Za darmo

Топографический кретин

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Топографический кретин
Топографический кретин
Darmowy audiobook
Czyta Ян Ледер
Zsynchronizowane z tekstem
Szczegóły
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

25 января

Полураспад

Ангел, стань человеком!

Подыми меня, ангел, с колен.

Тебе трепет сердечный неведом,

Поцелуй меня в губы скорей.

Андрей Вознесенский

Я проснулся гораздо раньше ее. Или, может, она опять только делала вид, что спит? Не знаю, я теперь не умею ее понимать: она этого не хочет.

Она и тогда не хотела. Убегала от меня на шейпинг – пилатеса ещё не придумали, – и я сидел на набережной в заглушенной из-за бензинового кризиса машине, пускал в прохладное окно струйки сигаретного дыма, и с ними играл морской вечерний воздух, и, играючи, растворял их в себе, менял их голубой цвет на серый, а потом из серых делал прозрачными, и я наблюдал небесное цветоделение и ждал, когда появятся в сумерках две тонкие зябкие фигуры – ее и ее подруги Юли.

И я предложу подбросить их до дома. И они, может быть, согласятся – если достаточно продрогнут. И тогда, почти теряя сознание от восторга и ожидания, я открою дверцы и отодвину сиденье рядом с собой назад – чтобы ее коленки не стукались о приборную пластмассу.

Когда нормальный человек (я, например) в сидячем положении сводит колени вместе, их чашечки смотрят друг на друга. А у нее, наоборот, в разные стороны, будто малыши-двойняшки, которые вообще-то жить друг без друга не могут, но вот сейчас поругались – не по-настоящему, конечно, а просто чтобы друг от друга отдохнуть.

Я называл ее коленки неправильными, а она смеялась и говорила, что она вообще вся неправильная, потому что из другого измерения.

И, устроившись поуютнее, они попросят у меня зажигалку и тоже закурят – ах, как я этого не поощрял! – длинные и тонкие, под стать им самим, заграничные сигареты, и, если совсем уж окажутся в настроении, позволят заскочить по пути на Первую Речку, в бар Дома журналиста, в котором в то время делали сногсшибающий коктейль из фальшивого бифитера и не виданной мною ни до того, ни после лактозно-углекислотной смеси южнокорейского производства под названием Milky Soda.

И потом я развезу их по домам и, неловко, как подросток, прощаясь у ее подъезда, вспомню сценку из старого фильма.

– Зайдешь на чашку кофе?

– А я не пью кофе.

– А у меня его и нет.

И я улыбнусь, потому что на кофе меня опять не пригласили, и отправлюсь домой. Счастливый и влюбленный.

Я вообще был мальчиком влюбчивым. Где эта влюбчивость теперь? Как бы она мне помогла!

Стыдная болезнь

Угол атаки

Чувихами, чувырлами, чушками и другими обидными словами Фрэн девочек не называл. Не из принципа даже и не только потому, что воспитанные юноши так не говорят, – нет, не только. Просто он их любил.

Ему было приятно на них смотреть, задевать ненароком их волосы, слышать их смех, ловить взгляды, пусть и не всегда ему адресованные. Девочки тоже любили Фрэна – может, им были по душе его обходительные, как из книжки, манеры? И ещё его умение артистично и к месту рассказывать анекдоты, особенно неприличные.

Может, конечно, он это сам себе навоображал, но ему было приятно такое воображение.

А больше всего им нравилось то, что они нравятся ему. Для них это очень важно – чувствовать, что нравишься: Яша понял это давным-давно, ещё в детском саду. И ещё он понял – правда, не в детском саду, а позже, но какая разница, – что девочки любят не только крупных и сильных мальчиков, но и небольших и слабых, главное – чтоб голова на месте была, а в голове чтоб был рот, который говорит правильные вещи в правильное время.

Читать он научился в три года. Ну, сначала, конечно, не совсем читать, но хотя бы складывать буквы в слоги. Мама рассказывала гостям, какой пыткой оборачивались для неё прогулки по городу. Яша не пропускал ни одной вывески, ни одной афиши, ни одного плаката про социалистическое соревнование, ни одной доски почёта с именами передовиков. Кто-то же написал все эти буквы – значит, рассчитывал на то, что кто-то другой соединит их в слоги, а из слогов слепит слова, ведь так? Так. Ну и почему этим кем-то другим не должен быть Яша?

К четырём он вовсю штудировал родительскую библиотеку, и тогда мама с папой переставили Куприна и Мопассана на верхние полки. А в детском саду взрослых книжек вообще не было никаких, поэтому когда Настасья Никитична хотела сходить на часок к сантехнику дяде Славе, она просила нянечку Нюсю присмотреть за детьми и вручала Яше книжку. Не нормальное что-нибудь – про пиратов или, там, про индейцев, – а всякую младенческую муру вроде «Курочки Рябы».

Нюся усаживала Яшу на стул перед группой, и он сразу начинал себя чувствовать так, как должен чувствовать себя не очень пока ещё заслуженный артист перед очень уже заполненным залом.

И – совершенно как в настоящем театре – зрители во время его выступления сморкались в рукав, шелестели фантиками и устраивали иногда короткие шумные потасовки из-за печенюшек. Тогда Яша сразу умолкал и обижался, выставив вперёд нижнюю губу, но ненадолго, потому что публика сама начинала просить продолжения и стыдить бузотёров, и они успокаивались, обычно просто раскусив печеньку пополам пристыженными лицами.

Он читал громко и с выражением, очень переживал за героев: ёжился, когда страшно, шмыгал носом, когда грустно, и хохотал, когда радостно, – и вместе с ним замирали в ужасе, тёрли кулачками глаза или весело смеялись все остальные, мальчики и девочки, но девочки всё-таки немножко больше. Ах как они на него смотрели!

С тех пор Яша старался девочек не разочаровывать. И, сами не зная почему, девочки отвечали ему тем же.

В третьем классе впервые – если, конечно, не считать роддома, но он его не помнил, а потому не считал – Яша попал в настоящую больницу, да не просто в настоящую, а сразу в областную. Лёг туда со стыдной болезнью, которая только называется красиво: двусторонний гайморит, а на самом деле просто бесконечный поток соплей – и вся тебе красота.

В отделении ухо-горло-нос каждая мелочь требовала пристального внимания и добросовестного, неторопливого изучения.

Жидкое, уложенное волнами картофельное пюре с котлетой «Дружба» из свинины с кальмаром. Стены, неровно выкрашенные чем-то напоминающим по цвету картофельное пюре. Затянутые решёткой дырки под потолком, на которых внезапно и оттого страшновато начинали иногда шуршать блестящие струи кем-то зачем-то наклеенной магнитофонной плёнки. Огромные унитазы чуднóй конструкции, в которые легко можно провалиться, но на которые никак нельзя удобно сесть, потому что они так специально вделаны в цементный пьедестал. Сияющие рыцарским булатом тележки, на которых медсёстры привозят счастливчикам – тем, которые не ходят, – еду из столовки. И особенно сами эти медсёстры – такие взрослые, такие зрелые, такие опытные, так озорно и почему-то кокетливо поглядывающие вокруг.

Заместителем главврача в отделении работал Сеня, родной дядя Яши, младший брат его папы.

– Не переживай, старичок, скоро будешь лучше прежнего, – говорил он, и Яша верил, потому что он всегда верил Сене, самому любимому своему дяде, которого и дядей-то не называл никогда, а только по имени.

Сеня был не так уж намного старше самого Яши, а раньше, говорят, вообще ухаживал за его мамой, когда она была ещё незамужней: наверное, хотел сам на ней жениться и обогнать своего старшего брата Ромку.

Яша иногда задумывался: а вот если бы Сеня победил в том соревновании, то он, Яша, был бы теперь Сениным сыном? И Сеня был бы ему папой, а папа Рома – наоборот – дядей? И звали бы его, наверное, не Яша, а как-нибудь по-другому? А может, он и сам тоже был бы каким-нибудь другим? Может, даже неизвестно кем, может, даже и не мальчиком, а – вообще! – девчонкой?

Он никак не мог додумать эту мысль до конца и однажды спросил папу. Папа засмеялся и рассказал историю про то, как один мужчина женился, а его отец тоже женился, но на дочери той женщины, на которой женился сын. И поэтому младшая невеста стала как бы мачехой своей же родной матери, а сын – как бы отчимом своего отца. А потом у них родились дети, которые тоже переженились между собой крест-накрест, а потом самый первый мужчина задумался и понял, что он сам себе дедушка, и застрелился.

И Яше сразу стало легче, потому что ему стреляться не надо, ведь его родной дядя Сеня не смог когда-то давно обогнать его родного папу Рому и жениться на его родной маме Алле. Поэтому теперь Яша – не кто-нибудь там непонятный и уж тем более никакая не девчонка, а нормальный советский мальчик по имени Яша, а если по имени-отчеству, то Яков Романович, а не Кто-Нибудь Семёнович. Или – вот ещё! – Какая-Нибудь Семёновна.

И ещё Яша немножко сочувствовал маме, потому что ей, конечно, было тяжело выбирать. Папа Рома – он самый лучший в мире, он умеет рисовать танк и рассказывать про звёзды, на улице с ним все всегда здороваются за руку и уважительно называют по имени-отчеству, хотя он вон ещё какой молодой. Но и Сеня ведь тоже хорош! Его весь город любит – наверное, даже больше, чем Яшу любят девочки.

Сеню называли врачом от бога, хотя все знали, что бога нет, и ещё он был неженатым, и люди говорили: в какое время ни позвони, Сеня будет на месте через двадцать минут, потому что квартира его – на главной площади города, от больницы через дорогу. И все шли по этой площади и по этой дороге – и всегда смотрели на окно второго этажа: торчит там морда или нет.

У Сени на старом диване без ножек жила любимая собака. Он купил её щенком за двести рублей и назвал Аполлоном, потому что это была не просто какая-нибудь собака, а английский дог мраморной масти, и называть её надо было по-особенному, по специальной собачьей метрике, на букву «А». Но родные и знакомые плевали на метрику и на букву «А» – и к Аполлону обращались на букву «М»: Мотя.

Зимой, когда Мотя был ещё маленьким, но всё равно уже больше Яши, Сеня запрягал его в санки, и Мотя с весёлым урчанием носился по сугробам, и на поворотах Яша вываливался прямо в снег, и тогда Мотя подбегал к нему, пыхтел в лицо и шершаво целовался, извиняясь.

 

А потом оба подросли, но Яша не так чтобы сильно, а Мотя-Аполлон стал огромный, как дом. И когда Сеня уходил на работу или ещё куда-нибудь, пёс клал передние лапы на подоконник, а сверху пристраивал свою большую скуластую голову и разглядывал улицу грустными голубыми глазами и очень по-человечески шевелил своими смешными бровями, похожими на раскатанные в колбаски ватные шарики. И тогда, если смотреть на Мотю сзади, можно было подумать, что это высокая худая старуха с длинным хвостом ждёт в светлице своего старика, запропавшего вместе с неводом в далёком синем море. Только моря в городе не было. А если смотреть на Мотю спереди, то ещё с автобусной остановки можно было понять, дома хозяин или не дома.

Весь город знал: если морда в окне, значит, доктора нет. И если тебе нужен Сеня, то приходи в другой раз. А если просто в гости, то можно и прямо сейчас.

Сеня не запирал свою квартиру. Зачем, говорил он, когда тут такая морда живёт, что лучше любого замка. Поэтому те, кто Сеню знал хорошо – и кого хорошо знал Мотя, – заходили когда хотели, брали с полки что-нибудь из фантастики или, наоборот, возвращали книжку, угощались чаем с сушками, открывали кран над ванной, и Мотя, чавкая и отфыркиваясь, жадно ловил розово-чёрной пастью толстую струю воды, потом закрывали кран, гладили пса по квадратной твёрдой голове с бровями-колбасками, уворачивались от его хлёсткого радостного хвоста и разлетающихся во все стороны длинных вязких слюней – и уходили.

А те, кого Мотя не знал, тоже приходили, но тогда уже не уходили. Он ложился у двери и дремал. И если незнакомый гость делал шаг из комнаты в прихожую, Мотя приподнимал свою квадратную голову мраморной расцветки, делал домиком свои ватные шарики и говорил своей розово-чёрной пастью:

– Ррр?

Разумный незнакомый гость тогда всё сразу осознавал, вежливо и как можно более несуетливо кланялся, возвращался в комнату, наливал себе вторую кружку чая и ждал, когда вернётся Сеня. Один раз он так вернулся – и сдал в милицию двух воришек.

– Да, брат, надо тебе от этой штуки избавляться, пока молодой, – сказал Сеня лежащему в больнице Яше, то есть как бы лежащему, потому что сейчас он не лежал, а сидел, и не в палате, а вместе с Сеней в кабинете, на двери которого была табличка: «ЛОР-отделение. Заведующий».

Что это за лор-заведение такое, которым Сеня заведует, размышлял Яша, как вообще такое слово придумалось? Ведь если взять «ухо-горло-нос», сложить первые буквы и даже менять их местами сколько хочешь, всё равно получится что угодно, но не «ЛОР». То есть, конечно, там все эти буквы есть, особенно в «горле», но это ж как их надо туда-сюда переставлять, чтобы такое в результате вышло!

А может, Лор – это от тёти Лоры, Сениной помощницы, Ларисы Сергеевны? Но тогда почему отделение назвали по её имени, ведь Сеня-то главнее? «Сеня-отделение» – тоже неплохо. Можно даже сократить, тогда ещё лучше выйдет: Сеньделение… или вот: Деленьсение… нет, лучше так: Делесение… М-м, тоже не очень, на «донесение» похоже – и ещё на «воскресение», а тогда будет неправда, потому что донесения писать – не Сенина работа, он же не донеситель… доноситель… не доносчик – вот! А по воскресеньям вообще никто не работает, даже те, которые заведуют отделениями в заведениях по донесению донесений.

Но ведь если табличка неправильная, то от этого бывают всякие неудобства, вот у нас в школе на первом этаже – в самом конце коридора, между фикусом и девчачьим туалетом – есть дверь с надписью «Медпункт», а когда Лёнька Гельман порезался на трудах, и Яша пошёл с ним за йодом, училка бэшников сказала, что медпункт закрылся ещё в прошлом году и в кабинете теперь склад, просто табличку поменять пока забыли. Но там хоть слово понятное, не то что этот лор никому не известный…

Окончательно запутавшись, Яша понял, что придётся у Сени спрашивать, но не сейчас. Сейчас Сеня занят: говорит, что надо избавляться от этой штуки, пока молодой, – но показывает не на противный двусторонний гайморит, на который вообще можно показать только через черно-белый лист рентгена, который, если взять его за края и пошевелить, делает волну и издаёт загадочный звук: уау-ау, как в кино, когда мимо твоего космолёта трассируют метеоры или лазерные лучи, – не на гайморит, в общем, показывает Сеня, а на большую мохнатую бородавку, поселившуюся у Яши на правой руке, как раз между основаниями мизинца и безымянного.

– Да ладно, пусть живёт, – промямлил Яша не очень уверенно.

Может, конечно, Сеня и прав, что надо избавляться, он же врач, но ложиться ради этого под нож?! А без операции цыпку удалить нельзя, Яша это точно помнит со слов тёти Гити, соседки бабы Ривы. У тёти Гити большими сизыми бородавками сплошь покрыты веки обоих глаз и заодно верхние половины щёк, так что лучше тёти Гити про лечение этой дряни не знает никто.

Можно ещё, конечно, завернуть в марлечку специальный бульон и прижать эту гулю к наросту, но тётя Гитя говорит, что это помогает только когда бородавка молодая, а эту так уже вывести не получится…

– Ты что, боишься? – прервал Сеня его рассуждения.

Конечно, ему легко удивляться: сам-то он, может, ничего не боится. Он, может, вообще после института был военным врачом на секретной войне. Это ведь только в школе учат, что после Великой Отечественной никакой другой войны больше не было и сразу наступил мир во всём мире, а Сеня вон сам перевязывал раненых, а он-то на Великой Отечественной не был, потому что даже родился уже после победы…

– Ну так что, орёл? – напомнил Сеня.

– Да ничего я не боюсь, – нахмурился Яша. – Просто зачем.

– Ну вот и хорошо, – Сеня вопроса как будто не слышал. – Тогда давай в операционную.

В о-пе-ра-ци-он-ну-ю! Ую-йу!

Он-то хотя бы надеялся, что будет наркоз, что он хотя бы не увидит, как много вокруг белой ткани в застиранных бурых пятнах, не услышит жёстких, отрывистых команд: «Скальпель!», «Тампон!» и «Зашивайте!», а тут вышло, что никакого наркоза ему никто делать не собирается.

Его даже на операционный стол не положили, а просто усадили в кресло вроде того, какое бывает у зубного врача, и ещё спинку опустили – так, что стали видны тонкие нити в лампах наверху, но только на секунду, потому что от такой яркости глаза сразу ослепли, и нити из белых стали чёрными, и даже когда Яша зажмурился, они всё равно копошились у него в глазах, как головастики в парковом карьере. А когда снова открыл глаза – ну интересно же, хоть и страшно, – то увидел рядом со своей бородавкой какую-то штуку, очень похожую на пистолет.

Ручка у штуки – та её часть, что выглядывала из Сениной ладони, – была синяя и пластмассовая, а вместо дула – блестящая спираль, как сверло на уроке труда, которым тогда порезался Лёнька, только оно совсем не вращалось, и с его кончика как-то слишком многообещающе поднималась невнятная струйка белого дыма.

– Не боись, Яшкель, – сказал Сеня. – Это не расплавленный металл, а всего лишь жидкий азот. Сейчас прикоснёмся к твоей бородавке – и хана ей.

Ага, прикоснёмся! Вот уж утешил – азот! Да и какой он жидкий, когда на самом деле дымчатый!

Пистолетик приближался к Яшиной руке. Он смалодушничал, снова закрыл глаза и… ничегошеньки не почувствовал. А вместо этого услышал приятный женский голос:

– Ой, какие длинные ресницы, совсем как у вас, Семён Исаакович!

– Да, – сказал другой голос, тоже женский, но погрубее. – Красивый мальчик. Сердцеедом вырастет…

Это, что ли, про него? Яша чуть-чуть, совсем незаметно приоткрыл веки. Через ресницы – длинные, ишь ты! – было видно не очень: снова мешали головастики, – но он поднапрягся, и картинка прояснилась, как если на телевизоре повертеть крутилку «Частота строк».

Над ним склонились две практикантки, одна рыженькая и одна беленькая, симпатичные такие, хотя и старые, конечно, лет восемнадцать. У рыжей – прямо над его лицом – чуть-чуть приоткрылся белый халат, и ему стала видна похожая на улыбку ложбинка, в которой очень уютно, совсем по-домашнему, устроилось маленькое золотое сердечко. Яше стало неудобно, как будто он подглядывает, и он снова накрепко зажмурился.

– Ой, у него слёзка катится, – опять пропел приятный голос, и Яшиной щеки мягко коснулся свёрнутый в подушечку бинт.

– Не горюй, жених, всё уже, – сказал Сеня. – Вот твоя бородавка, смотри.

У него на ладони лежал маленький комочек, похожий на тот, который только что сидел у Яши на руке. Но похожий только формой, а цвет был совсем другой – не живой, голубовато-розовый, а мёртвый, совсем-совсем чёрный, прямо как уголёк.

– Вот и конец твоим мучениям, страдалец, – объявил Сеня. – Но если ты не против, я бы ещё вот с этой папилломкой разделался, а то она тоже может вырасти.

Он показал на крошечную вавку рядом с тем местом, где только что была бородавка. И Яша решил, что на этот раз будет храбро глядеть опасности в лицо.

Едва не теряя сознания от безотчётного ужаса и тайного восхищения собственным мужеством, он наблюдал неумолимое приближение мерцающего жала к своей руке, надёжно прижатой к подлокотнику крупным медбратом. Жаль, что держит не рыжая с ложбинкой, начал думать он, но дальше не успел, потому что кончик Сениного пистолета коснулся кожи.

Странно, но боли не было. Как будто в ладошку сделали укол, но не горячий витаминный, какие ставили ему прошлой зимой, когда он сильно простудился и от этого было жарко идти домой по двадцатипятитиградусному морозу, а совсем наоборот, холодный-прехолодный, как будто сверло только что вытащили из морозилки.

Ощутив леденящее прикосновение, от которого, как от папиной сигареты, в воздух взвилась тоненькая струйка, вавка скуксилась, обуглилась и сразу же отвалилась, будто инженер Гарин метко срезал её своим гиперболоидом.

– Ох, – сказала одна красивая практикантка, а другая совсем по-детски захлопала в ладоши, и Яша почувствовал себя героем, возвращающимся с фронта и ловящим на себе умильно-обожающие взгляды не нюхавшего пороху женского населения. Которому ведь и рассказать ничего нельзя, потому что война была совершенно секретная, и главное командование заранее взяло с тебя клятву хранить молчание до самого конца твоих дней и потом унести эту тайну с собой в могилу.

25 января. Продолжение

Полураспад

Я растерялся. Я не думал, что это произойдет так быстро. Вернее, надеялся, что Лена будет уговаривать меня.

Сергей Довлатов

Она позвонила в полдень, как только я вышел из дому. Наверное, ее разбудил щелчок замка.

– Ты даже не сказал пока.

– Я заглянул, но ты спала. Хочешь, вернусь? Я еще и за ворота не вышел.

– Да ладно, зачем возвращаться. А ты куда?

– В деревню. Выпью кофе – и назад: у меня сегодня ночная. А у тебя какие планы?

– Поеду в город, по магазинам пройдусь.

– Могу подождать тебя в кафе. Оттуда поедешь в центр.

– Да нет, я там вчера была. Ты ведь знаешь, я не такой фанат деревни.

– Знаю.

А я фанат. С того самого момента, как увидел эту деревню. Сразу после переезда в Лондон.

Деревня – условность. Это не провинция и даже не предместье. Отсюда до Трафальгарской площади 18 минут на электричке, просто называется она Блэкхит-виллидж, то есть деревня Черный Вереск. Или Черная Пустошь, по настроению. По соседству – Гринвич. В двадцати метрах от нашего дома, в беседке, оплетенной розовыми кустами в два человеческих роста, врыта в землю металлическая табличка с одной линией и двумя словами: "Гринвичский меридиан".

Я люблю это место, а она – теперь – нет. Она теперь хочет жить в Челси. Или в Ноттинг-Хилле. Или в Мэйфэр. Варианты возможны, условие одно: она не хочет жить со мной.

– Я тебя переросла, – сказала она недавно. – Не осталось ничего, за что я могла бы тебя любить.

Расставанье – как древняя мумия

Прикоснешься – рассыплется в прах.

Ты ревела вчера, как безумная,

А сегодня скорбишь о слезах.

Расставанье – как юная девушка,

Невесомое птичье крыло.

Не увидимся более, где уж нам,

Значит, снова мне не повезло.

Расставанье – непонятый двигатель,

Что заводит болезненный пульс,

Забыванье капризов и прихотей,

Вырывание слов “я вернусь".

Не вернусь, буду благоразумен я.

Ты уйдешь. Я стерплю. Это крах.

Расставание – хрупкая мумия,

Уставание крови в висках.

Она произнесла это слово: вернусь. Она сказала:

– Может быть, я вернусь к тебе когда-нибудь.

 

Нет, не может быть. Она никогда не оглядывается и терпеть не может возвращаться. Из автобуса всегда выходит перед целью, даже если от самой цели эта остановка на полкилометра дальше, чем следующая. Просто чтобы не идти назад.

Однажды мне удалось убедить ее вернуться. Второго раза не будет.

Одиннадцать лет назад она полюбила меня в ответ. Она, конечно, говорила, что сделала это сама, но я знаю, что просто привязал ее к себе, прорвал своей страстью ее защитную оболочку, проехал, как на броневике, по совсем еще не укрепленной линии ее сердечной обороны. Я влюбил ее в себя.

А потом мне предложили контракт в столице. Она еще училась в университете и работала во Владивостоке в небольшой рекламной конторе. Она – еще? уже? – очень любила меня, а я очень любил ее – не еще и не уже, у этой любви нет прошедшего времени. Но когда она приехала ко мне в Москву с намерением остаться, я стал ее отговаривать.

Там у тебя родители, учеба, работа, маленькая, но своя квартира, а здесь съемная халупа на окраине, никакого шанса устроиться без прописки, а прописка не светит. Это полуголодное существование, это бесперспективно и неразумно, возвращайся, мы будем часто ездить друг к другу, а потом я обоснуюсь – и вот тогда… Зачем я так говорил? Зачем это делал?

Незадолго до того я расстался с первой женой – может, боялся повторить историю рухнувшей любви? Или, оказавшись в большом городе, решил развлечься, не ощущая никакой, пусть даже самой желанной на свете, обузы? Не знаю. Теперь не знаю. А тогда я своего добился: она уехала. И именно это, как говорит она сейчас, стало первой малой червоточинкой в огромном теле ее любви. Возможно.

И тут появился Лев.

Впрочем, нет, если уж начистоту, то он появился позже. А тогда, обретя свободу, я спустил с поводка свою засидевшуюся взаперти влюбчивость. Я высматривал в вечно спешащей московской толпе симпатичные мордашки и обращался к их обладательницам с самыми разными вопросами, очевидный смысл которых, впрочем, всегда оставался неизменным: не хотите ли познакомиться чуть поближе?

Именно что чуть: ни разу, какой бы симпатичной мордашка ни была, не возникало не то что разговора, а даже мысли о постели. Знаю, это кажется нездоровым, нелепым и неправдоподобным, но интересовал меня лишь легкий флирт, сок под зонтиком в парке Горького, танцы под коктейль на Пятницкой, Ленком и Ермолова, и пиво в джаз-клубе под саксофон.

Отскок. Стразы к унитазу

Через годы. Октябрьской ночью в Столешниковом диджеит ФФ, о котором говорят, что он теперь в столице жутко популярен. Похоже, не врут: подступы ко входу в модный клуб плотно забиты, но когда я пробираюсь к охранникам и называюсь гостем ФФ, они кротко уточняют:

– Сколько с вами?

– Трое, – говорю я и тут же жалею: поздно обратил внимание на незнакомку с прямыми волосами и большими грустными глазами. Она кому-то отчаянно названивает, видимо, ее не встретили у входа. Я указываю охраннику на нее и поднимаю еще один палец: четверо со мной, он понимающе улыбается, но качает головой: трое. Я пожимаю плечами.

Внутри, как и ожидалось, пафос. Толпы красивых девочек в футболках со стразами, на стене муляж АК-74 с обмотанным изолентой рожком, в баре разливная моча, называемая по недоразумению лагером, за неадекватные деньги. Громкая музыка, давка и всего два туалета с одним предбанником, в котором висят два умывальника и к которому по короткому и темному коридору, обитому бордовым и мягким, как в дурдоме, тянется длинная очередь страждущих, флиртующих и пытающихся вести светские беседы, но все время приплясывающих – то ли потому что ФФ их так заводит, то ли потому, что очередь все-таки в туалет.

Неожиданно для всех в эту вереницу, как горячий нож в брусок сливочного масла – изящно, легко, не замечая и даже не задевая, кажется, никого, – вонзается и пролетает насквозь прямая, как клинок, девчонка в миниатюрном платье, орнаментных колготках и на огромных каблуках. Пролетает моментально, никто не успевает рта открыть.

Притормаживает уже в предбаннике, обводит происходящее красными глазами, останавливает взгляд на запертом входе в один из туалетов и пятится к противоположной двери. Ткнувшись в нее попой, заводит руки назад, не сводя взгляда с двери напротив, упирается кулачками в дверь за спиной, выставляет ногу параллельно полу и впервые подает голос:

– Выходи, сука, тут все щас обоссутся! – и с силой, которую в ней невозможно заподозрить, милая девочка отталкивается руками и вонзает таран каблука в дверь противоположного сортира. Ее отбрасывает назад, она пружинит и снова идет на штурм. Потом замечает, что за спиной у нее тоже дверь, – и переключается на нее:

– Эй, телки, кончайте там уже!

Атаки не проходят бесследно: одна из дверей приоткрывается, из просвета робко, как суслик из норки, выглядывает острый женский носик, быстренько оценивает ситуацию и сигает сквозь заинтригованную очередь в зал. Агрессорша своим тонким телом умудряется полностью перегородить вход в освободившуюся кабинку, вытягивает повыше и подальше хорошенькую себя и – снова с силой, которую от нее не ждешь, – орет через головы:

– Маааша, камооон!

По очереди, как пуля по стволу винтовки, проносится другая девчонка, которую первая хватает за руку и вволакивает вместе с собой в туалет, захлопывает дверь и очень громко, как будто демонстративно, защелкивает шпингалет.

Очередь вздыхает и начинает натужно острить, но выясняется, что расслабляться рано: в ведущем к предбаннику туннеле возникает новый персонаж. Опять девица, но на этот раз больше похожая на не на нож, а скорее на толкушку для картошки. Она не реагирует на реплики:

– Да ладно, мы тут тоже не просто так стоим…

– Одну уже пропустили, а с ней любовница оказалась…

– Слушай, подружка, имей совесть…

Непонятно, есть ли совесть у Пантагрюэля в юбке; неясно даже, слышит ли оно говорящих. Оно движется неспешно и неостановимо, его корпус разводит очередников в стороны, как ледокол апрельскую шугу. Долго ли, коротко ли – добирается до предбанника, но не рубится в двери туалетов, а вместо этого склоняется над одной из красивых бронзовых раковин под Англию конца ХIХ века и принимается радостно, громко блевать.

Мои московские похождения не имели ничего общего с намерением изменить ей – физически изменить или духовно. Практически все они длились день, много два.