Za darmo

Топографический кретин

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Топографический кретин
Топографический кретин
Darmowy audiobook
Czyta Ян Ледер
Zsynchronizowane z tekstem
Szczegóły
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

4 февраля

Полураспад

Это скорее была уже лишь сказка об общей сказке.

Александр Мейхлас

Заказал на послезавтра машину напрокат: отдыхаю с четверга по понедельник. Поеду в Кент или, наоборот, в Уэльс. Буду, наверное, кататься в одиночестве: она вряд ли захочет. Теперь она со мной не то что в Кент – на Мальдивы не хочет. Зачем, говорит, подавать тебе надежды, которые все равно не сбудутся.

Раньше, когда выдавались длинные выходные, как сейчас, мы часто брали авто и отправлялись куда глаза глядят: тыкали в атлас пальцем, загружались сэндвичами, фруктами, бутылками с водой и – вперед!

Мы держались в стороне от скоростных магистралей, чтобы в полной мере насладиться прелестью сельских дорожек, извилистых, будто намалеванных детской рукой, и аккуратных, как в мультике про Крокодила Гену, тонущих в ярких тенях деревьев, что сплетаются над нами ветвями, и только солнечные зайчики в просветах – по стеклу, по панели, по неправильным ее коленкам…

Я увидел зеленые звуки:

Это лето опять стало юным.

Это вновь, как века назад,

Три старухи мне зло колдуют.

Я забыл, как звучат твои руки

На горячем ветру в июне,

Я стыдливый забыл аромат

Твоих ночных поцелуев.

Я больше не вспомню смеха

Твоих сонных глаз на рассвете,

Меня не окутает дым

Волос невесомых твоих,

Ко мне не придет даже эхо

Напомнить о прошлом лете,

И снова я буду один,

Забыв о весне двоих.

Но что за страшная боль?

Опять надо мною крест мой:

Я жить не могу, не любя,

Не видя о большем снов.

Я снова стану звездой

И вновь, умирая, воскресну.

Я снова встречу тебя –

И больше не надо слов!

И ароматный чай с рассыпчатыми утренними булочками с джемом и сладкими топлеными сливками на лужайке уютного деревенского особнячка, стоящего здесь испокон веку. И прогулка по узеньким мостовым светло-желтого городка, в котором непременно родился кто-нибудь великий – Ватт, Кромвель или Байрон, – и снова дорога, теперь уже недалеко, до затерянного в лесу деревенского паба, в котором как раз в это время дня подают йоркширский пудинг. Настоящий, не глобализованный пока еще йоркширский пудинг, потому что туристов здесь не бывает, мы и сами наткнулись на это место совершенно случайно.

И трактир этот в фахверковом доме, таком старом, что приходится кланяться, чтобы войти в почерневший от времени дверной проем. И дубовая стойка, и тяжеленная мебель, и огромный камин, в котором можно сидеть: в нем есть стул и стол на одного и висит полный набор чугунных кочерег, и от этого камин похож на пыточную камеру, но не страшную, потому что огонь в нем еще не горит. Огонь разожгут потом, когда мы, промокнув под внезапным дождем в зеленом лабиринте у древнего замка, побежим в убежище и найдем его в другой пивной, которая, как выяснится, служила еще Генриху VIII, у которого было шесть жен, и одна из них – та, что родила королеву-девственницу Елизавету I, – до замужества жила как раз в том замке с лабиринтом.

И об охотничьем прошлом заимки у замка будет напоминать оленья голова над баром, в смеющийся рот которой кто-то давным-давно сунул незажженную сигарету, да так и забыл ее там, а прямо напротив головы, у уютно потрескивающего огня, будут стоять два – о чудо! – незанятых кресла, и мы устроимся в них, и бармен принесет нам наше пиво и, показав на горку каштанов на полу у камина, скажет:

– Не стесняйтесь, берите, сколько хотите, мы еще насобираем, у нас здесь каштановый рай.

И он научит нас жарить их на этом огне, и мы станем протыкать специальной вилкой их жесткую кожуру, чтобы каштаны не взорвались в камине, как яйца в микроволновке, и вкусом они будут напоминать запеченную в костре колхозную картошку, только послаще, а потом, когда совсем стемнеет, мы поедем домой, и сплетение ветвей над дорогой будет казаться сводом склепа, и она прижмется ко мне и полушутя-полусерьезно спросит:

– Как ты думаешь, в этом лесу живут эльфы?

А потом, добравшись до дома, мы свернемся на диване теплым двухголовым существом и вспомним, как, объевшись каштанов, я умудрился отломать подлокотник кресла, в котором, возможно, нежился еще Генрих VIII, умаявшись от шести своих жен.

И ты засмеешься счастливо, и поцелуешь меня, и скажешь:

– Вечно ты все ломаешь.

Что правда, то правда.

Кавказский синдром

Угол атаки

У дивана валялся надоевший Платонов, на диване валялся недоевший Яков. Полчаса назад он не доел рыбную кулебяку, купленную в ларьке вчера вечером, а уже сегодня показавшуюся сильно несвежей. Яков подбросил продукт ничейным котам, захаживающим во двор с регулярной инспекцией, но они не оценили столь мощной подачи, и теперь пирог валялся за окном.

Диван, с которого Яков наблюдал мир, находился, как и вся съёмная однушка, на первом этаже, раскорячился вплотную к батарее: так теплее зимой. Но сейчас было лето, окно приоткрыто. Прямо под ним, на узкой буро-зелёной клумбе, огороженной грязно выбеленной железобетонной оградкой, – кулебяка. В десяти шагах от неё – подъезд с лавочкой неизбывных бабулек, глуховатых и оттого неприлично громко перемывающих косточки отсутствующим товаркам.

Хорошо, что коты не сдали меня, подумал Яков, а то вовек бы не отмазался от этого неформального домкома по поводу загрязнения среды, окружающей дом образцовой культуры и быта. В том, что его девятиэтажка носит это гордое звание, Яков удостоверялся всякий раз, когда сворачивал с улицы во двор – по узкой, но весьма убедительно протоптанной дорожке, пересекавшей газон по диагонали. Тропка, желтовато-серая летом и влажно чавкающая зимой, огибала угол панельки, на котором радостная табличка про культуру соседствовала с более серьёзной: «По газонам не ходить!»

Палево-рыжий кот, похожий на маленького ободранного леопарда, обнюхал огромную, почти с него ростом, кулебяку, брезгливо дёрнул задней левой лапой и присел у вялого кустика. С секунду примерялся взглядом, а потом, упруго разжавшись, выстрелил собой Якову в лицо – тот едва успел отпрянуть, чертыхнувшись. Зря ругался: коту нужна была не его физиономия, а его подоконник.

Приземлившись на внешний карниз, он резво засеменил передними лапами и одновременно попытался сгруппироваться, чтобы подтянуть задние. Когти царапали и без того облупленную краску, но зацепиться за металлическую поверхность не могли. Яков подумал было протянуть руку помощи, но потом решил, что природа сама разберётся, да и кошак был слишком уж облезлый, со следами лишая по всей поверхности, включая морду, – к прикосновениям, в общем, не слишком располагал.

Через несколько судорожных мгновений, так и не сумев зафиксировать туловище на карнизе, животное разочарованно мявкнуло и обвалилось в куст. Из него с визгом вылетели воробьи, открывшие для себя кулебяку. Где-то рядом из другого открытого окна неразборчиво верещало радио. Облако удовлетворённо сползало с солнца. Хотелось есть. Бабки у подъезда продолжали сплетничать.

Никого из обсуждаемых Яков не знал, и слушать было неинтересно, но всё равно слушал – а что ещё делать? Можно, конечно, врубить серебристо-матовый хайфай, неделю назад купленный на ВДНХ за полсостояния, и заглушить несанкционированное жилсобрание, да только толку? По телеку мура, на автоответчике только просьба заболевшего коллеги подменить его на послезавтрашней смене. И не позвонишь ведь никому – кого он знает в столице?

Не Лену же дёргать, в самом деле.

Лена была москвичкой. Фрэну, подростку из глубокой прикитайской провинции, который столицу видел только на плакатах про социалистическое соревнование да в программе «Время», это обстоятельство представлялось чрезвычайно важным.

Познакомились они тоже в провинции, но куда более фешенебельной, чего его собственная, – на Домбае. Фрэн отдыхал там с мамой и сестренкой Алиной. Лена тоже отдыхала – и тоже с мамой: с кем ещё могут отдыхать пятнадцатилетние москвички на кислых лермонтовских водах? Сейчас, может, и не только с мамами, но тогда – это вам не сейчас.

По крутой кавказской здравнице Лена передвигалась в сопровождении подружки Аси, которая своей доведённой до совершенства невзрачностью ещё больше оттеняла мягкий шарм очаровательницы.

Лена говорила «дураки» с длинным ударением на «а» и надевала иногда тёмно-синее платье с серебряной каймой, белые босоножки на тонких ремешках и делала себе длинный ассиметричный хвост, который почему-то совершенно сводил Фрэна с ума, будто он до этого ассиметричных хвостов не видел.

За Леной таскалась не только Ася и – на нерешительном удалении – сам Фрэн, но и изрядная доля мужского населения санатория в возрасте от одиннадцати до девятнадцати. То есть дохлый номер. Можно, конечно, сказать: «привет, как дела», можно, наверное, услышать в ответ что-нибудь вежливо-невнятное, но скорее всего она просто улыбнётся тонкими московскими губками, тряхнёт неконгруэнтной своей причёской – и весь тебе привет.

Ну и смысл?

Был бы ещё Кит рядом – вдвоём оно как-то сподручнее… С другой стороны, так ведь и обломаться можно: когда знакомишься двое на двое, одному всегда достаётся что похуже, а Кит тоже не дурак на селёдку клевать.

Тоска, словом.

– Здорово, Фрэн.

– Здорово, Байконур.

С веснушчато-прыщавым Вадиком? Владиком? Славиком? из Кустаная они познакомились ещё в автобусе, вёзшем их из аэропорта. Подружиться не подружились: говорить особо не о чем, да и надо оно – сдруживаться на четырнадцать суток? – но регулярно здоровались и резались в огромные садовые шахматы.

– Чего делаешь после обеда?

 

– Фиг его знает, вроде ничего. А что?

– В три часа турнир по настольному теннису. В подвале. Чемпионат санатория. У меня отец играет – закачаешься! Приходи болеть.

Вот те нá, а Фрэн и не знал, что здесь есть теннисный стол! Да не один, как выяснилось, а целых два. Они стояли в прохладном мраморном подземелье, на достойном удалении друг от друга, а вдоль стен выстроились громко хлопающие деревянные сиденья, как в цирке, только в один ряд.

Он пришёл задолго до начала: очень уж руки чесались, ракетку сто лет не сжимали.

В зале было почти пусто, только неумело, лопатой, переталкивали друг другу заграничный оранжевый шарик двое незнакомых санитаров. Фрэн пристроился было ко второму столу, но играть было не с кем, поэтому стал разминаться – звонко долбить мячиком о стену, сначала с метрового расстояния, потом, не давая шарику коснуться пола, отступая всё дальше и дальше.

Заявилась санаторная физручка в польском «Адидасе» и очках на верёвочке. Фрэн, не отрываясь от тренировки, сказал ей здрасьте, она кивнула в ответ. Пошуровала бумагами в какой-то папочке, помолчала минуту-другую, потом стряхнула с носа очки и спросила:

– Ты в чемпионате-то участвуешь?

– Не-а, говорят, поздно уже, – Фрэн левой рукой поймал умаявшийся шарик, положил его на стол, накрыл ракеткой, чтоб не скатился. – Но если можно ещё записаться… Я не знал, Станислава Игоревна.

– Что значит не знал? По всему корпусу объявления висят!

– Да не знаю, не заметил как-то. Я вообще рассеянный.

– То-то я вижу, как ты рассеянно по стенке молотишь, – Станислава пошарила по синей груди с белым трилистником, нащупала очки, но надевать не стала, поднесла поближе к своим бумагам и уставилась в них. – Повезло тебе, бассейный с улицы рассеянной, у нас как раз один отдыхающий без соперника остался.

– Вот спасибо, а призы будут?

Физручка завела про почётные грамоты за второе и третье места, про диплом и электронный будильник за первое, но Фрэн всё это пропустил мимо ушей. В подвал начали заходить люди и рассаживаться вдоль стен, и среди них он увидел неразлучную парочку – убогую Асю и предмет своих воздыханий.

Это теперь, валяясь на продавленном диване на пролетарской московской окраине, он мог позволить себе думать о ней как о предмете, а тогда извинился перед физручкой, вышел на лестницу, пробил карманы, пожалел, что ещё не курит, провёл пальцем по массивным чугунным перилам, заставил себя собраться с мыслями и тихо произнёс:

– Это твой шанс, Фрэнище.

Подумал ещё немного и добавил по-взрослому:

– Да, старик, это твой единственный шанс.

И вернулся в зал, в котором уже шла разогревка, и падавшие на твёрдый мраморный пол шарики звучали так, будто были отлиты из тяжёлого металла, но не сильно опасного для здоровья, а такого, который может принести и благо, и зло. Как ртуть: подыши ею – и умрёшь. Загони её в градусник – и, может, протянешь ещё немного.

Накладки, конечно, были как стекло и совершенно не тянули, накаты и подрезки давались со страшным скрипом, а уж о том, чтобы осмысленно навесить соплю, оставалось только мечтать. Но Фрэн, в отличие от соперников, хотя бы знал, что такое баланс и топ-спин, когда бывает переподача и что начинать розыгрыш с ладони запрещено. И ещё он всё время напоминал себе про шанс и про то, что плохого танцора снаряжение не оправдывает, и укладывал конкурентов одного за другим, как Чингисхан уйгуров.

Нет для воина лучшей награды, говорил великий монгольский мясник, чем сжечь юрту врага, оседлать его коня и взять его женщину. Огненные забавы с участием колхозной печи пока ещё ждали Фрэна впереди, в далёкой картофельной абитуре; юрта – хоть и многоэтажная – у них была на всех одна; ближайшие кони в центре Пятигорска катали туристов к Провалу, в который Остап Бендер когда-то наладился билеты продавать со скидкой для детей и милиционеров. Зато женщину и брать не пришлось, сама пришла.

– Ты хорошо играешь, – Лена одарила его улыбкой как бы стеснительной, но Фрэн распознал в ней снисхождение и даже, наверное, дозволение. – Правда, Ася?

– Да, очень, – подтвердила тень. – Меня зовут Ася. А это Лена.

– А я Фр… Яков. Очень приятно.

– Фряков? – Ася, как выяснилось, даже удивлялась блёкло. – Это фамилия, что ли?

– Интересно, на ужин ещё не пора? – поинтересовалась Лена.

– А который час? – ответила Ася.

– Не знаю, – Лена пожала плечами. – У меня часы стоят. Наверное, в бассейне намокли.

– Я тогда схожу узнаю, – предложила Ася.

– Ага, сходи, – кивнула Лена.

Через двадцать секунд, когда они целовались под той же мраморной лестницей с перилами и Лена положила руки ему на плечи, Фрэн скосил глаза на её тонкое запястье. Блеснувшие на нём маленькие часики из тёмного капельного серебра добросовестно показывали, что до ужина ещё полчаса.

Они разъехались через десять дней, она в столицу, он в периферию, и, гордый тем, что у него теперь есть подружка – да какая, к черту, подружка – любимая! – в самой Москве, Фрэн стал раз в неделю бегать в деревянный барак у вокзала, где был междугородний переговорный пункт, и на всю сэкономленную на школьных обедах мелочь покупал себе не сигареты, как одноклассники, и не леденцы, как сестрёнка, а пять минут счастья. И каждый разговор неизменно начинался протяжно-вопросительным Лениным «аль-лё» и ещё неизменнее завершался незнакомо-бесстрастным:

– Абонент, ваше время истекло.

И он писал ей длинные письма, и она иногда отвечала, и, читая и перечитывая её худосочные послания, он каждый раз понимал, что остаётся для неё – и останется, видимо, навсегда – не другом даже, а так, случайно знакомым мальчиком из неведомой таёжной тьмутаракани.

И страшно расстраивался по этому поводу и обещал себе больше никогда не писать и не звонить, потому что это лишь бессмысленная трата времени и денег, на которые лучше бы купил тюльпанов для Ирки, и потому что не надо городить себе этих тупых иллюзий, и вокруг хватает и своих девчонок, пусть не столичных фифочек, но всё равно симпатичных, – но каждую неделю, как его предки в синагогу, ходил в междугородний барак у вокзала, а потом, когда стал бывать изредка в Москве, звонил ей из первого же автомата, и она всегда в первый момент удивлялась, как будто вообще не представляла себе, что люди из такой глуши могут добираться аж до самой столицы, и тем же самым равнодушно-удивлённым голосом предлагала встретиться в Коломенском, рядом с которым жила. И они гуляли по парку и слушали шелест опавших листьев или хруст октябрьского льда под ногами, потому что говорить, если честно, было не о чем.

Она была девочка деликатная и, чтобы не затягивать молчание, старалась что-то рассказывать – о себе, о своих родителях, о брате и подругах, о том, как она со своим классом встречала Новый год на чьей-то даче и как попробовала там в первый раз шампанское, а он, не вынимая рук из карманов, ругал себя за строительство воздушных замков и понимал, что давно надо было забыть, и вот сегодня точно не надо было звонить, и вообще это глупо, но всё равно тихонько наслаждался бессмысленными этими прогулками и протяжным её говором, не зная ещё, что ему, как уважающему себя немосквичу, положено презрительно этой певучести ухмыляться и называть её аканьем.

Прогулки по Коломенскому если к чему и приводили, то лишь к тому, что мифическая столичная Фрэнова любовь обрастала в глазах его друзей всё новыми легендами, прояснить достоверность которых у пацанов не было никакой возможности, поэтому они просто делали вид, что не завидуют.

Сначала Ленин папа оказался замминистра чего-то рыбного, потом он угощал Фрэна заграничным коньяком с нецензурным названием «курвазье», а однажды вообще дал поиграть на привезённом откуда-то из-за бугра совершенно уж нереальном шахматном компьютере. Но Фрэн, конечно, продул.

– А может, он и правда замминистра? – спросил Яков старушек, судачащих на лавочке за приоткрытым окном. – Может, и правда угощал? Ведь если раз за разом повторять одну и ту же байку, в какой-то момент и сам уже не помнишь, что в ней правда, а что ты додумал.

– Точно как в любви, – прошамкали бабки.

5 февраля

Полураспад

Но я, к сожалению, не умею увидеть барашка сквозь стенки ящика. Может быть, я немного похож на взрослых. Наверно, я старею.

Антуан Де Сент-Экзюпери

Я иду домой. Зачем я туда иду, спрашиваю я себя. И не даю себе ответа.

И задаю себе другой вопрос: смогу я когда-нибудь победить эту боль? И опять не отвечаю. Просто не знаю. И тогда я заставляю себя подумать. Потому что когда чего-то не знаешь, есть только два способа: поискать ответа в книжках или задуматься хорошенько.

С книжками все уже ясно: каждый пишет о своем несчастье, а несчастья, как заметил автор одной особенно толстой книжки, каждый переживает по-своему. То есть в библиотеке ловить нечего. Но и думы-суки тоже если к чему и приводят, то только к мигрени.

И тогда я, как и положено человеку из загадочной России, приступаю к поиску третьего пути. Поковырявшись в сети, натыкаюсь на объявление: "Черная и белая магия. Отпрыск древнего зулусского колдовского рода". И телефон.

На выходе из автобуса понимаю, что зря сомневался в аутентичности африканских корней неведомого отпрыска: выходцы из других частей света в этом районе бывают лишь мимолетом, в машинах с заблокированными дверями и законопаченными, желательно битостойкими, стеклами. Непонятно одно: как что-то здесь, пусть даже и магия, может быть белым?

Отскок. Алкаши

Российское бюро нашей конторы переехало из модной гостиницы у Киевского вокзала в офисное здание у Павелецкого. Рядом, как у любой станции метро, куча ларьков, торгующих дешевым. В любое время года здесь зависает группа граждан неопределенного места жительства, возраста и даже пола, усердно соображающих на скольких придется и иногда приглашающих прохожих к ним присоединиться – очевидно, в расчете на финансовое участие. Я, бывая в московских командировках, тоже становлюсь объектом подобных предложений, когда после работы отправляюсь в кофейню на Покровских воротах: кратчайший путь от конторы до трамвая – как раз через ларьки.

На этот раз трамвая ждал полчаса, но так и не дождался. Как и приглашения со стороны веселых алкашей. Первое обстоятельство несколько расстроило; второе слегка заинтриговало. Приглядевшись к тусующимся, я обнаружил причину их негостеприимности: трое бомжей, соображавших у ларька, оказались… чернокожими. Немытость ни при чём: я специально протер глаза и вынул музыку из ушей. Так и есть: говорят на суахили.

По соседству с местом моего проживания в Лондоне имеется лавка, официально торгующая виниловыми пластинками. С целью демонстрации этого обстоятельства в витрине вывешен изумительный фотоплакат – широколицый, белоглазый и белозубый человек цвета зрелого баклажана в меховом треухе с развесистыми ушами и с еще более ошеломляющей подписью: Zaiko. Под портретом Зайки постоянно собирается группа африканских парней, из машин которых извергаются неземной красоты фольклорные мелодии, а изо ртов – конопляный дым вперемешку с непонятными фразами. Я как-то поинтересовался, на каком языке происходит общение, и они ответили: на суахили. Так что теперь я знаю, как он звучит.

Но то Англия, а то Россия, и вид на улице Новокузнецкой, у самого Садового кольца, трех чернокожих бомжей для меня, по крайней мере, оказался откровением. Из которого смело можно делать вывод: Москва становится городом полиэтническим. Буквально космополитичным.

За бруствером мусорных баков в испещренной безвкусными граффити стене нахожу синюю дверь с облупившейся краской. Толкаю – не заперто. По очень узкой и очень крутой лестнице, крытой давно истершейся синтетической дорожкой неопределяемого цвета, поднимаюсь на верхний этаж и стучу в квартиру №4. Открывают сразу, будто ждали. А может, и ждали: я ведь звонил заранее.

Колдуном, паче чаяния, оказывается не седовласый раста в черно-желто-зеленом вязаном колпаке, а совершенно лысая девица, на которой серый трикотажный костюм с грязным капюшоном и синие баскетбольные конверсы с желтыми шнурками. Черные, как тужурка красного комиссара, скулы симметрично украшены багровыми племенными шрамами. В правом ухе какое-то отягощение: мочка чуть не на плече лежит. Левому уху проще: в нем просто огромная вислая дырень.

В целом дамочка напоминает сильно обдолбанную Вупи Голдберг, только пострашнее.

– Я по объявлению.

– Мадам Тхулисиле, – говорит она, почти не раскрывая рта и совсем не раскрывая глаз.

– Мистер Игрек, – отвечаю.

Колдунья не делает вид, что ей очень приятно, и мне это приятно. Во-первых, так честнее, а во-вторых, не придется пожимать руку женщине. Я вообще не понимаю этого обычая, и мало ли что у них там в Зулуленде водится. А умывальника в комнате не наблюдается, как и стульев, так что я полуприседаю на древний резной комодик.

 

– Это дерьмо может развалиться, – предупреждает мадам, и я верю в ее паранормальные способности: темно-лиловые веки колдуньи по-прежнему сомкнуты. Или меня выдал жалобный писк антиквариата?

– Жена ушла?

Таки прочла, что ли, анкетку, которую мне пришлось заполнить на ее веб-страничке, сляпанной левой ногой? Или по лицу догадалась? Но ведь она еще ни разу не открывала глаз. Значит, на самом деле чувствует ауру, или как там у них эта штука называется.

– Не ушла. Уходит.

– К другому?

– Говорит, что нет. Просто уходит.

– Все так говорят.

Мадам Тхулисиле размежила наконец веки. Зрачки у нее огромные и совершенно черные, а белки только называются белками, а по цвету – просто перезрелая свекла.

– Хочешь ее вернуть?

– А зачем я сюда пришел?

– Не груби. Мне нельзя грубить.

Самоутверждается, хмыкаю я про себя, предостерегает о своем сверхъестественном могуществе. Сейчас скажет, что может превратить меня в жабу. Не сказала. Повернулась ко мне спиной, оперлась руками об облупленную стену, вогнула спину так, что округлая задница ушла далеко вперёд, застыла в таком положении и спросила, не оборачиваясь:

– Знаешь, что значит мое имя?

– Не знаю.

– Оно значит: та, что приносит молчание.

Я киваю: красиво.

За боковой дверью журчит, из нее, пригнувшись, выходит исполинских размеров, весь в дредах зулус и, не оборачиваясь, шествует в другую дверь – и я понимаю, что заблуждался. Ей не надо пугать пациентов ни черно-белой магией, ни цветной, ни даже молчанием: в случае чего этот санитар саванны любого превратит в жабье дерьмо самым что ни на есть эмпирическим манером.

– Хочешь ее вернуть? – повторяет колдунья. Теперь она уже ко мне лицом.

– Да, – я смотрю вслед титану и думаю, не добавить ли "мэм", но решаю, что будет перебор.

– У тебя есть с собой что-то из ее вещей?

– У меня есть ее фотография. – Вспоминаются чумаки и бабыванды, умеющие исцелять по портретам.

– Это не то. Нужно что-то из личного. Лучше всего часть ее. Срезанный ноготь, волос. Идеально – интимные выделения, они живые. Принесешь завтра, у тебя мало времени. И двести фунтов наличными. Никаких чеков, никаких карточек. Снимешь заранее – здесь ближайший нераскуроченный банкомат в двух милях.

– Гарантия есть? – спрашиваю я.

– Гарантия есть в похоронном бюро. В двух милях и ста ярдах отсюда, сразу за банкоматом. Теперь уходи.

И я ухожу. А моя последняя надежда остается там, в грязной, пропахшей тяжелым каннабисным духом квартире под номером четыре, где поселилось волшебство. Нельзя убивать последнюю надежду, пусть она живет хоть где-нибудь.