Za darmo

Топографический кретин

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Топографический кретин
Топографический кретин
Darmowy audiobook
Czyta Ян Ледер
Zsynchronizowane z tekstem
Szczegóły
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Алиса из сказки

Угол атаки

– Как ты думаешь, астроном – это интересная работа?

– Астроном? Даже не знаю, не думала никогда… Ты хочешь стать астрономом?

Глаза у Алисы зелёные и немножко насмешливые, а волосы очень светлые, и она совсем не похожа на рыжую лису. Да и кота, который живёт у неё дома, зовут совершенно по-русски Горшком, а вовсе не Базилио. Но Фрэну всё равно казалось, что она из сказки, и он всё время старался быть к ней поближе.

Она этого, конечно, не замечала, а если и замечала, то делала вид, что не замечает, потому что хоть они и учились в одной школе, Алиса была на год старше, и водиться с мелюзгой ей, ясно дело, не пристало.

А он был в неё влюблён, и это было ужасно. Потому что ни с кем ведь не поделишься!

Сестрёнку Алинку, которая обычно в курсе всех его сердечных увлечений, в это дело посвящать нельзя: маме обязательно доложит, а мама с Алисиной мамой вместе работает, то есть ей непременно станет известно, а это ж кошмар!

Одноклассников с одноклассницами тоже лучше держать подальше, а то до Ирки дойдёт, а и Ирку ведь терять никак нельзя, потому что… потому что и она ведь тоже – любимая… Тоже.

Странно, что за параллельные чувства такие, думал Фрэн, так не бывает, нельзя любить сразу двух… Да не двух даже, а трёх: есть ведь ещё Надя, владивостокская кузина Гоши Кита, она, конечно, редко приезжает, но когда приезжает, сразу становится любимой номер один… Вот если любишь не одну, а трёх, – это ещё любовь или уже жадность? Чёрт, и не спросишь ни у кого.

С родителями на такие темы Фрэн старался не говорить. Не потому, что их мнения не уважал, скорее, наоборот: слишком уважал – и потому спорить не хотел. А спорить обязательно придётся: как ни крути, они хоть и моложе остальных родителей, но всё равно в другую эпоху выросли. Конечно, на старых фотографиях юная мама в бикини и солнечных очках даст фору любой из его сверстниц, а папа в шевелюре а-ля Стиви Уандер, в галстуке-селёдке и широченных брюках-трубах – просто вылитый стиляга из журнала «Ровесник», но они всё же тащатся от Кобзона и Карела Готта, а на пластинки «Бони М» и «Мамас & папас» смотрят косо – ха, послушали бы они Дэна Маккаферти или шизанутого Оззика!

Идти за советом к старшим товарищам? Это к тем, которые как в пятом классе начали пускать слюни над учебником по анатомии, так до сих пор утереться не могут? Спасибо, лучше уж своими мозгами.

Но свои мозги тоже ответа не давали, как и книги, универсальный источник знаний. Из книг выходило, что в одну отдельно взятую единицу времени любить, хоть ты тресни, можно только одну отдельно взятую особу. И если вдруг начинает брезжить среди строчек спасительное множественное число, типа «я вас любил», то сразу оборачивается всего лишь вежливой формой обращения.

Заикнулся как-то Гоше об этой проблеме – так он, хоть и лучший друг, спел с почему-то эстонским акцентом «Если б я был султан, я б имел трёх жён», и Фрэн про Алису решил ему не говорить из опасения быть засмеянным: год разницы – офонареть, это ж практически старуха!

Так и страдал в одиночестве.

Алиса была активисткой, и Фрэн из-за этого тоже стал активистом, и теперь они каждый вторник встречались на заседаниях школьного комитета комсомола, и он всегда старался усесться за большим комкомовским столом рядом с ней, и скоро она уже сама придерживала для него стул по соседству.

На этих глупых бюро первый секретарь часто делал им замечания: в кругу товарищей, мол, шептаться неприлично. Но её волосы так приятно пахли, а кружево школьного фартука иногда касалось его правого плеча, и он, хотя и знал, что не может чувствовать этого прикосновения через толстую ткань своего пиджака, всё равно его чувствовал, и сердце замирало так сладко, как умеет замирать только в ранней юности, когда по уши влюблён, а потом, с годами, забывает, как это делается.

– Ты хочешь стать астрономом? – спрашивала Алиса, и её глаза зеленели не насмешливо, а восхищённо, и ему от этого становилось радостно и немножко стыдно, как будто он пообещал ей стать астрономом, а сам не стал, то есть обманул, да и заговорил-то об этом только чтобы не сидеть сиднем, чтобы услышать её тихий голос, вдохнуть её аромат, ощутить не ощущаемое сквозь пиджак прикосновение.

Раньше Фрэн собирался в астрономию всерьёз. Зимой, когда темнеет рано, не раз уходил в отрыв от пацанов и забирался на гаражи или, если было лень, просто находил сугроб помягче и залегал в него лицом к звёздам. Чуть не с первого класса мог найти в небе любое созвездие и даже некоторые туманности.

Но потом выяснилось, что в астрономии главное – не синий колпак со снежинками из золотой фольги и даже не телескоп, торчащий из круглого купола обсерватории, как пушка из танковой башни, а скучная наука физика. И астрономия плавно перекочевала в архив других не менее экзотических профессиональных пристрастий, в котором к тому моменту благополучно ветшали желания стать машинистом нефтеналивного состава километровой длины, оператором огромной печатной машины и шагающим экскаваторщиком.

Вот кем Фрэн точно не хотел быть никогда – это космонавтом или подводником, никак не мог взять в толк, отчего все вокруг только ими и грезят, это ж жуть какая – всё время в небольшом и намертво запечатанном помещении! Его представления о прекрасном были диаметрально противоположными: он бредил свободой, неограниченным пространством, он всегда хотел увидеть свет.

Летом Алиса съездила в лагерь комсомольского актива, где не валялась на пляже и не собирала корнеплоды, а занималась какими-то комсомольско-активными делами, и так это ей понравилось, что в первый же сентябрьский вторник, на первом после каникул комитетском заседании она тряхнула локонами, которые на фоне загорелой за лето кожи казались совсем уж бело-золотыми, и восторженно сказала Фрэну:

– Знаешь, Яшенька, ты должен туда поехать на следующий год, это так здорово! Только обязательно нужно попасть в камертон!

– А почему не в ксилофон? Или в коминтерн? – он был уже восьмиклассником, то есть до невозможности взрослым, а взрослым положено очаровывать дам и гимназисток небрежно брошенными колкостями и остроумностями.

– Дурачок, – она легонько шлепнула его по плечу, а он даже не попытался увернуться. – «Камертон» – это отряд, в который берут только юнкоров.

– Ты уверена, что не юнкеров?

Она снова улыбнулась. А что, охмурение по науке – это, похоже, не такое уж шарлатанство, подумал Фрэн. И твёрдо решил стать юнкором, что бы это ни значило. Ему очень хотелось на следующий год поехать в загадочный «Камертон» вместе с ней.

И он поехал. А она – нет, и это было обидно, как будто Алиса отомстила ему за пустой трёп об астрономии. Но обида быстро прошла, а кружок юных корреспондентов остался, и последние два школьных года Фрэн посвятил написанию заметок в городскую газету и производству репортажей для детско-юношеской редакции краевого радио. И когда «Комсомольская правда» объявила конкурс для таких же увлечённых, Фрэн понял: вот она, ловушка для птицы цвета ультрамарин!

Чтобы победить во всесоюзном состязании юнкоров, нужно было отправить в редакцию заметку на тему «Во что мы играем». Ещё не написав ни слова, он знал: главный приз – внеконкурсное зачисление на журфак МГУ – его и только его, как когда-то самый главный новогодний подарок за поэму «Вовка-Микроб». Такой фактуры нет больше ни у кого.

Совсем недавно Гостелерадио снова попотчевало всю огромную страну похождениями бравого солдата Штирлица, и население в очередной раз пребывало под впечатлением от мужественной находчивости советского разведчика и бесхребетного коварства его обаятельного врага Мюллера.

На днях, разыскивая свой чертёжный набор, Фрэн залез в Алинкин ящик их общего письменного стола: сестрёнка вечно утаскивала к себе его ученические принадлежности.

Ну конечно, так и есть: вот три остро оточенных карандаша разной твёрдости, вот линейка, транспортир, пёрышко для туши… А это что? Похоже на отцовское исполкомовское удостоверение, только явно самодельное, со следами клея на неровных краях. Внутри всё почти по-настоящему: Алинкина фотография, фамилия, имя, отчество, звание… Звание? Ну да, звание: унтер-офицер СС. Нарисованная от руки печать, чья-то робкая подпись.

– А почему ты только унтер? – спросил он после ужина. – Как-то несолидно.

– Да мне вообще хотели ефрейтора написать! – пожаловалась Алина. И посмотрела на него подозрительно. – А ты откуда знаешь? Это же секрет!

– Командир ваш рассказал. Оберштурмбангруппенфюрер.

– Вот видишь, Ройдель себе какое название взял – не выговоришь, – фыркнула сестрёнка. – А меня – ефрейтором!

Через полчаса Фрэн знал всё о созданной пятиклассниками подпольной ячейке НСДРП – имена и звания руководителей, идеологов, тыловиков и изготовителей документов. Не знал только поставленных целей. На этот вопрос Алинка отвечала смутно:

– Ну интересно же, да ещё секретно!

Через неделю в адрес главной молодёжной газеты страны ушёл заказной конверт с четырьмя тетрадными листами и каллиграфической надписью: «На конкурс. Во что мы играем». А ещё через месяц Фрэна во внеурочное время вызвали в горком комсомола. Приз вручать, решил он, поправляя пробор.

Встретила его второй секретарь Татьяна Рамзановна Николюк, красивая и ногастая, на которую он засматривался и о которой даже иногда мечтал перед сном, особенно когда Ирку долго не видел. Ну или Алису. Не говоря уж о Наде, которую вообще видел редко.

Обычно Татьяна Рамзановна ему дружески улыбалась, но сегодня вид у неё был не очень приветливый.

– Подожди здесь, – сказала она, а сама зашла в кабинет первого. Через пару минут выглянула и, придерживая обитую стёганым дерматином дверь, приказала: – Заходи, герой.

Таким разъярённым Фимовасиного дядю Фрэн не видел никогда.

– Ты что же, не соображаешь, что творишь? – загромыхал главный комсомолец без прелюдий. – Ты дурачок или провокатор?

 

В данной ситуации Фрэн предпочёл бы дурачка. Но вопрос, похоже, был пока риторическим.

– Ты всех тут подставить решил? Ты что понаписал, писатель хренов? – Наум Давидович потрясал теми самыми тетрадными листочками.

– Это на конкурс. В «Комсомольскую правду»…

– Да уж вижу, что не в «Биробиджанер штерн»! Прямо и непосредственно в Москву! Чтоб сразу со всех головы поснимали, чего мелочиться! В крае, в области, здесь, да?

– Почему?

– Почему? Почему, а! Он ещё имеет наглость спрашивать! Во что играют простые советские пятиклассники в простой советской школе? – зачитал главный выстраданные Фрэном строчки. – В пятнашки, в выжигалы, в дочки-матери, так? Не так. Простые советские пятиклассники в простой советской школе играют в фашистов… Твоё творчество?

– Я не выдумал, Наум Давидович, это правда.

– Правда, значит. А кто в этой простой советской школе секретарь комсомольской организации, не ты разве? Кто вот здесь, в этом простом советском кабинете, на бюро горкома каждый месяц штаны протирает, не ты? Ты что, не мог эту свою правду здесь обсудить? Или ты со мной, может, не знаком? И с Татьяной Рамзановной тоже? Или дешёвой буржуазной сенсации захотелось простому советскому комсомольцу? Да чёрт с тобой, на нас тебе насрать, на своё будущее тоже, а сестра? А отец тебе тоже до лампочки?

Отец отделался неприятной беседой с начальством, Наума Давидовича с должности не сняли, Татьяна тоже устояла на своих замечательных ногах, и даже Фрэна почему-то из комсомола не попёрли, хотя он был почти уверен, что без этого не обойдётся. Только изгнали с должности школьного комсорга, с которой, впрочем, он распрощался вообще без сожаления, потому что Алиса к этому времени как раз кончила школу и уехала поступать в университет, а без неё на заседаниях стало совсем тоскливо. К тому же замечания по поводу дисциплины за большим столом теперь делали не ему, а он, – а работа надзирателя нравилась ему ещё меньше, чем астронома или даже экскаваторщика. И совсем уж несравнимо меньше, чем загадочный и манящий труд репортёра.

И на поросшем жухлой травой склоне над глинистым речным заливом, выплюнув в воду блестящую пивную струю, на вопрос одноклассников Фрэн ответил:

– Астрономии нихт. Пойду на журналистику.

– В политэне журналистики нет, – сказал Вас.

– И в нархозе нету, – сказал Шуцык.

– Да её вообще в Хабаровске нигде нет, – расстроился Гоша Кит. – Ты что, Фрэн, в Москву всё-таки собрался?

– Зачем в Москву, во Владивосток. – И он подмигнул Киту: – Поближе к твоей тётке. И к кузине.

29 января

Полураспад

У долгих агоний есть своя плохая сторона: теряется декор.

Артуро Перес-Реверте

Была весна.

И был дождь, и было солнце, и от солнца было предательское желание радоваться. Бессознательное пыталось выдавить улыбку, но мозг быстро подавил инстинктивный этот протест, на корню пресёк собственную попытку выбраться из неподъемного, непосильного. Из бесконечного стресса, пресса ожидания неотвратимого.

Как во сне, как в жестоком кошмаре, одном из тех, что преследуют с детства. Наяву я никогда не боялся замкнутых пространств – лифтов, вагонов, туалетных кабин, в которые, как в этом кафе, можно протиснуться только боком, и то если ты не американская мадама, или если одежда у тебя не слишком просторная. А во сне я клаустрофоб.

Я подхожу к какой-то дырке, к какому-то входу откуда-то куда-то и вхожу в него зачем-то, хотя знаю, что это неразумно, что делать этого не то что не нужно, а просто нельзя, что ничего хорошего меня там не ждет. Я иду по странно гнутому коридору, и коридор становится все сумрачнее, и все ниже, и все уже, и вот уже пригибаясь, уже на четвереньках, а потом и вовсе ползком, и не коридор это уже, а туннель, и я вижу – нет, не вижу, потому что совсем уже темно и не увидеть ничего, но – знаю, что дальше станет еще уже, и уже не по-пластунски даже, а как-то иначе, протискиваясь меж жестких, отчего-то неприятных на ощупь черных стен, – зачем-то туда, где все сходится в точку, в которую уж точно не поместиться. И не нужно мне этого, но и назад уже не вернуться, просто не повернуть, потому что развернуться уже невозможно, а ползти задом еще страшнее…

Я знаю, такие сны бывают не только у меня, но, может быть, только у меня это теперь и наяву. Ни вперед, ни назад, ни остановиться: ты уже заперт в бесконечной, давящей тесноте, и дальше может быть только уже и хуже.

Какие уж тут улыбки, хоть и весна.

Сегодня весна, а вчера была суббота. Раньше, как все нормальные граждане, я любил субботы больше, чем воскресенья: сначала в детсад, потом в школу и университет, а совсем потом и на работу идти не надо ни сегодня, ни даже завтра – красота, маленький, зато еженедельный праздник. Теперь я суббот боюсь.

Это день, когда Путридий и ко. ходят клубиться. А она не просто составляющая этой самой ко., она позвонок ее станового хребта, она – стропила, подпирающая ее крышу, контрфорс, поддерживающий стены.

В субботу она встает поздно – чтобы дать организму расслабиться и подкопить силы перед жесткой многочасовой загрузкой меланхоличным ритмом качающейся в полумраке биомассы. Неделю назад она установила маленькое персональное достижение, вернувшись домой из ночного клуба около пяти часов вечера.

Где-то в районе Нового года, вскоре после того как она сказала, что больше не любит и хочет подыскать себе отдельное жилье, я из последних сил попытался вжиться в эту ко., чего не делал давно. Хотел доказать ей, что у нас все еще много общего, или, скорее, – что я могу найти это общее в себе, могу стать кирпичом в стене, незаметной, но незаменимой молекулой, полуживой клеткой бесцветного, дрожащего клубного сала, пусть даже только для нее.

Моя смена кончилась в 11 вечера. Ко. к этому моменту уже час стояла в очереди в модный лондонский клубешник. Ночь была холодной, и звереющие, но не сдающиеся потенциальные танцоры грелись кто как мог, сбиваясь в максимально плотные кучи, как пингвины полярной ночью. Хотя пингвинов я еще могу понять, у них без вариантов.

Приблизительно в полвторого (точнее сказать сложно: чтобы взглянуть на часы, пришлось бы извлечь запястье из рукава, а этого делать не хотелось) я начал терять самообладание.

Человек я вообще нудный, а уж когда раздражаюсь, становлюсь невыносимым. Но – не давал воли эмоциям, честно держался из последних сил. Они кончились после трех утра, как раз когда мы добрались до вышибал. Перед нами опустился заветный канатик красного бархата, и ко. с вожделением отдалась охранникам, принявшимся согревать счастливчиков равнодушным ощупыванием. Я пошел ловить такси.

– Ну и придурок! – подумала обо мне очередь.

– Ну и выдержка! – подумал я об очереди.

Отскок. Два сна

В одном некая дама оповещает: у всех, кто вступает с ней в контакт, выступающие части тела покрываются черным. Те выступающие, которыми, собственно, в контакт вступают: члены, пальцы, языки.

Даму обследуют. Выясняется, что у нее в месте контакта – месторождение угля. Она задумывается, не дать ли об этом объявление в газету с целью подзаработать на своем феномене? Власти тоже задумываются: не попробовать ли таким образом добывать топливо для теплоэлектростанций: месторождение-то прямо здесь – и практически неиссякаемо, во всяком случае, пока дама не помрёт?

Второй сон – обо мне, который где-то в знакомом месте в Лондоне ловит горбатый черный кэб, садится, называет адрес, а потом вспоминает, что у него нет наличных.

Я показываю водителю через стеклянную перегородку, что мне нужен банкомат: стекло почему-то глухое, и нет переговорной системы, обычной для таких такси, и мы друг друга не слышим, можем общаться только знаками. Он показывает собственную карточку, и я слышу (парадоксально, но это же сон), как таксист предлагает расплатиться своей.

Тогда я впадаю в небольшой ступор: во-первых, карточка у меня тоже есть, у меня наличных нет. А во-вторых, как же я потом с ним рассчитываться буду, мы ведь не знакомы? В общем, благодарю и прошу остановить всё же у банкомата.

Он тормозит, я выхожу, он тоже выходит, я вынимаю из стены деньги, и тут кэб… клонируется, что ли? В общем, машин становится две. Таксист оказывается в своей, а я – за рулем другой такой же. И еду куда-то. И тут понимаю, что вообще-то я за рулём все того же такси, а сам водитель остался где-то там, у банкомата.

Я возвращаюсь, пытаюсь его найти, но он уже ушел. И тогда я понимаю, что фактически угнал машину, да не просто машину, а большое черное лондонское такси. И начинаю паниковать: мне надо как можно скорее вернуть такси хозяину, потому что я к тому же куда-то опаздываю. А вокруг потоки людей, в которых выловить человека нет никакой возможности.

Я беру себя в руки и соображаю простую мысль: на кэбах есть таблички с номерами диспетчерских. Надо позвонить и спросить мобильный человека, которому принадлежит эта конкретная машина. И я набираю 150 (точно запомнил!), а мне оттуда – красивый женский голос, да еще в ритм-энд-блюзе – ну прямо Бейонсе:

Ты позвонил по верному номеру

Ща мы тебе авто засобачим

Только тебе стоит знать заранее

Что этот звонок обойдётся в 30 пенсов

И так далее. Я почему-то даю отбой, но потом набираю 150 снова. И сначала гудки, а потом – вместо Бейонсе – будильник. Все очень натурально, тем более что будит меня как раз мобильник.

Но что забавно: главный мотив в обоих снах – черный цвет. Да, и телефон у меня тоже черный.

Она танцевала, а я ехал домой. От Сохо машина держала на Гринвич, на восток и немного на юг, туда, где вскоре зажелтеет холодный зимний рассвет – его вытянет в небо Венера, уже глядящая на меня из просвета меж низких крыш.

Звезда

вспорола лучом синь

Высь молчит

Хранит

дни

Те что ушли давно

Лишь фонари одни

Словно в немом кино

Им фонарям все равно

Молча роняют они

Слезы ночного света

Лета

После той промозглой лондонской ночи я больше не притворялся фрагментом стены: потерявши голову по кирпичам не плачут. Вместо этого решил вчера провести день с Ингой, нашей общей московской знакомой, которая приехала поучить английский на его исторической родине.

О появлении Инги я ей еще не говорил, обвешивал свое поведение мишурой интриги, надеялся тщательно выверенными намеками вызвать хоть что-то похожее на ревность. Она сносила стоически; думаю, на самом деле не замечала. Ей до лампочки.

Да что там Инга, пару недель назад я пустился в совершеннейшие идиотизмы: зашел к парфюмерам и спросил, какой женский аромат нынче самый модный. Взял пробник, пшикнул на картонную ленточку, понюхал – и не выбросил бумажку, как нормальный, психически дееспособный клиент, а старательно натер ею свой воротник. А вдруг заметит, вдруг подумает, что у меня сторонний роман, вдруг проснется хоть какое-то чувство, пусть даже чувство собственника?

Но и эта глупость меркнет рядом с тем, что вытворил я в приливе бессильного гнева. Неделю назад объявил ей бойкот. Ничего особенного: в последнее время я часто выхожу из себя и, не желая перегревать и без того накаленных отношений, просто прекращаю разговаривать. Она обычно реагирует флегматично: не хочешь – не надо, я подожду. И всегда оказывается права. В лучшем для своей уязвленной гордыни случае я выдерживаю до следующего утра, чаще – до вечера того же дня.

Но тут я разъярился по-настоящему. Мы пришли на одну и ту же вечеринку, но в разное время: я раньше, она позже. Ей сказали, что я где-то в зале, и она потом говорила, что искала меня, но не нашла. На самом деле не искала, я точно знаю: я не отводил от нее взгляда с того момента, когда она появилась там – с подругой Келли и двумя самцами. Она не искала меня, они просто взяли выпить и уселись у маленького столика у стены, как раз на четверых.

Мое, как рояля из кустов, появление было стремительным. Еще недавно она сказала, что не хочет анонсировать нашего разрыва, – и вот появляется в толпе общих знакомых с какими-то хлыщами.

Она не видела, как я подходил, зато видела Келли. Я заметил ее испуганный взгляд – и прочитал по губам свое имя: подруга предупреждала подругу.

По какому-то странному стечению обстоятельств, пока я протискивался сквозь толпу, жеребцы исчезли. Не думаю, что испугались моего прибытия – я действительно готов был залезть в их лощеные репы, хотя и отдавал себе отчет в том, к чему это приведет: каждый из них был больше меня раза в полтора. Мне просто было все равно. А они, наверное, просто решили отлить.

 

Я в результате тоже отлил. На коленки – ей. Пиво – из ее же стакана. Нечаянно. Нет, честно: нечаянно. Просто слишком активно жестикулировал в сердцах – вот и опрокинул чуть ли не полную пинту прямо на ее джинс-кутюр фунтов за сто шестьдесят. И вымелся оттуда, даже не подав салфетки. В общем, сделал то, что в пьесах описывается словами "устроил сцену".

Она позвонила через пять минут. Она тоже была очень разозлена – моими потугами на контроль над ее личной жизнью, – а в таких случаях она никогда не звонит первой и даже на мои звонки не отвечает. Но на этот раз, видимо, что-то такое почувствовала. А я не чувствовал вообще ничего.

Я говорил с ней – долго, наверное, полчаса, – и вся моя жизнь была сосредоточена в этой пластмаске в ладони, и мне больше не хотелось ничего, совсем-совсем ничего – я и не думал, что такое возможно. Я стоял на мосту Ватерлоо – мы всегда его любили, с него открывается потрясающий вид, – но смотрел не на запад, где в быстро темнеющем небе золотым воздушным шариком парил циферблат Биг-Бена, и не на восток, где в совсем уже черной Темзе плавало отражение подсвеченного полукружия купола святого Павла, а вниз, на плохо различимую мутную воду реки, я, кажется, измерял глазами расстояние.

Я потом оказался в какой-то пивной, но народу внутри было слишком много, и я вышел на улицу и сел за столик, за которым никого кроме меня не было – какой болван станет пить на улице в такую холодину, – и я достал бумагу и ручку и написал по-английски: "Не вините водителя: я специально рассчитал так, чтобы автобус не успел затормозить". Кажется, это наглядное пособие по суицидальному психозу до сих пор лежит в кармане моей куртки. Надо бы выбросить, а то еще и правда под машину попаду – никто и расследовать не станет.

Вчера, обсуждая с Ингой предстоящую встречу, я нарочно говорил в телефон громче, чем следовало: пусть слышит, пусть знает, что я собираюсь на свидание. Она все еще нежилась под одеялом, я на скорую руку попрощался и ушел. Несмотря на то, что она вдруг задала вопрос, которого я ждал уже несколько дней:

– А можно узнать о твоих отношениях с Наташкой?

– Наташкой?

– Не притворяйся. С женой Путридия.

– Да нет никаких отношений. Так, пара эсэмэсок.

– Правда? А о чем?

– Правда. Об одной эсэмэске, которую Путридий писал тебе.

…радуюсь, как порося, что такая сногсшибательная девочка может по мне скучать! :))))))

Чмокнул в носик и ушел.

Ну не болван ли! Ну вот что мне мешало притвориться застигнутым врасплох, поднять глаза к потолку и вообще напустить туману, дать повод заподозрить? Прикинуться влюбленным или хотя бы неверным? Ведь именно ради этого и чешу сейчас по пронизывающему ветру на дружескую встречу, как будто на свидание. Так нет же, правда превыше всего. Разучился я врать ей, вот что. Сам себя отучил. И вот результат: она видит меня насквозь. Не осталось ничего, за что она могла бы меня любить.

Обманул ты, Борис Борисыч, обманул и подставил: не только в каждой женщине должна быть змея, а и в мужчине тоже. Я поверил тебе, а ты, Борис, оказался неправ. Ее змея живет и торжествует, а какой цвет у моей, теперь и уж не вспомнить.

А ведь была и у меня своя пресмыкающаяся, еще как была. И обвить умела нежной уютной петлей, и зубки ядовитые выпустить.

Я прилетел во Владивосток, как всегда, без предупреждения: любил устраивать сюрпризы. Покупал цветы по дороге из аэропорта и – к ней. Если в выходные, то домой, а если среди недели, то на работу, благо работала она в самом центре, у памятника подводной лодке.

Ее стол стоял напротив двери; заглянешь в кабинет – и она расширит и без того огромные свои глаза, и они отчего-то наполнятся слезами, и вскочит, непременно больно ударяясь о неприспособленную к ее неправильным коленкам столешницу, и бросится в объятия.

Я даже подумал, а не ошибся ли я, не обманулись ли общие знакомые? А потом отправился с ней в галерею, в которой готовилась выставка заокеанского мотофотографа Льва и в которой, разумеется, полубодрствовал и сам герой торжества, – и увидел: нет, не ошибся, и не обманулись.

Он был действительно отличным парнем, по-американски улыбчивым, по-еврейски юморным и по-русски искренним. Искренним, да – если б только за день до того я не прочел его переписку. Не столько даже с ней – там-то все понятно, влюбиться каждый может, – сколько с друзьями, подругами и с какой-то родственницей, не то сестрой, не то теткой, от которой он не скрывал ничего, в том числе и не слишком лестных своих умозаключений о податливых русских красотках и их готовности подставлять самые разные части тел во имя прикосновения к великому (то есть к нему, ко Льву).

Мы были потом в клубе "BBS", плясали вместе под живые рок-н-роллы, пили живое пиво и цветные коктейли, и он пару раз брал за свой счет – он был действительно отличным парнем и оттого опасным соперником. И тогда мой змей включился по полной. Я и под пытками теперь не вспомню, что змей вытворял, как извивался, но тогда, семь лет назад, случилось чудо. Она, которая никогда не оглядывается и ни к чему не возвращается, – вернулась. Она вернулась ко мне.

Как жаль, что теперь я не вспомню под пытками, потому что время пыток наступило. И как жаль, что змея умерла. Моя змея, не ее.

В прошлом году, еще до начала кошмара, я вернулся в Лондон после долгой командировки, и она спросила:

– Можно, я тебе что-то расскажу? Только обещай, что не обидишься.

– Хорошо, постараюсь, – сказал я и приготовился обижаться.

Она помолчала.

– Понимаешь, тут Лев был. Пролетом куда-то из Штатов. Вылет задержался, и ему в Англии было негде остановиться, и… ну, в общем, он у нас пожил.

– В смысле переночевал?

– Ну да. Две недельки.

У нас есть сделанная им фотография – из тех, что выставлялись тогда во владивостокской галерее. На ней освещенная желтым фонарем мостовая и каменная арка, из которой, кажется, сейчас высунется плоская змеиная голова.