Za darmo

Топографический кретин

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Топографический кретин
Топографический кретин
Darmowy audiobook
Czyta Ян Ледер
Zsynchronizowane z tekstem
Szczegóły
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Закос на дурик

Угол атаки

– В больничку-то пойдёшь или опять на потом отложишь? – спросил Шуцык Кита. – Давай в понедельник со мной, поугораем друг с друга.

Контролёры давно покинули ресторан, так что напрягаться больше не было смысла. Они и не напрягались, медленно потягивали железнодорожное шампанское и вели неторопливый серьёзный разговор. Вернее, это он их вёл – по своей взрослой, не поддающейся их воле логике. Вёл-вёл – и неизбежно вывел на давно болящее, незаживающее.

– А я уже всё, – сказал Кит и раскапал по стаканам остатки бордовой азербайджанской пены. – Шлите поздравленья бочках, желательно на бланках переводов.

– Белый билет? – выдохнул Шуцык, не скрывая зависти. Гоша застенчиво кивнул, и Яков понял, о чём речь.

Про белый билет он знал, но путал его с волчьим. У него вообще складывались странные отношения с некоторыми словами. Например, в детстве он был уверен, что слово «этаж» – это на самом деле «таж», просто взрослые часто задумываются посреди разговора – и тогда, чтоб не молчать, тянут букву «Э». Вот у них и получается: «э…таж». Зато сам он, конечно, всегда говорил правильно:

– Я живу на четвёртом таже.

А кухня у маленького Яши вообще была мужского рода:

– Баба, пойдём на кухн кусять клёцки!

А потом он долго не мог понять, почему все мальчишки из других дворов обязательно должны быть фрицами. Яшины друзья называли их крестами, но ведь кресты у фашистов, а у советских должна быть звезда? А когда ему объяснили, что крест – это сокращённый крестьянин, задумался: почему тогда это обзывательство? Ведь рабочие и крестьяне у нас в советской стране самые главные?

В общем, загадок хватало. Вот и с билетами этими – белым да волчьим… Правда, на этот раз понял сразу, по контексту: Кит отмазался от военкомата.

– Основание? – уточнил Шуцык таким тоном, что никто не удивился бы, вытащи он из-под стола стетоскоп и напяль его себе на шею.

– Э… энурез, – почти шёпотом произнёс счастливчик Кит слово, которое благодаря Кашпировскому выучила недавно вся страна.

– Че-го? А-а, это когда ссышься в люлю, что ли? – загоготал Шуцык.

У него немного отлегло от сердца: корешок, конечно, оказался проворнее, но с таким диагнозом, что и завидовать как-то неохота…

– Ща как дам в лоб, прямо здесь уссышься, – неожиданно серьёзно пообещал Кит, но тут же сменил тон. – Самый простой вариант. Очень легко доказывается. А демонстрируется ещё легче.

– А почему не по зрению? – встрял Яков. Очки Гоша носил сто лет, ещё с детского сада, но только к старшим классам перестал их стесняться.

– Да ну, какой там! У меня минус три, а надо шесть, что ли… Не пропёрло. А недержание у меня в натуре было. В детстве, – быстро добавил Кит и недобро глянул на Шуцыка.

– Зашибись тебе, – кивнул тот без злорадства. – А у меня было подозрение на плоскостопие. Решил развивать успех: как дурак, специально кеды носил круглый год, даже зимой, – так хрен, блин, не подтвердилось. Потом печёнку шерстили – помните, я в шестом классе желтухой болел? Тоже облом. До цирроза, говорят, ещё далеко, хотя направление выбрано верное. Теперь на дурик кошу.

– А не шугань? – спросил Яков.

Откос от армии при помощи справки из дурдома был отдельным направлением подросткового советского эпоса, ничуть не менее разветвлённым, чем устное народное творчество тунгусов или удэге, в таёжные деревни к которым Яшины сокурсники-языковеды регулярно наведывались в фольклорные экспедиции. Некоторые психиатрические истории и впрямь больше походили на легенды или в крайнем случае на анекдоты, но в массе своей звучали правдоподобно и не то чтобы сильно смешно.

Из поколения в поколение передавались ужастики, героями которых были страшные санитары и доктора, изо всех сил старающиеся изобличить симулянта, выдающего себя за психа. Говорили, что с этой целью врачи-убийцы могли прямо во время задушевной беседы без предупреждения нанести удар по чайнику каким-нибудь тупым предметом вроде кастрюли. Если человек сразу говорил: «Ой», или: «Охренели вы тут, что ли», или: «Я не догоняю, это больничка или зона, в натуре», или ещё что-нибудь хотя бы относительно разумное, тогда медики с улыбками во весь рот хлопали в ладоши и немедленно объявляли испытуемого нормальным носителем естественных рефлексов, начисто лишая почти уже заслуженного звания Наполеона, а санитары в это время радостно его вязали, превращая из пациента в призывника, и сдавали в вечно широко раскрытые, как клюв желторотика, объятия военкомов.

Якова в этих историях всегда интересовал один вопрос, который сказители игнорировали, не желая отклоняться от темы, а именно: неужели каждый психиатр держит у себя в кабинете кастрюлю?

Чтобы избежать позорной депортации из психушки, орды молодых людей, лишённых надежды на какой-нибудь очевидный физический недостаток, в самый неподходящий момент щипали друг друга, ни с того ни с сего пинали друг друга под столом, лупили по кумполу и даже слегка прижигали сигаретами. Драки из-за этого возникали редко: провокации устраивались по предварительному взаимному согласию – с целью тренировки выдержки, чтобы добиться максимального замедления или – ещё лучше – полной деградации здоровых реакций организма на внезапные раздражители.

Успеха на этом поприще добивались единицы, но и их назвать счастливчиками язык не поворачивался, потому что успех обычно приводил к диспансеризации, и вот тут-то начинался самый цимес. Говорили, что в результате лечения всякой сверхнавороченной и не опробованной ещё даже на насекомых химической дрянью вполне себе адекватные откосники нередко становились самыми настоящими шизиками, но называли себя уже не Юлиями Цезарями или Иванами Грозными, а жертвами репрессивной психиатрии. Говорили, что после этого выяснить, кто из них действительно жертва, а кто продолжает ею прикидываться, не могли уже ни профессора, ни сами пациенты.

Вон у того же Кита друг есть, Яков как-то с ним познакомился, Эриком зовут. Отвязный хлопец, алкаш, тусовщик, умеет танцевать лёжа, знает всё про всё, картинки малюет одной левой – закачаешься, стихи пишет такие, что и без энуреза уписаешься:

Шёл мент по дороге,

Ему переехало ноги.

Ура,

Справедливость добра!

То есть крэйз на всю катушку, но точно не шиз. Они с Китом на одном курсе, но Эрик на пару лет старше, так что повестки стал получать уже чёрт-те когда. Здоров, как бык, поэтому прикинулся идиотом.

От армейки-то отмазался, но потом пошёл куда-то устраиваться подработать, а ему: паспорт, мол, на стол и военный билет. Он: у меня вот справка. О, говорят, парень, поздравляем, с такой ксивой тебе в дворники прямая дорога – и то не в крайцентре, а максимум в посёлке городского типа. Он, конечно, храбрится: кончу, говорит, эту шарашку, вернусь к себе на Камчатку и стану кооператором или вообще каким-нибудь медиамагнатом…

Кто знает, может, так оно и будет, думал Яков. И соглашался: в целом выбранное Эриком средство от армии сработало, но у него, как у любого сильнодействующего препарата, выявились побочные эффекты. Волчий билет стал приложением к белому.

Вот он и спросил Шуцыка:

– Очко не играет?

– Есть мальца, – признался тот. Но тут же перевёл стрелки: – А ты-то сам на что косишь?

– А Фрэну и косить не надо, – ответил за Якова Кит. – Его батя отмажет. Мне бы такого батю – я бы тоже без недержания обошёлся.

В целом Кит не врал. Отец Якова занимал заметный пост, в городе его знала каждая собака, в том числе и полковники, попрятавшиеся от службы в военкоматах, и генералы, устроившиеся командирами и зампотылами в большом гарнизоне за мостом. Отец терпеть не мог пользоваться своими связями, его воротило от одного лишь слова «блат», но перед лицом строевой мясорубки, уже нацелившей кровоточащее мурло на сына, дал понять, что готов поступиться принципами.

– Правда, что ли, Фрэн? – в голосе Шуцыка снова прорезалась зависть.

– Типа того, – пожал он плечами. – Но я, наверное, не буду косить.

Оба друга на пару секунд потеряли дар речи. Первым пришёл в себя Шуцык.

– Ты что, братуха, коры поел? Ладно мы, а ты ж ещё и еврей. Холокоста захотелось? Коси, земляк, коси, как можешь! Коси, коса, пока роса. Вперёд – косить, чтоб не сосить!

– Сосать, – поправил Кит.

– Ну да. Чтоб не сосать, ложись поссать.

– Шуц, тебе всё-таки меньше кирять надо, – заметил Кит. – Но чисто по жизни, Фрэн, он прав: ты и правда болен.

– Да ну, блин, не в дугу как-то, – Яков и сам осознал, что прозвучало это слишком по-декабристски, и почувствовал, что должен оправдаться. – Понимаете, у нас с курса почти всех уже подгребли, осталась только пара больных, но они в натуре больные, без балды. Один почти слепой – линзы, что этот стакан. У другого что-то с позвоночником было в детстве и почки выхлёстываются. А все остальные – марш-марш левой.

– Ну и что?

– Ну и всё. Твои кенты идут в армейку, а ты за батю ховаешься? А потом они вернутся – а ты мало что за это время на два курса оторвёшься, так ещё и для них на всю жизнь чмырём останешься. Как-то не катит, чуваки.

Яков завершил тираду – и вдруг понял, что не врёт. Что спасибо, папа, но придётся в забой. Не в тот, который в шахте, а в тот, что на скотобойне. Он вздохнул и допил то, что оставалось в стакане. Друзья переваривали услышанное.

– Знаешь, старичок, может, ты и прав, – проговорил в конце концов Кит.

– Только служить всё равно ломает, – грустно добавил Шуцык. – Я в понедельник на дурик всё-таки наведаюсь.

17 февраля

Полураспад

Каждый город – это вопросительный знак, тебе не кажется? Ты не жалеешь, глядя на те самолеты, что отрываются от взлетной полосы без тебя?

Фредерик Бегбедер

Сегодня у нас годовщина свадьбы. Не просто годовщина, целый юбилей. Ровно пять лет назад мы пообещали любить друг друга. Жить душа в душу до глубокой старости и помереть в один день – это не про наш век, так что пообещали любить друг друга столько, сколько сможем. Смогли по-разному.

 

Ровно пять лет назад мы подарили друг другу кольца, которые я вез за тридевять земель, за десять часовых поясов, из влажного и теплого Лондона во влажный и заснеженный Владивосток, где ждала меня она, увлеченная счастливой суетой подготовки всего, всех и вся.

Отскок. Воздух

Салон самолета, если смотреть на него из последнего ряда, похож на строй солдат Урфина Джюса или на кадр из пинкфлойдовской "Стены" – шеренги безликих, тупых в своей одинаковости фигур-кресел, ряд за рядом, ряд за рядом уходящих в фюзеляж, будто выведенные на экскурсию и построенные в колонну детдомовцы в синей униформе, движущиеся за невидимым вожатым к выходу из туннеля, туда, где должен быть свет. Но самолету плевать на метафизику – в его чреве путь к свету преграждает бронированная дверь в кабину пилотов. Спасибо, что выбрали нашу авиакомпанию. Командир корабля и экипаж прощаются с вами и желают вам мягкой посадки.

Вообще-то сначала этой свадьбы я не хотел. Совсем сначала, когда мы еще и помыслить не могли о уикенде в Берлине или об отпуске на Ямайке и отдыхали в таежном поселке, название которого – Кульдур – парадоксально одновременно навевало мысли о дуре и культуре.

Мы сидели на высоких корейских стульях у отделанной пластиковым мрамором стойки бара, и я, любуясь ее коленками, выглядывавшими из-под светлого летнего платья, и собой тоже немножко любуясь, говорил, что жениться теперь вообще никогда не стану, что хватит с меня одного развалившегося брака, спасибо большое.

Помню, как погрустнели тогда ее глаза – огромные и почему-то в ту минуту карие глаза милого котенка, помню, как обнял ее немножко снисходительно, как бы с высоты прожитых лет, помню, как сказал тогда:

– Ты этого пока не понимаешь, любимая, но придет время, и ты поймешь.

Время пришло.

А потом уже она не очень-то желала, хотя и против тоже не была. Сработал закон наименьшего сопротивления: она хотела жить со мной в Лондоне, а получать каждые полгода в Москве визу было хлопотно, и брак стал самым простым решением. И вот уже я лечу за десять часовых поясов с двумя новенькими золотыми кольцами, купленными в древнем, как все в Лондоне, ювелирном магазине.

С этим магазином я с тех пор как будто породнился – в конце концов, он разделил со мной мою ответственность – и, проходя мимо, всегда махал рукой его продавцам, а они улыбались в ответ, не узнавая.

Сегодня им не до улыбок. Стеклянные витрины, в которых над драгоценностями и часами красуется монументально выполненная надпись "Осн. в 1768", занавешены бумагой. "Распродажа в связи с закрытием", – плачут буквы белым по черному. Магазин разделил мою ответственность до конца. Прости, магазин, я ведь тоже не думал, что так повернется, я просто вез за тридевять земель, за десять часовых поясов два кольца в бархатной коробочке с твоим вензелем, одно поизысканнее, другое попроще.

То, что попроще, – вот оно, все на том же пальце, прижилось за пять лет, стало частью меня. А где ты, которое поизысканнее, в каком углу таишься все эти годы среди забытых украшений, высохших духов и вышедших из моды очков? Она сказала, что ты с непривычки жмешь ей и натираешь кожу, и я, решив, что сам виноват, купил другое, изящное и с бриллиантом, но и оно вскоре оказалось в том же ящике туалетного столика, потому что камешек мешал надевать перчатки и цеплялся за манжеты.

На самом деле, я думаю, манжеты ни при чем. Она и сама могла этого не сознавать, но все внутри ее восставало против статуса, который, согласен, зовется как-то уж очень сухо и сурово: замужняя женщина. Миссис. Ну как может примириться с ним эта стройная красавица, эти сияющие в будущее глаза шаловливого котенка, эти 130-фунтовая стрижка и неземной маникюр, эти сумочка от «прада», курточка от «версаче», туфельки от «феррагамо» – да какая это, к черту, замужняя женщина!

К ней клеятся по нескольку раз в день, сама недавно сказала. И когда просят телефончик, она обычно честно отбривает:

– Я замужем.

Но это на улице. Или в транспорте, или в кино. А в компании полу- или совсем незнакомых приятелей наличие обручального колечка, пусть даже и не на той по здешним протестантско-католическим понятиям руке, наверное, доставляло ей дискомфорт.

Больше колец я ей дарить не пытался, ни с бриллиантами, ни без, ни золотых, ни даже деревянных, хотя сегодня, если верить календарям, свадьба у нас как раз деревянная.

Первыми, конечно, позвонили мои.

Отскок. Инфантильное

Собираясь в отпуск к своим (которых вижу раз в год), с каким-то даже упоением бросился по магазинам, хотя обычно терпеть их не могу: соскучился по возможности делать подарки. А потом, упаковывая вещи, взял со стола пуговицу, отвалившуюся неделю назад, и сунул в карман ее, пуговицы, родной рубашки. И тут же наткнулся в чемодане на походный швейный комплектик – нитки, булавки, иголки. То есть пришить пуговицу мог бы легко, но – положил ее в рубашкин карман. В какой-то ужасно трогательной надежде: вот увидит мама эту рубашку, скажет:

– Сынок, ты пуговицу потерял.

Я отвечу:

– Да, я знаю, отвалилась, но не потерял, она там же, в кармане.

И мама ее пришьет.

– Ну вот, – сказала мама, – теперь вашу семью можно считать состоявшейся.

Можно, подумал я. Состоявшейся во всех смыслах.

– И теперь-то мы уж точно ждем у вас прибавления!

Ага, буратинку. Свадьба-то деревянная.

Чтобы пригласить ее на наш юбилейный ужин, мне пришлось, уходя на работу, оставить рядом с ней, еще спавшей, записку: "Понимаю, что это наглость, но не могла бы ты провести этот вечер со мной? Спасибо, я".

– О чем ты думаешь? – спросила она, когда унесли закуски.

Она смотрела на меня сквозь бокал с пино бьянко 2003 года. Я думал о нашей первой совместной поездке – Карибы? Корнуолл? Канн? Кульдур? Находка! Точно, я взял её туда с собой из Владивостока – мне нужно было в Находку по делам, и мы впервые поселились в одном номере на двоих.

– О том, что это последняя годовщина, которую мы отмечаем вместе.

Я не сказал празднуем: на праздник это похоже меньше всего. Скорее на похороны. Я и подарок-то ей сделал подходящий: купил в детском магазине набор деревянных деталей и склеил из них неразлучную парочку – она сидит у него на коленях, а он сидит на скамеечке. Сбоку у скамеечки есть рычажок, покрутишь его – и они смешно вытягивают осиновые шеи и поворачивают друг к другу сучковатые головы: целуются.

Руки у меня всегда не оттуда росли, вот и тут у девушки ноги оказались развернутыми не в ту сторону.

– Неправильные коленки, – улыбнулась она, распаковав скульптурку, всю такую буратинно-деревянную.

Скамеечку я украсил двумя датами и одним тире: 17.02.ХХХХ – 17.02.ХХХХ. И стало похоже на могилку.

– Да нет, почему же, мы можем каждый год встречаться в этот день, – сказала она и отпила вино.

Солдат и поцелуи

Угол атаки

– Где у вас тут в армию забирают, товарищ капитан?

– Забирают в тюрьму, у нас призывают, – сердито ответил офицер из окошка в бетонном простенке, но тут же смягчился: – Вообще-то я старший лейтенант.

Это Яков знал и без него, даром что ли целый год просидел в классе начальной военной подготовки. Её у них в школе вёл отставной полковник, бравший Кёнигсберг весной сорок пятого. Как все артиллеристы, полкан был изрядно тугоухим, да к тому же контуженным, и орал даже когда говорил о погоде за окном. Школьников он называл учащимися и вёл себя с ними так, будто родился не в Тугуро-Чумиканском районе, а где-нибудь в Аризоне и был сержантом из Голливуда: так же яростно выхаркивал им в лица свои идиотские команды. Учащимся это не нравилось, особенно девочкам, но выбора не было, и к концу учебного года они, вне зависимости от желания, умели вслепую, по секундомеру, разбирать и собирать обратно пистолет ПМ и автомат АК и почти так же, с закрытыми глазами, определять воинские звания по числу и расположению полосок и звёздочек на погонах. А потом эти необходимейшие знания Яков закрепил в универе – два курса военной кафедры, шутка ли. И там же сделал для себя любопытный вывод: офицер есть гомо сапиенс нон-вульгарис, хочешь расположить его к себе – обращайся на звание выше.

Кроме этого понимания, вынести с военки удалось разве что брошюру с прекрасными опечатками о невосполнимых потерях в психологической войне да нестрелянный патрон для последующего использования в качестве мужественной подвески на кожаном шнурке. Этим список полезных вещей и навыков исчерпывался. Но сказать, что военная кафедра совершенно бесполезна, Яков всё-таки не мог. Полезна, ещё как полезна, особенно для под- и просто полковников, мужественно переносящих тяготы и лишения сытой воинской службы в центре большого города, в окружении грудастых девушек и очкастых юношей, которые к старпёрам в двух- и трёхзвёздочных погонах ходят без веры и любви, но с надеждой, потому что военка обеспечивает их тётей броней – освобождением от призыва в настоящую армию.

Обеспечивает, как выяснилось позже, теоретически. А на практике родная страна подложила Якову с друзьями грандиозную свинью, популярно разъяснив, что они оказались просто-таки избранными – представителями очередного послевоенного поколения, то есть жертвами редкого феномена под названием «демографическая яма», из-за которого раз в двадцать лет – вот как теперь, в середине восьмидесятых – красной армии со страшной силой не хватает штыков. И разослала страна повестки по городам своим и весям – и давай ждать наплыва сознательных. На что надеялась, непонятно, однако в случае с Яковом попала в точку: когда к концу первого курса почти всех его друзей увели суровые дядьки в парадной форме, студент почувствовал себя одиноко и пошёл в военкомат.

Сам.

Дорога была недлинной, но чудовищно тяжёлой: малодушие приходилось держать в узде буквально обеими руками – и при этом постоянно приглядывать за ногами, которые то и дело норовили свернуть в первую попавшуюся подворотню. Именно от нечеловеческого напряжения в борьбе с собственными конечностями, а вовсе не от страха на подходе к военкомату Якова колотила крупная дрожь, так что вопрос вышел слегка заикающимся.

– Гы-где тут в армию забирают? – проговорил Яков в окошко, напомнив себе Фиму Васа.

– Забирают в тюрьму, – сердито ответил человек в погонах. – Тебе зачем?

– Запа… за повесткой явился.

– Является Иисус Христос, а ты прибыл, – привычно поправил старлей, а потом осознал смысл услышанного и аж привстал в своей амбразуре. – Ты чё, больной, что ли?

– Да нет, к строевой вроде годен. Так куда обратиться можно?

– Можно машку за ляжку. Туда шуруй, – и махнул рукой вправо по коридору.

В кабинете сидел капитан, теперь уже настоящий, с четырьмя звёздочками. Выслушал Якова, кивнул непонимающе, сходил куда-то, принес тонкую папочку в картонной обложке песочного цвета. Открыл, переложил пару листочков. Пододвинул Якову большую стеклянную пепельницу с не по-военному затейливой гравировкой: Ресторан «Челюскин».

– Можете курить, военнообязанный.

– Спасибо, не курю.

Офицер кивнул, подтянул пепельницу поближе, закурил сам, клубы дыма придали сцене кинематографического драматизма. Полистал папочку, закрыл. Поднял утомлённый взгляд.

– Ждите.

– Чего ждать-то, товарищ капитан?

– Ваш призыв отложен до особого распоряжения.

О как, до особого! Яков ощутил прилив самоуважения.

– А когда оно может наступить?

– А вот этого, военнообязанный, вам знать не положено, может, завтра, а может, и потом. Вы вещмешочек соберите, документы аккуратненько в удобное местечко уложите, чтоб долго не искать. Не волнуйтесь, отслужите своё, отчизна вас не забудет. Не забивайте голову вопросами, не относящимися к вашей компетенции. Лучше за оставшееся время приведите её в порядок.

– Кого? – на всякий случай уточнил Яков. Армия всё-таки, кто её знает, какой в ней ход мысли.

– Не кого, а что. Голову, – грамотный офицер неодобрительно покосился на Яковы патлы.

Особое распоряжение подоспело через полгода, к весеннему призыву. Так Яков и поступил в армию – практически добровольцем. В военкомат пришёл лысым и в жёлтой кофте, как Маяковский.

Он попал в престранное войско: сослуживцы со стажем называли часть кастрированной. Чтобы до этого додуматься, особого полёта фантазии не требовалось, потому что в документах полк числился как кадрированный. Это значит, что обмундирования, техники и всяких штыков-пайков в нём было тыщи, а живой силы – два десятка солдат, дюжина прапорщиков под коллективным прозвищем Сундук да сорок офицеров, которых за глаза звали совсем уж стрёмно: Псами. Имелся в кастрированной части и командир, подполковник-переросток Дубник в фуражке с высокой тульей и всегда ярко, как на строевой смотр, надраенных ботинках. Он однажды застал Якова за неприличным занятием – чтением полного собрания сочинений В. И. Ленина, – но это было не сразу.

 

А встретил его полк так, что Яков даже слегка попутал: это вообще армия или курорт? Страшные деды, о которых на гражданке такое рассказывали, что шевелились тогда ещё не обритые волосы, в жизни оказались истинными душками. Они напомнили Якову старшекурсников, только пока не очень хорошо ему знакомых и зачем-то одинаково вырядившихся. Особенно приятен был сержант Стёпа, похожий на гриб-боровик старослужащий, который лично – своими собственными дедóвскими руками! – учил Якова наматывать портянки и вообще наставничал на всю катушку.

Через пару недель Якова и остальной молодняк – в общей сложности четыре лысые головы – отвезли на стрельбище, дали пальнуть из автомата, а потом выстроили на плацу в парадной форме и вручили каждому красную папочку. Ну, то есть папочка была одна, просто вручали её в порядке очерёдности.

– Принимаю присягу и торжественно клянусь! – прокаркали лысые головы друг за другом, после чего встретились с пропущенными по такому случаю в расположение родственниками и друзьями, а с отбоем забрались на свои верхние койки и, утомлённые не по-солдатски ярким днём, тут же заснули.

– Подъём, сука! На гражданке дрыхнуть будешь!

– Вставай, чмошник, а то до дембеля не доживёшь! Дедушки чай несладкий не любят!

– Щербила за сахаром, Еврей за маслом! Бегом, уроды!

Столовая от казармы была через плац, шагов сто, и Яков спросонья не сообразил, почему дедушки не могут сходить туда сами, и вообще, с чего вдруг столь развязный тон? С другой стороны, они ведь тоже много чего хорошего сделали, так что ладно, чего уж там, разок можно…

– Привет, мужики, – сказал он, переступив порог столовой, в которой, как оказалось, тоже гоняли чаи. С пловом.

Пункт питания находился в ведении стройбата, который – по забавлявшей филолога Якова армейской терминологии – был прикомандирован к их полку. Хотя кто к кому прикомандирован на самом деле, это как посмотреть: стройбат, в отличие от полка, кастрированным не был, и когда во время утренних и вечерних поверок их выстраивали лицом к лицу на большом плацу, Яков сам себе казался бойцом до слёз малочисленного княжеского отряда, нечаянно напоровшегося на основные силы Большой орды.

Конечно, думал он, как бы играя сам с собой в полководца-стратега, пока малые командиры выкрикивали перед строем рапорты командирам большим – выкрикивали так, будто пытались больших напугать, – конечно, скоро подтянутся и наши дивизии, выведут из боксов наши танки, бээмпэшки и установки залпового огня и развеют в прах это странное воинство с мётлами, кирками, ломами и лопатами, но мы этого уже не увидим, мы об этом можем только мечтать, потому что пока всё это подтянется, пока напряжётся и долбанёт, наш краснознамённый ляжет здесь в полном своём составе, не щадя живота своего и прочих частей, включая кастрированные, покрывая себя славой и асфальтовой крошкой, и прямо отсюда, вот с этого серого пятака, раскалившегося на солнце так, что пятки жжёт через подошвы и портянки, прямо отсюда отправится строевым шагом в анналы героической истории…

– Салам, – ответил ему чернявый пацан в замасленных хэбэшных штанах и с лоснящимися от пота квадратиками на животе. – Зачем на ночь пришла?

– Да у нас там деды чай пьют… Масла не дадите пáек двадцать?

– И сахару, – добавил сослуживец Щербилин, которого демографический феномен тоже выхватил из университета, только ленинградского.

– И конфетов, да? Ты говори, если приходила. Наша дедушка много терпеть станут…

Боковым зрением Яков засёк движение слева от себя и быстро, по-птичьи, обернулся. Сзади, оттесняя их от входа, обступала плотная шеренга стройбатовцев. Вид у них был зачуханный, но в руках у каждого имелся какой-нибудь предмет – ремень, скалка, огромный полковой половник…

– Вы, чмыря, думала, так чурка много, их насрать, чай не надо, а? – один из сидящих за столом чубатых парней в застиранной хлопчатобумажной стекляшке прищурил и без того раскосые глаза, и Яков ощутил удар чем-то твёрдым по плечу. Не на убой, скорее на испуг.

– А-а, валим отсюда! – взвыл Щербила, которому, кажется, досталось посерьёзней, и они под гогот ханского войска метнулись к двери.

– То есть на дедушек вам насрать? – мягко повторил только что услышанное командир их родного отделения младший сержант Блинов. Говорил он без акцента, да и откуда ему было взяться: Блинов был образцовым славянином, хоть на плакат про дружбу народов. Своих голубых глаз он, однако, не поднимал, говорил в стол. – Насрать, чмырьки? А?

До сих пор таких слов в адрес своих новобранцев младший сержант не произносил – может, потому и не смотрел на них сейчас? Зато Яков и Щербила смотрели во все глаза. И не понимали, как относиться к тому, что видят.

В каптёрке на столе, за которым устроились деды, стоял чайник в окружении эмалированных кружек. Тут же пачка индийской заварки со слоном, общипанная по сторонам белая булка и порубленный наполовину батон копчёной колбасы.

А рядом, будто в насмешку, – сахарница, заполненная доверху ноздреватыми, отдающими в искусственном свете голубизной кубиками рафинада и тарелка с жёлтыми, как запотевшие солнышки, шайбочками сливочного масла.

– А зачем… – ещё не задав вопрос, Яков понял его бессмысленность. И тут же возник другой. – Почему? Почему, Стёпа?

– Кому Стёпа, а тебе, душара, товарищ старший сержант, – Стёпа, похоже, не испытывал никаких неудобств от того, что в одночасье из почти приятеля превратился в конченую сволочь. – Не рубите, да?

Яков посмотрел на Щербилина, стоявшего, как и он сам, у стола по стойке «смирно». Тот покачал головой.

– Неспросясь, поясни, – приказал Блинов.

– До присяги нас бить нельзя, – быстро, словно давно поджидая поручения, отрапортовал третий новобранец, Робертас Амбросас.

Он был большой и толстый и к тому же намного старше всех остальных – не только сопризывников, но и черпаков, и дедушек, и даже дембелей. Литовскому военкому, который выпас его, наверное, полагалась какая-нибудь специальная медаль, потому что загрёб он парня буквально в последнюю минуту: до конца призывного возраста Робертас не докосил всего полгода.

Дома, на медленном балтийском хуторе под янтарными дюнами, по нему скучали жена и ребёнок, а здесь, в далёкой дальневосточной казарме, для упрощения межнационального общения Амбросас был сразу переименован в Неспросяся.

– Почему нельзя?

– До присяги ещё призывник, не рядовой, – ответил он. – Может бежать, будет геморрой, а дедушкам геморрой не надо.

– А сейчас бежать не может? – невесело съязвил Щербилин.

– Сейчас мы уже дух. Если бегаем, то тогда нам дисбат, – пояснил невозмутимый литовец. – Я дисбат в гроб не видел. Мне геморрой не надо. Уже есть теперь.

– Всё ясно? – поинтересовался Блинов.

Яков и Щербила вразнобой кивнули.

– Я спрашиваю, всё понятно? – командир повысил голос, но глаз от столешницы не оторвал.

– Так точно, товарищ младший сержант!

– Кру-гом! В столовую, за продпайком, ша-агом марш!

– Никак нет, товарищ младший сержант. Я не пойду, – тихо ответил Яков.

– Я тоже, – сказал Щербилин. – Никак нет.

– У-у, младший сержант, да у тебя в подразделении дисциплина хромает сразу на две ноги, – констатировал Стёпа. – А у тебя, Кенга, кажется, появилась клиентура.

Деды избегали грязной работы, и лично молодых били только беспредельщики, но таких всегда мало. За остальных руки марали те, кто отслужил по полгода, то есть черпаки. Черпак Шура Кенгурин имел тело бодибилдера и звание кандидата в мастера спорта по спортивной гимнастике, но сейчас в руках у него были не гимнастические кольца, а боксёрские перчатки.

Бил Кенга без злобы, профессионально – по корпусу, чтоб синяков видно не было. И больно, очень больно. После каждого удара Неспросясь помогал Якову с Щербилой подняться и педантично, как продавец иностранного одёжного магазина, расправлял на рейке шинели, которые бунтари через десять секунд снова сгребали в кучу своими телами в бреющем полёте.

В столовую они так и не пошли, хотя оба были на грани потери сознания. И оказалось, правильно сделали, что не пошли: через пару месяцев, даже не дождавшись наступления черпачного возраста, Щербила и Яков сидели за одним столом со Стёпой, Кенгой и остальными.