Za darmo

Топографический кретин

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Топографический кретин
Топографический кретин
Darmowy audiobook
Czyta Ян Ледер
Zsynchronizowane z tekstem
Szczegóły
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

14 февраля

Полураспад

И что я поддельною болью считал,

То боль оказалась живая –

О боже, я раненый в сердце играл,

Гладьятора смерть представляя!

Генрих Гейне

День Святого Валентина. В прошлом году, и в позапрошлом, и в позапозапрошлом четырнадцатого февраля мы дарили друг другу подарки, целовали друг друга в губы и желали друг другу друг друга любить. Теперь день влюбленных к нам имеет такое же отношение, как курбан-байрам или праздник омовения в священной реке Ганг.

Я купил коробку конфет и одинокую розу. Подписал открытку, в которой впервые в жизни назвал ее не любимой, не моей, а – дорогой. Какое удобное, какое универсальное, какое бесцветное слово. Как богат язык.

Мне всегда язык был интересен, я считал, что он может выразить все что угодно, любую мысль, любое чувство, самый тонкий перепад настроения, самый трудноуловимый его оттенок. Терпеть не мог глупых сокращений и ненавидел смайлы: они напоминали мне идиотские взрывы хохота, вставляемые в телесериалы с целью обозначения мест, в которых следует смеяться. Не умеешь сформулировать шутку, считал я, не поможет ни ха-ха с экрана, ни точка-точка-огуречик :-) на свернутой набок шее. А если хреново тебе, то и тут двоеточие с открывающей скобкой :( ни при чем. Язык – он не только все стерпит, но и разделит все с тобой.

Почему же сейчас не хватает слов? почему так смертельно хочется швырнуть в стену эту изогнутую синюю вазочку, в которой нашла свой недолгий приют одинокая красная роза? почему так чешутся руки, неужели я теряю разум? неужели становлюсь тем быдлом, которому проще подставить морду для удара, чем объяснить, что оно неправо? Опять это жуткое неужели…

Все больше отточий, все меньше смысла, все выпуклее мазохистское наслажденье болью, все ближе спасительное: забудь, успокойся, все образуется, все не так плохо…

Все хорошо, прекрасней не бывает,

А голова болит – так надо меньше пить.

Воняя яростно, окурок догорает,

И в сердце боль – пора бросать курить.

Пора бросать. Пора послать все к черту,

Давно пора забыть и подвести черту,

Забыть, забить, за-тромб-овать аорту

И сжечь мосты – или чего там есть во рту?

Прощай, любовь. В саду тебя зарою

И забросаю вяленой листвой.

Окурок досмакую, вены вскрою.

Ах что за дивный праздник Рождество!

Чем же провинилась передо мной эта чертова вазочка, за что так хочется расквасить ее о стену – нет, лучше не о стену даже, а об эту прозрачную дверь, чтоб страшнее громыхнуло, чтоб больше битого стекла, чтобы огненней вулкан вроде не характерной для меня ярости? Да и ярость ли это или только бессилие, чудовищная, необъятная, космическая опустошенность, заполнявшая меня все эти недели и теперь рвущаяся наружу?

Отскок. На поражение

Я солдат. Служу в армии, кажется, португальской. Но, видимо, служба в советской армии в свое время не прошла даром, так что из португальской я решил дезертировать. Не один, а с сослуживцем, которого зовут, наверное, Хорхе. Или Тьягу. Или Жоао. Хотя тогда он будет мой тезка, а это вряд ли. А вообще какая разница, как его зовут, главное, что помимо него, я взял в бега автомат. И когда за нами погнались, я этим автоматом отстреливался. Да не абы как, а на поражение. Благо все та же служба в армии если чему и научила, то – сводить мушку и хомутик прицела так, чтоб боезапас попусту не расходовать. И видел, как пули взрывали головы преследующих, выбрызгивали из них мозговую кашу, размазывали ее по стенам и камням.

Никогда раньше не убивал людей во сне.

Интересно, может опустошенность – заполнять? Пустота – это когда нет ничего, совершенно ничего нет. Пустота не имеет конца, но, кажется, я нашел ее начало.

Но откуда агрессия? И почему именно сегодня, когда календарем прописано счастье? Почему я не могу смотреть на влюбленных? Почему раздражаюсь, когда целуются у меня на глазах? Почему невыносимыми кажутся улыбки – не всех, только взрослых. Дети по-прежнему заставляют улыбаться в ответ – рыжие мальчуганы на самокатах, старательно обруливающие ямки в тротуаре, кудрявые девчушки, семенящие перед родителями на пуповинах-поводках. Дети еще никому не сделали зла, ну разве что притащили из яслей чужую игрушку.

Дети еще никому не сделали зла. Ну да ничего, какие их годы.

Почему ты отвернулся от меня, святой Валентин? Почему, бросив на ходу: "О, красивая роза", – она не потянулась ко мне губами, не обняла, не прижалась, не сказала, что любит? Почему я стал похож на старушку, которая сегодня проезжала мимо на разваливающемся «ровере», и в ее глазах я увидел такую тоску, такое одиночество, что захотелось броситься под колеса ее драндулета? И почему мне все чаще улыбаются нищие – приветливо так, по-свойски?

Отскок. Зребаняние

Странно все-таки связаны нос и глаза: взгляд случайно падает на пышную девицу у окна, а обоняние в этот момент улавливает тяжелый запах пота – и все, эта дамочка и эта вонища связаны одна с другой раз и навсегда.

Бабища-то, может, вообще ни при чем, она, может, душ принимает по шесть раз на дню, да и амбре, скорее всего, не от нее: она от тебя в двух метрах, а другие – много других – значительно ближе. Но мозгу это объяснять бесполезно: он уже сделал вывод.

Не играет на толстуху и то, что она всю дорогу грызет ногти.

Смогу ли я пережить это? Смогу ли пережить, а не просто переморщиться, перекантоваться, пересуществовать? И что буду делать, если смогу? Обреченность. Обреченность. Есть ли что-то страшнее?

Спасибо тебе, святой Валентин. За то, что однажды я встретил ее. За то, что не так давно в самом начале осени она появилась на свет, а через совсем немного лет случилась вечерняя поездка в троллейбусе, который шел совсем не туда, куда было нужно мне.

Когда б не третье сентября,

А также не зимы начало,

Ты бы меня не повстречала,

Я бы всю жизнь прошляпил зря.

Прошляпил. Сумел-таки. И все вернулось на круги, и буржуйский этот День влюбленных снова стал чужим и никчемным.

Все забавно и странно: мы пишем стихи

И танцуем под сенью змеи в подворотнях.

Я не знаю, зачем эти мысли легки,

Я не знаю, к чему эти женщины-сводни.

Я не думал, что может быть просто тоска

И гнетущие мысли в тяжелой подкорке.

Только красная, словно от крови, доска,

Что закроет мой гроб на лысеющей горке.

Я не думал, что может быть медленный сон,

Я не думал, что эхо откликнется где-то.

Но когда ты увидишь ликующий стон,

Ты вернешься в мое ярко-серое лето.

Мы уже не ребенки, хоть тешим порой

Ожиданьем весны свое ветхое тело.

Не спеши. Мягкой ветошью эхо укрой

И поставь на нем крест незатейливо – мелом.

Я не могу ее остановить.

Что такое не могу? Я не могу поднять грузовик. Я не могу дышать под водой. Не могу взлететь в воздух, сколько бы ни махал руками. Физически – не могу. А когда не могу уснуть? Когда чувствую, что не могу жить без нее? Ладно, пора спать. Без нее, хотя это и невозможно.

Я не сумею ей помешать, но и помогать тоже не буду. Я не стану перевозить ее вещи в модный район, в котором она найдет себе жилье, пусть это и не по-джентльменски, плевать. Я плюю в потолок. Фигурально, конечно. Не потому, что боюсь его запачкать, а потому что лежу на спине, а в таком положении плевать в потолок еще хуже, чем плевать в колодец: аукнется моментально.

Я уже побился головой о стену, уже повыл, стоя на кровати на четвереньках – негромко, чтобы не отвлекать ее от просмотра кино в гостиной, – теперь вот лежу на спине при зажженных свечах. Я сам их зажег – наверное, впервые в жизни: раньше это делала она. Все когда-нибудь происходит впервые в жизни, вот и это тоже.

Повзрослевший ребенок как стертый пятак

Уходящие дни как безликие лица

Твой разорванный рельс зазвеневший не в такт

Не поможет на юге от севера скрыться

Недоцветший цветок как заснеженный рай

Как сентябрь опавших ничьих фотографий

Обессилевший храм превратившись в сарай

Возвратил панегирик в разряд эпитафий

Недовскрытый конверт

Недовыпитый сон

Заспиртованный мир

Оброненное имя

Да вливается в Нет

Смех врывается в стон

Заменен киром пир

И чужие своими.

– Ну что ты так переживаешь, – сказала она мне два часа назад. – Все расходятся – и ничего.

И ничего. Надо мной ничего. Есть потолок, он выкрашен светлым, и в светлом свете свечей его нет. Я поднимаю над собой руки и долго смотрю на растопыренные пальцы. Зачем я это делаю? Зачем она делает это? Мои пальцы отцепляются от ладоней, и ладони отпускают их безропотно.

– Отпусти меня, – сказала она.

– Не могу, – сказал я.

Ладони могут. Пальцы парят сами по себе на фоне светлого, соединяясь и снова расходясь. Все расходятся – и ничего. Я опускаю руки. Пальцы остаются надо мной. Боже, а ведь я не придуриваюсь, я действительно схожу с ума.

Я закрываю глаза и пробую пальцы на ощупь. Вот они, здесь, никуда не делись. Как давно, как давно ты сдерживаешь себя. Ты никогда не изменял ей раньше, и ты не изменяешь ей теперь. Может, в том и проблема, что не изменял?

– Все свои глупости, все свои ошибки, все то, за что ты не можешь меня простить, я совершал давно, еще до нашей свадьбы. Но ты вышла за меня. Значит, или простила тогда, или знала, что бросишь. Ведь с тех пор я не делал новых.

 

– Может, в том и проблема, что не делал, – сказала она.

Собачий праздник

Угол атаки

Подручные Витька из таёжного райцентра отличались редкостной исполнительностью, а содержимое поставляемых ими коробков – отменным качеством и совершенно нереальным количеством, так что по возвращении в общагу №1 Хоме и Якову было чем поделиться с остальными. И в смысле воспоминаний, и так.

– Ё-моё, да что ж меня туда вместо вас не послали! – возмущался Гусси. Все знали, что лёгкое опьянение любого рода заметно облегчает ему процесс поглощения прозаических альманахов и прочей бессмыслицы. – Я бы, нафиг, всю русскую и зарубежную литературу, от античной до перестроечной, так выучил, что до диплома больше бы к ней не прикасался.

– Ну-ну, – философски замечал Илья, барабаня пальцами по спинке стула в своём обычном ритме.

Этот ритм Илья называл сбитым. Он вообще слыл в общаге музыковедом, хотя ни на каком конкретно инструменте не играл, если не считать универсальной, как портвейн «777», шестиструнной гитары, да ещё расчёски, обёрнутой в папиросную бумагу, на которой он умел очень похоже выдувать партию саксофона из песни про Алена Делона, манкирующего одеколоном. Зато Илья знал огромное количество поразительных фактов из жизни замечательных людей, чаще иностранных и особенно усопших.

– Знаем мы таких читателей, – говорил он. – От чего Сид Вишес кони двинул, помнишь? Передоз. А Дженис Джоплин почему крякнула? Обширялась. Или Кит Мун, например… А у Джима Моррисона так просто, думаешь, мотор выхлестнулся? А Джимми Хендрикс?

– Тут ты, Илюха, загнул, – урезонивали его. – Хендрикс от чего-то другого помер.

– Ага, от другого, естессно! В блевотине своей захлебнулся – от другого… С рождения на коксе с колёсами, обсмыкуешься тут!

Как-то раз на втором курсе компания возвращалась из ресторана, в котором отмечала день рождения Сэма Хромая Нога. В целом процесс отмечания оказался не слишком запоминающимся, в отличие от его финальной стадии.

Честно вычерпав до дна содержимое карманов, участники банкета с предсказуемым недоумением констатировали, что их суммарное состояние не дотягивает и до двух третей счёта, который положила перед ними очень фактурная официантка, весь вечер умудрявшаяся многообещающе улыбаться им всем сразу и при этом никому в отдельности.

Веселье угасло мгновенно, как восковая свеча, которая восторженно мерцала на протяжении долгого романтического ужина и на которую внезапно какой-нибудь ни бельмеса не соображающий в поэзии болван-пожарный направил струю промышленного огнетушителя.

Сэм Хромая Нога славился способностью заговаривать зубы кому угодно и в какой угодно ситуации, даже преподам во время экзаменов и гаишникам после нарушения. К тому же на нём был вполне приличный тёмно-синий костюм без полосок и почти свежая сорочка цвета слоновой кости, поэтому громоотводом единогласно назначили его.

– Рыбное ассорти четыре тарелки, лобио-мобио пять, – приговаривал Сэм, близоруко всматриваясь в свиток, который двумя руками, как гармонь, растянул перед собой. – Простите, любезнейшая, а вы уверены, что это именно наш адисьон? Меня, в частности, смущает салат оливье, одиннадцать порций…

Это были последние слова, которые услышали добровольцы чрезвычайного отряда добычи денег у Олежи (ЧОДДО), в рекордные сроки снаряжённого и максимально срочно отправленного к общаге №1, что осталась в двух трамвайных остановках к северу.

Олежа был старостой группы и на день рождения к Сэму не ходил, не мог оставить свой пост в общаге. В свободное от учебных и административных занятий время Олежа работал бутлегером: торговал в общаге водкой, которую у него, хоть и с наценкой, можно было купить всегда и практически в любом количестве, тогда как у его государственных конкурентов – только с одиннадцати до двух, выстояв длиннющую очередь, предоставив продавщице паспорт, да к тому же не больше двух флаконов в одни руки.

Бизнес у Олежи шёл неплохо. И когда запыхавшийся ЧОДДО, ввалившись к нему в комнату, вразнобой изложил трагизм ситуации, он, не переменившись в лице и не спросив даже «сколько?», молча ткнул под себя.

Предпринимательской деятельностью Олежа обычно занимался, лёжа на кровати, из-за чего её сетка была подобна гамаку, провисающему под тяжестью крупного Олежиного тела. Под кроватью находился коричневый чемодан; на него-то и указывал большой палец мясистой Олежиной руки.

В чемодане раз в месяц в виде замусоленных пятирублевых бумажек хранились стипендии всей группы, которые Олежа постепенно раздавал сокурсникам под роспись. Всё остальное время это было хранилище его личных сбережений, представлявших собой кучу скомканных купюр. Отсчитав из неё необходимую сумму и пообещав вернуть долг при первой же возможности, ЧОДДО ринулся обратно в ресторан – и поспел вовремя: официантка, завершив подробнейшее уточнение всех значившихся в списке пунктов, в этот момент как раз опустила счёты на стол и двумя пальцами, будто не желая пачкаться, победоносно-брезгливо втыкала бумажку в нагрудный карман замечательного Сэмовского пиджака без полосок.

– Понял, мадемуазель, о минете не может быть и речи, – еле слышно процитировал Сэм популярную шутку. И тут же, узрев возвращение товарищей и поняв, что можно наконец перестать сдерживать себя, как-то вмиг очень густо покраснел. Остальные, избегая презрительного взгляда официантки, постарались оставить ей максимально возможное количество чаевых – и рванули на выход.

Отходили долго. Понимали, что нужно совершить работу над собой, привести себя в состояние, которое соответствовало бы если не поводу – дэрэ всё-таки, – то хотя бы количеству выпитого: зря, что ли, потратились на алкоголь? Меняли темы, пытаясь нащупать плодотворную, пересказывали друг другу байки, ржали над несмешным, но ощущение пережитого позора оказалось ужасно прилипчивым, сидело, как перчатка из тонкой лайки на дородной ладони, и слезать не желало.

Так и тыркались, как слепые котята, практически до самой общаги №1, когда всплыло, наконец, хоть что-то перспективное: обсуждение выдающихся качеств давешней официантки. Однако тут Илья внезапным, но выразительным жестом попросил всех заткнуться и уставился на газон, обрамляющий знакомый до последнего кирпичика фасад места совместного проживания.

– Стопаньки-попаньки, – произнёс он и безрассудно, как лунатик на луч, двинулся в сумеречные заросли. Через секунду оттуда донёсся восхищённый голос: – Ну точно! Два куста!

– Да ладно, не гони, – отозвался Михеич Ким, – Полынь, наверное.

– Я тебе что, баклан? – возмутился Илья из темноты, пошуршал там чем-то, чертыхнулся и вытащил на свет уличного фонаря два метровых стебля с юными, сочными, растопыренными листьями и запахом, совершенно не похожим на полынный. – Прикинь, ботаник!

– Нормально, – резюмировал Гусси. – Откуда она здесь взялась, в центре города?

– Откуда-откуда… Варил кто-то в общаге, может, даже ты…

– А может, ты? – отфутболил Гусси.

– А может, и я, – не стал спорить Илья. – Кто-то, в общем, бадяжил – какая разница, кто. Главное, что семена в окно высыпал. Вот она, землица животворящая! Палку воткни, да что там палку – плюнь в неё – и заколосится древняя, как сама Русь, культура! Китайцу-бусурману ни пяди святыни, ясно вам?

Прочно зажатым в кулак стеблем он гневно погрозил в сторону Приморского крайкома КПСС и так же резко, как начал, прекратил своё патриотическое выступление:

– Ладно, хлопцы, чего замёрзли, как на митинге общества «Память»! Давайте, пора щемиться отсюда, а то шальной наряд подрулит – отмазываться запаримся.

А потом, когда уже сдали госы и получили дипломы, когда кто-то из компании уехал в другие города, а кто-то и в другие страны, а кто-то ещё только собирался уезжать, тогда Илья женился на скромнице Дашутке, которая тоже жила раньше в общаге №1. И в первую очередь молодые обзавелись приблудившейся откуда-то каштанкой, которой дали экзотическую кличку Ильда, составленную из их собственных имён. А вскоре, заимев ещё и квартиру, пригласили в неё на Новый год пока ещё остававшихся на родине друзей.

Друзья пришли, принарядившись, принесли кто тортик, кто китайское вино из алычи, привели кто супругу, кто подругу. Илья всех рассадил чин чинарём, а себе определил место на диване – не потому что там мягче, а наоборот, исключительно из человеколюбия. Ему обычно хватало двух-трёх тостов, и он об этом прекрасно знал, поэтому заранее пристроился так, чтобы в нужный момент, не доставляя никому никчёмных неудобств, растянуться тихонечко у стеночки.

План был исполнен с безукоризненной точностью, он даже курантов не дождался. А когда поднялись выпить за новое счастье, выяснилось, что Даша сделать этого не может: тонкий девичий стан оказался надёжно, как кандалами, скован объятиями супруга, сопящего за её спиной.

– Илюшка, пусти, – тихонько попросила Даша.

– Хрен тебе, – сказал он, не открывая глаз, и захрапел чуть громче.

– Пусти, Илечка, – сказала Даша, но ответом ей было только мычание, в котором легко читалось безапелляционное «нет».

– Дарья в безвыходном положении, – декларировал обстоятельный Хома, как очередной футбольный счёт в архив вписал. – Помочь надо.

– Только аккуратно, – предупредил Яков, – он в этом состоянии раним.

Нечто подобное уже случалось несколько лет назад, когда по стране строевым шагом маршировала новая эра, и каждый понимал её по-своему.

Михеич Ким, будучи от природы ретроградом, пришёл в ужас. Он, наверное, запил бы с горя, да мешала корейская кровь, которая, в отличие от крови королевы Мэри, смешиваться с водкой не желала принципиально.

Склонный к рефлексии и диссидентству Гусси сильно переполошился, осознав, что на кипы литературных журналов, неизвестно откуда появившихся в совершенно свободной продаже, тощей стипендии решительно не хватает. Поэтому, смирившись с неизбежным, взялся за изучение иврита.

Карась, как и положено сознательному рокеру, подался в сторожа. Какое-то время охранял среднюю школу, а там добрался и до целого спорткомплекса с полным набором услуг, включая тренажёрный зал, небольшой бассейн и коллективную мечту всех сторожей – хорошо оборудованную сауну.

Яков отпустил волосы ниже плеч, расковырял большой круглый значок, который Гусси получил в Союзпечати в награду за оптовую закупку периодики, вставил в него вместо Русалочки собственную фотографию с надписью «Я холост» и стал в таком виде слоняться с другом Клином по кооперативным барам, вдруг откуда-то возникающим и часто так же вдруг куда-то исчезающим буквально на следующий день. Именно тогда в их жизнь вошло кафе «Фламенко», распространявшее на полквартала вокруг себя аромат свежерастворимого корейского кофе с плавающим в нём полумесяцем лимона.

Илья оказался прозорливее всех.

– Бабки делать надо, мальчики, время сейчас такое, – объявил он вслед за Горбачёвым и, к ужасу Михеича, подался не то что к каким-нибудь торгашам, а к самым что ни есть нуворишам: устроился в местное отделение то ли страховой, то ли брокерской, то ли ещё какой антисоветской конторы и стал в ней достаточно успешно суетиться. А в разгар зимы запричитал: – Чёрт, фершты мои из Хабаровска приезжают, надо срочно культурную программу выпучивать!

Фершт была то ли фамилия, то ли кличка какого-то его давнего начальника, произведшего на Илью настолько мощное впечатление, что теперь он никого из своих боссов иначе не называл.

На этот раз ферштами оказались трое состоящих между собой в непосредственной родственной связи и потому очень похожих друг на друга симпатичных маленьких грузин в чёрных кашемировых пальто с каракулевыми воротниками. Восьмисоткилометровый путь из Хабаровска, где была у них головная контора, фершты проделали на огромном, как пароход, «линкольне» цвета лайма и теперь очень хотели в душ. Поэтому первым делом предприниматели вселились в самый роскошный – для иностранцев! – номер гостиницы «Владивосток», а через час отправились обедать.

В городе они были впервые, так что целиком доверились выбору сопровождающих, в состав которых, чтобы не было одиноко, Илья включил страдающего от безделья Якова, посулив ему небольшой гонорар. И принимающая сторона повела гостей в северокорейский ресторан, сильно дорогой и на редкость невкусный, но зато находившийся рядом с гостиницей и обладавший солидным запасом дефицитных на тот исторический момент напитков.

Оставив официанту с экономичным именем Ю неадекватную тучу чаевых и беспорядочно помахивая ладонями у пылающих ртов, в которых догорало послевкусие дальневосточных кулинарных острот, делегация приступила к следующему пункту культурной программы. Каковым значилось посещение Карася, великого жреца ароматных паров и непревзойдённого мага берёзового веника.

 

Путь был недолгим, но трапеза оказалась столь обильной, а просторный кожаный салон линкольна столь тёплым и уютным, что Илья в нём сразу прикорнул.

– Вот видите, представитель спёкся, – констатировал один из бизнесменов по прибытии к месту назначения. – Что будем делать?

– Оставлять нельзя, – сказал второй, – машина остынет на морозе, и он тоже.

– Надо его внутрь, – заключил третий, самый главный.

Появившийся в дверях спорткомплекса маг, он же жрец, он же Карась уже несколько минут совершал гостеприимные пассы, посредством которых согревался на холодном ветру, и фершты, покряхтывая, стали выбираться из своего парохода.

– Коньяк и закуску выгружай, – сказали они водителю, – а представителя проводи внутрь. Деликатно!

– Я помогу, не волнуйтесь, – заверил Яков.

– Вот здесь, я думаю, будет хорошо, – он указал на одну из дверей, выходящих в длинный, коридор. Указал кивком головы, потому что руками Яков держал Илью за плечи, из-за чего двигался задом, в то время как голени представителя сжимал своими подмышками семенящий следом шофёр.

В дневное время комнатёнка, видимо, служила массажным или каким-нибудь физиопроцедурным кабинетом: у стены кушетка, над ней голова кварцевой лампы, рядом единственный стул с комплектом свежего постельного белья. Чисто, тепло, и шум из сауны не долетает – как раз что надо.

Яков хорошо помнил, как поразили его мемуары старых большевиков, сидевших со Сталиным в царской тюрьме и вспоминавших, что там, в Туруханском крае, Коба всегда ложился в носках. Сам Яков ненавидел спать одетым, от этого он по утрам чувствовал себя совершенно разбитым и как будто неопрятным – и не мог допустить, чтобы эта участь постигла его друга, временно находящегося в бессознательном состоянии. Тем более что время в запасе ещё было – кончив возиться с Ильёй, в предбанник он поспел как раз к началу коллективного омовения.

Карась свое дело знал на пять, у него были даже войлочные шапки и пузырьки с бальзамами, которые он разводил в воде и плескал на камни. Печка возмущалась всеми ста пятью своими градусами, адски шипела и вбрасывала в горячий воздух облачка густого, пушистого запаха. Чтобы прийти в чувство, разомлевшие гости ныряли в холодную, мутную от хлорки воду небольшого бассейна, а потом грели организмы изнутри крупными глотками грузинского коньяка.

Какой-то из наступивших моментов объявили торжественным. Главный страховщик взял стакан и поднялся с ясеневой лавки, придерживая тогу из простыни, нежно прильнувшую к толстому влажному животу и ставшую оттого полупрозрачной.

– Друзья! Позвольте мне сказать словами великого грузинского поэта, который умел сказать так, как никто другой сказать не умеет…

В следующий момент Яков подумал, что тостующий по пьяни перепутал эпосы и принялся цитировать кыргызского акына: уж очень равнинно зазвучало. Стало скорее похоже на безнадёжный вой волка в степи, чем на чеканное, гортанное повествование о жизни гордого горного народа. Но потом понял, что фершты и звуки друг к другу отношения вообще не имеют: вой доносится откуда-то извне.

Окон в предбаннике не было, но на дворе давно стояла холодная, снежная ночь, и от этого стало ещё страшнее, потому что вопль был не только невыразимо безысходным, но ещё и ужасно громким, насквозь пронизывающим стены и душу.

– Что за алаверды такая! – испугался грузин.

Обладающий несравненно более богатым банным опытом Карась в непонятках пребывал недолго и первым сообразил, что вурдалаки бывают только в ужастиках.

– Илюха! – он ринулся в коридор.

Илья сидел на кушетке и орал. Его тощий торс с редкими, как у китайца, белёсыми волосами был местами покрыт капельками пота, пальцы судорожно сжимали простыню, глаза почти совсем вылезли из орбит. Но ни крови, ни других признаков насильственных действий в комнате не наблюдалось.

– Что, Илюха, что?

Он не отвечал, просто продолжать вопить, и тогда Яков довольно чувствительно шлёпнул его по роже. Ор прекратился. Взор обрёл некоторую осмысленность, пошарил по конуре, остановился на Карасе.

– Ааа… живой?

– Ты что, старина, рехнулся? Конечно живой, с чего тебе быть мёртвым!

– Фу… Нихренасе… Просыпаюсь – почки выхлёстываются, глаза ничего не видят, лежу весь голый, простыня под подбородок, над репой синяя лампа, вокруг кафель… Думал, в морге.

Так что разнимать руки, сжавшиеся в новогоднюю ночь на тонкой Дашуткиной талии, нужно было очень деликатно: кто знает, что видит Илья в своём проспиртованном сне… Но уже от первого прикосновения он мгновенно открыл совершенно трезвые глаза.

– Чёрт, собаку ж вечером не выводили! Иди ко мне, девочка моя, гулять пойдём!

Ильда отреагировала мгновенно: с выпученными глазами и вывалившимся языком вскочила хозяину на грудь, кубарем метнулась на пол, рванула в кухню, стремглав вылетела оттуда в прихожую и стала звонко барабанить передними лапами по связке ключей, висящих на ручке входной двери.

– Умная – напрочь, – улыбался Илья с видом бывалого заводчика, натягивая пуховик и засовывая в карман какой-то свёрточек. Мужская часть населения решила составить ему компанию.

– Блин, ну и колотун, – поёжился Гусси и стал подпрыгивать на месте, хрумко уминая снег под ногами.

– Ничего, старый, зáраз согреемся, – Илья защербатил свой фирменный оскал и полез в карман. – Папироса есть у кого?

– Вы только Дашке не говорите, я типа завязал, – попросил он, смешивая на ладони высыпанный из беломорины табак с содержимым маленького бумажного пакетика. – Ну давай, Михеич, взрывай.

Через полчаса веселье за столом снова пошло на убыль, и Илья вспомнил, что собака успела сходить только по-маленькому.

– Давай, щеночек мой, гулять, гулять!

Ильда вопросительно склонила голову, проделала куда менее убедительный, чем в первый раз, забег по квартире, но рефлекс всё-таки победил, и она снова загремела ключами в прихожей.

– Сейчас, зайка, сейчас, не суетись, – урезонил её хозяин и повёл друзей вниз по лестнице.

Ещё через час силой выволоченное на прогулку животное малодушно скреблось снаружи в подъездную дверь и крупно тряслось всем своим короткошёрстным организмом.

– Свежий воздух любит – сил никаких нет, – объявил Илья и полез в карман за заветным свёрточком.

Но столкнувшись с построением на прогулку в пятый раз за два с половиной часа, собака очень шустро забилась под диван, и выковырять её оттуда Илье не удалось ни уговорами, ни угрозами, ни даже шваброй.

– Вылезай, красавица! Ну же, Ильдачка, хозяин с тобой на улочку пойдёт… Да что ж ты, овца курдючная, папочку подводишь!

В конце концов, поняв тщетность своих усилий, Илья сдался.

– Кажется, Ильда забухала и прямым курсом отправилась в состояние риз, – вздохнул он. – Мужики, поводок не забудь, вдруг шальной наряд нагрянет. Будем выгуливать собаку без собаки.

Мужикам шутка показалась ужасно смешной, но хихикали сдавленно: ржать в полную силу мешали необъяснимо суровые взгляды жён и подруг, сидящих за праздничным столом со скучающими щеками на неподвижных кулаках.