Сюда может попасть пуля или осколок снаряда.

Возле члена он нарисовал пулю. Он ничего не прикрывал ладонью, не понижал голос, не замалчивал. Я точно знаю, что эту откровенность оценили и уполномоченный, и все члены семей. Дитера очень беспокоила нехватка врачей и санитаров – и санитарок тоже – в лагерях.

– За двадцать уроков они узнают главное, но я не смогу им выдать дипломы: таково требование властей. Они будут следовать за фидаинами и заботиться о раненых. Они не отправятся в Амман подавать аспирин и готовить ножные ванны миллиардершам из Джабаль Аммана.

В Рейнской области много палестинцев. Они работают на заводах, хорошо говорят по-немецки, умеют правильно ставить глаголы в конце фразы. Молодые палестинцы, рожденные от матерей-немок, учат арабский, историю Палестины, и всех дюссельдорфских мясников в заляпанных кровью фартуках называют Хусейном.

На военной базе в Аджлуне я увидел сержанта, палестинца, но чернокожего, к которому фидаины обращались если не презрительно, то, по крайней мере, насмешливо. Может, из-за его цвета кожи? Один говорящий по-французски фидаин сказал мне, что, нет, дело не в этом, но почему-то улыбнулся. Поскольку уже наступил рамадан, солдаты разделились: очень набожные, умеренно набожные и те, кому было все равно, последние не ограничивали себя в еде. Зная, что я христианин, однажды вечером сержант разложил на траве салфетку, поставил миску супа, кастрюлю с овощами и предложил мне поужинать, а сам остался стоять рядом, чтя Коран. Я должен был очень быстро сделать выбор: отказаться значило отказать чернокожему, согласиться означало оказаться на льготных условиях; и я выбрал компромиссное решение: поесть, но немного. Впрочем, мне хватало нескольких кусочков хлеба, смоченных в бульоне. За моей спиной стояли два солдата. Когда можно уже было сделать вид, что я сыт, я встал, и сержант велел двум солдатам доесть то, что осталось от моего ужина. Я почувствовал волну жара на щеках и понял, что краснею. Сказать любому сержанту, чтобы фидаины ели вместе со мной, а не после меня и не мои объедки, да, но чтобы такое сказал чернокожий? Главное было не придавать этому случаю особого значения. Я промолчал. Может, сесть рядом с фидаинами и попросить у них кусок хлеба? Фидаины все поняли, а чернокожий сержант нет, так, во всяком случае, мне показалось.

Когда палестинцы предаются воспоминаниям, видят ли они себя с теми же чертами, жестами, в тех же позах и одежде, что и пятнадцать лет назад? Со спины или в профиль? А может, они помнят себя, не важно, со спины или анфас, но более молодыми, во время какого-то события, которое вдруг всплыло из глубин их памяти?

Под деревьями Аджлуна кто-нибудь из них вспомнил сцену, которую я наблюдал через несколько дней после битвы за Амман? Фидаины соорудили что-то вроде небольшой беседки, крытой листьями, посреди стоял стол, то есть, три плохо закрепленных доски на четырех вбитых в землю ножках – четыре срезанные ветки – и четыре скамейки с четырех сторон стола. Рамадан преподнес нам ожидаемый подарок: распахнутый на запад полумесяц. Мы, поужинав, сидели возле беседки прямо на траве, сытые, возле еще горячей, но уже пустой миски, слушали аяты Корана. Было около восьми вечера.

– Это человек – чудовище, – сказал мне Махджуб, в тот вечер он казался мне самым голодных из всех. – После Нерона это первый глава государства, который поджег столицу.

Вооружившись остатками национальной гордости, я ответил ему:

– Простите, доктор Махджуб, – еще до Хусейна мы делали это не хуже Нерона. Адольф Тьер, который просил прусских офицеров обстреливать Версаль и Париж с его коммуной, вполне достоин вашего короля, к тому же, он тоже маленького роста.

 

Взошла Звезда пастухов. Озадаченный Махджуб отправился спать в свою палатку. Десяток бойцов от пятнадцати до двадцати трех лет набились в беседку, где нашлось место и мне. Один из фидаинов встал часовым у дверей. Вошли двое бойцов, совсем еще мальчики, которые явно казались себе взрослыми и суровыми, потому что под носом уже пробивался пушок. Они, встав лицом друг к другу по обе стороны стола, смерили один другого суровыми взглядами, затем уселись непринужденно и развязно, поддернули брюки, спасая от заломов несуществующую складку. Я сидел на третьей скамейке, внимательный и молчаливый, как мне и было велено. Солдат рядом со мной сунул руку в левый карман пятнистых маскировочных брюк, жестом очень простым и в то же время торжественным вынул оттуда колоду из пятидесяти карт и протянул партнеру, чтобы тот снял. Потом рассыпал карты веером на столе перед ними обоими. Второй игрок завладел колодой, собрал карты, сложил параллелепипедом, перетасовал, как положено, раздал партнеру и себе, оба были серьезны, почти бледны от недоверия друг к другу, губы поджаты, челюсти стиснуты, а их молчание я, кажется, слышу до сих пор. Уполномоченные запрещали на базах карточные игры – «буржуазная игра буржуев», как выразился доктор Махджуб. Партия началась. Взгляды игроков светились алчностью, ставку забирал по очереди то один, то другой, силы их были равны. Остальные стояли за спинами игроков, внимательно наблюдая за тем, как открывается и мгновенно схлопывается карточный веер, пытались прочитать карты. Против всяких правил, сидевшие и стоявшие сзади наблюдатели корчили рожи, а игрок напротив старательно притворялся, будто ничего не замечает. Думаю, они играли в нечто вроде ложного покера. Я был восхищен этими напряженными взглядами игроков, тем, как они скрывали возбуждение и тревогу; восхищен той стремительностью, с какой они принимали решение: одна, другая или третья карта, восхищен проворством худых пальцев с такими тонкими фалангами, что было странно: как они не ломаются, когда выигравший переворачивал карты, пододвигая их себе. Один из игроков уронил карту на пол и поднял ее небрежно и медленно, как в кино при съемке рапидом, а его равнодушие и почти презрение, с какими он взглянул на эту карту, навели меня на мысль, что поднял он туза.

«Да он смухлевал», – подумал бы каждый, кто имел хоть какое-нибудь представление об уловках карточных шулеров. Немногие известные мне арабские слова были угрозами и ругательствами. Эти слова:

Charmouta

Hattaï

которые бормотали сквозь зубы играющие, казалось, мгновенно втягиваются обратно со слюной.

Игроки поднялись, пожали друг другу руки над столом, не улыбнувшись, не обменявшись ни словом. Только в казино Европы или Ливана предусмотрен такой тоскливый, скучный ритуал. А еще в конце теннисных матчей, но в Австралии. Иногда улыбку можно увидеть на лице нарядного проходимца, который снимает карты в длину. Каждая из них, вогнутая или выпуклая, в зависимости от ее местоположения на столе, может стать лодкой, на которой от берега отплывает шулер, или верхней половиной животного с двумя спинами, или распластанной на берегу женщиной с оголенным животом. Если его застают за этой хитростью, крупье приносит новую колоду, а на лице его и во взгляде полная рассеянность, как у человека, забывшего застегнуть ширинку.

Обон – так называется еще одна игра, японская. Это день поминовения усопших, которые на три дня возвращаются к живым. Встав из могил, мертвый являет себя лишь через нарочито неловкие жесты живых, и в этой неловкости я вижу вот что: «Мы живые, мы смеемся над нашими мертвыми, а они не могут даже возмутиться этой насмешкой, они так и останутся скелетами на дне ямы», и это их не-существование дети – главные действующие лица обряда – вознесут и разместят в своих квартирах. «А сами мы останемся на кладбище, мы никого не побеспокоим. И только ваша неловкость сделает нас видимыми». Незримых мертвых усаживают на самые красивые подушки, им предлагают лучшие блюда, сигареты с золочеными кончиками, какие курила танцовщица Лиана де Пужи в ту пору, когда ей было двадцать три. А потом дети станут хромать. Говорят, что весь месяц, предшествующий Обону, мальчишки тренируются хромать, чтобы половчее запустить этот отсутствующий труп в траншею, где начинались шествия; останавливаются они внезапно: берцовые кости, черепа, бедренные кости, фаланги рассыпаются и падают, а все живые смеются. Достаточно насмешливого мягкого жеста, чтобы мертвый вкусил немного жизни. Карточная игра, которая проявилась лишь через постыдно реалистичные жесты фидаинов: они играли играючи, понарошку, без карт, без тузов и валетов, без Барабанных Палочек и Мечей, без дам и королей, эта карточная игра напоминала мне, что вся деятельность палестинцев походила на праздник Обон, где не доставало лишь одного – того, кто не должен появляться.

Похоже, наука кричать известна арабам почти так же хорошо, как и искусство рожать стоя, когда женщина с расставленными ногами цепляется за подвешенную к потолку веревку.

– Жан, слышал женщину? Конечно, она арабка. Так кричала бабушка, когда выдирала у моего отца свое наследство.

– А какое наследство?

– Восьмая часть оливкового дерева.

– Это сколько?

– Три с половиной килограммов оливок.

Как мало слов понадобилось Мохамеду, чтобы поведать про свою бедность, зависимость от отца, про этот крик арабской женщины, крик, возможно, дикий, стихийный, но такой высокий и пронзительный, что ему надо учиться с детства. Часового Р’Гибу никто специально не учил этому сигналу тревоги, он сам выучился ему с юности, голос у него резкий и высокий; крик появляется сам собой, если часовой стоит на карауле и ему угрожает какая-то опасность. Очень часто осторожные, осмотрительные сирийцы испускали такой крик, как и палестинцы, гадающие на картах Таро, когда появляется карта масти Мечей, поскольку все фигуры, кроме семерки Мечей, имеют дурное предзнаменование: один Меч, испытание на прочность; двойка Мечей, сомнение, осуждение; тройка Мечей, отсутствие поддержки, разобщенность; четверка Мечей, уединение или одиночество; пятерка Мечей, поражение; шестерка Мечей, путь, перемены; семерка Мечей – знаменитые Семь Мечей[14]; единственная фигура, которую принимают с благодарностью; восьмерка Мечей, преграда, ограничение; девятка Мечей, неудача, безысходность; десятка Мечей, отчаяние, слезы, поражение, а крик, не грозный, скорее, удрученный, отнюдь не походил на крик радости, каким встречали появление Жезлов, мастей счастливых.

В лагере Бакаа мстили за унижение. Японцы, итальянцы, французы, немцы, норвежцы были первыми операторами, звукооператорами, фотографами. Легкий воздух сгустился и стал тяжелым. Те, кто сами становились звездами, если фотографировали звезду – а здесь такой звездой был каждый палестинец в пятнистой маскировочной униформе и с калашниковым – хватали и не выпускали свою добычу. Японцы с их почти не наигранной нервозностью обитателей озлобленного архипелага по-английски грозились вернуться в Токио безо всяких снимков, даже не подозревая, что в каких-то десяти километрах тренируются те самые террористы Лодзи, а в карманах штанов у них карты Израиля и планы аэропорта; а какого-то фидаина французы раз двенадцать просили принять определенную позу. Три коротких слова, сказанные доктором Альфредо, прекратили эту комедию. Чтобы продемонстрировать свое владение искусством съемок с низкой точки, итальянцы велели солдатам вскинуть автомат к плечу, предварительно вынув патроны, быстрым движением бросались на землю и так фотографировали фидаинов; и в этом веселом беспорядке не последнюю роль играл реваншистский дух. Фотографа фотографируют редко, а фидаина часто, но если он позирует, то скорее умрет от скуки, чем от усталости. Некоторым кажется, что вокруг человека, которого фотографируют, почти физически ощутимо одиночество, а у него просто такой изнуренный, изможденный вид, легко ли вынести назойливый танец фотографа? Зачем этот швейцарец заставил самого красивого фидаина взгромоздиться на перевернутое ведро? Неужели ради красивого снимка: силуэт на фоне заходящего солнца?

Когда у власти сила, которую по законам этимологии следовало бы назвать посредственностью, сам собой устанавливается так называемый порядок, то есть физическое и умственное истощение.

Причина предательства – и любопытство, и помутнение рассудка.

А что если написанное, и вправду, было бы ложью? Позволило бы оно скрыть то, что существовало на самом деле, коль скоро любое свидетельство не что иное, как обманка, оптическая иллюзия? Не то чтобы написанное противоречило действительности, нет, оно просто показывает лишь видимую сторону, да, вполне приемлемую и, если можно так выразиться, бессловесную, ведь способов показать на самом деле, что стоит за этой видимостью, у него, написанного, нет. Различные сцены, в которых появляется мать Хамзы, в каком-то смысле пусты, да, они сочатся любовью, состраданием, дружескими чувствами, но как в то же время передать все противоречивые суждения других свидетелей этих же сцен? Точно так же и с прочими страницами этой книги, у которой будет один-единственный голос, мой. А мой голос фальшив, как и все голоса, и даже если читатель заметит эту фальшь, то не поймет ее природы. Пожалуй, вот единственно подлинные вещи, заставившие меня написать эту книгу: орешки, которые я собирал в изгородях Аджлуна. Но эта фраза хотела бы заслонить всю книгу, как и каждая фраза хотела бы заслонить предыдущую фразу, и оставить на странице лишь одну ошибку; я так и не сумел описать достаточно тонко то немногое, что происходило, это слишком тонко даже для моего понимания. К Хишаму никто не относился с почтением, ни старики, ни молодые. Не то чтобы он ничего из себя не представлял, просто он ничего не делал, и никто не обращал на него внимания. Однажды, когда у него заболело колено, он записался на прием к врачу, пришел и получил четырнадцатый номер, а пятнадцатый был у одного фидаина, командира подразделения. Приняв тринадцать пациентов, доктор Дитер вышел со списком, назвал его номер и произнес имя. Хишам едва понял, что речь идет о нем, настолько он был взволнован, что сам доктор назвал его по имени. Он указал пальцем на фидаина, чья очередь была следующей, пятнадцатой, но доктор Дитер возразил:

8Мухаммад Идрис ас-Сануси – король Ливии (1951–1969). (Прим. ред.)
9Аббревиатура ФАТХ (FATAH, Harakat al-Tahrir al-Watani al-Filastini – движение за национальное освобождение Палестины) является сложносокращенным словом HATAF в обратном порядке букв, само слово “fatah”в переводе с арабского означает «победа», а слово “hataf” смерть. (Прим. перев.)
10Исходно в арабском языке у слова «фатах» нет значения «замок». Возможно, это значение метафорично введено автором. (Прим. ред.)
11Бисмилляхи-р-рахмани-р-рахим» («во имя Аллаха, Милостивого, Милосердного») – фраза, с которой начинается каждая сура Корана. (Прим. ред.)
12Движение по-арабски «haraka». Автором была допущена ошибка в исходном написании слова. (Прим. ред.)
13Уехавшая в ранней молодости, она говорила только на американском языке. Такое с палестинцами бывает только в Небраске.
14Мария Семь Мечей – персонаж из «Сатиновых башмаков» Поля Клоделя. Семь скорбей, которые выпали на ее долю.