Судьба протягивает руку

Tekst
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Судьба протягивает руку
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Во внутреннем оформлении использованы: фотографии Аллы Четвериковой и из семейного архива Веры Алентовой, а также:

© Владимир Вяткин, Дмитрий Коробейников / РИА Новости,

Архив РИА Новости;

© Анатолий Ковтун / Фото ИТАР-ТАСС / Legion-Media.

Фото из архива Театра юного зрителя имени А.А. Брянцева (г. Санкт-Петербург).

А также кадры из фильмов:

«Курьер», реж. К. Шахназаров, © Киноконцерн «Мосфильм», 1986 г.;

«Где находится нофелет», реж. Г. Бежанов, © Киноконцерн «Мосфильм», 1987 г.;

«Зависть богов», реж. В. Меньшов, © Киноконцерн «Мосфильм», 2000 г.

Фотографии со съемок фильмов:

«Розыгрыш», реж. В. Меньшов, © Киноконцер н «Мосфильм», 1976 г.;

«Москва слезам не верит», реж. В. Меньшов, © Киноконцерн «Мосфильм», 1979 г.;

«Любовь и голуби», реж. В. Меньшов, © Киноконцерн «Мосфильм», 1984 г.; «Ширли-Мырли», реж. В. Меньшов, © Киноконцерн «Мосфильм», 1995 г.

© Меньшов В.В., 2023

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2023

* * *

1
О том, как трудно бывает взяться за книгу, о Каспийском пароходстве, турецких корнях и тёте Шуре, не выполнившей рекомендации врачей

Начать можно с очереди в кинотеатр «Россия», заполнившей всю Пушкинскую площадь. Как описал один из зрителей свои впечатления февраля 1980 года: последним за билетом на фильм «Москва слезам не верит» стоял сам Александр Сергеевич. Начать можно с того, как я, ошарашенный успехом, незаметно прохожу в зал, прислушиваюсь к реакции зрителей: неужели смеются, неужели плачут? Подобная экспозиция была бы в духе времени. Видимо, это у нас прижилась западная манера нарушать хронологию – выхватывать эпизод из середины или даже финала повествования, а потом возвращаться к началу жизни героя. От следствия, так сказать, к причине. По этой схеме должно получиться нечто вроде: «Глядя на бесконечную очередь в кассу кинотеатра, я размышлял, как же мне удалось снять такую картину? Как я стал победителем?» И за ответом на этот вопрос нырнуть вместе с читателем в глубину веков.

Есть и ещё один штамп, притягательный, впрочем, своим простодушием. Когда-то Пушкин помог начать мемуары Щепкину, робеющему перед чистым листом бумаги, – написал за него первые строки: «Я родился в Курской губернии Обоянского уезда, в селе Красном, что на реке Пенке…» И передал перо Михаилу Семёновичу, который уже самостоятельно продолжил работу над ставшими впоследствии знаменитыми «Записками актёра».

Однако я, оглядываясь в прошлое, выйду, пожалуй, за границы собственного биологического существования и предложу сюжет с романтическим колоритом морского путешествия. Слышится крик чаек, плещутся волны за бортом теплохода, идущего по маршруту Баку – Пехлеви. 30-е годы прошлого столетия, заграничный рейс из Советского Союза в Иран, комфортабельное судно, и на нём нас интересует первый помощник капитана – благородной внешности и туманной биографии. Знаем только, что он был женат на местной бакинской немке, не так давно овдовел, а сейчас проявляет интерес к персоне определённо не своего круга – горничной, с которой они по графику Каспийского пароходства выходят в рейс, и всякому ясно, что он – фигура, а она – так, подай-принеси. Однако совсем уж необъяснимым увлечение импозантного моряка не назовёшь, ведь за женщиной из обслуги ухаживает ещё и старший механик, настойчиво предлагающий Тосе, а именно так зовут горничную, выйти за него.

Внимание первого помощника воспринималось Тосей не всерьёз ещё и потому, что она была старше на семь лет. Кандидатура стармеха выглядела с точки зрения здравого смысла предпочтительнее, но однажды получилось так, что Тосе понадобилось по какой-то причине остаться на берегу, теплоход уходил в рейс вместе с двумя её поклонниками, но тут один из них проявил коварство и под надуманным предлогом в последний момент тоже сошёл на берег.

Короче говоря, покуда имевший серьёзные намерения старший механик в очередной раз двигался в сторону иранского порта Пехлеви, мой отец, Валентин Михайлович Меньшов, добился своего, взял штурмом доселе неприступную крепость, в результате чего моя мама, Антонина Александровна Дубовская, и родила 17 сентября 1939 года сына Владимира.

Продолжение романа оказалось не столь романтичным, как завязка на фоне морского пейзажа. Такой союз в былые времена назвали бы мезальянсом: на отношениях не могло не сказаться, что муж – человек с положением, а жена всего-то с двумя классами церковно-приходской школы. Мама, по существу, была малограмотной женщиной, всю жизнь писала с ошибками и читала газеты по слогам. И это на фоне отца, славящегося своей грамотностью и каллиграфическим почерком. Отец – селфмейдмен, сам себя сделал, хотя, конечно, если бы не мощь советского государства, неизвестно ещё, как сложилась бы его судьба. Свою семью он вспоминать не любил. Судя по нескольким обронённым фразам, отец был пьющим, бросил их с матерью и братом, уехал в Царицын. Но ведь удалось выкарабкаться: оба парня закончили Астраханское мореходное училище, получили профессию. Отец мой дослужился до первого помощника капитана и не на каком-нибудь буксире – на серьёзном пассажирском судне, которое даже иранского шаха принимало на своём борту. У меня нет сомнений, что отец сделал бы весьма успешную карьеру на флоте, но незадолго до моего рождения, летом 1939 года, он получил предложение поступить на службу в НКВД. Пришёл домой взволнованный, сообщил жене, но не для того, чтоб посоветоваться – от таких предложений не отказываются, – а скорее делился переживаниями.

Наступило время, когда после ареста и расстрела Ежова ведомство обновлялось, массово набирали сотрудников, открывалась новая страница в истории легендарной спецслужбы. Теперь многие судят о той эпохе, представляя её чем-то единым, незыблемым, а ведь и в партии, и в НКВД, и в Министерстве обороны – вообще во власти были разные этапы, и не учитывать этого обстоятельства, давая сегодня оценки советского прошлого, как минимум легкомысленно.

Это была честь – получить предложение влиться в ряды НКВД. К своей работе в органах отец относился с огромной ответственностью, и никогда дома ни слова не было сказано, чем именно он занимается. Только в 10-х годах XXI века я ознакомился с некоторыми деталями отцовской службы. В астраханском управлении ФСБ мне показали несколько архивных документов, которые, разумеется, не раскрывали секретов оперативной работы, но хотя бы отчасти удовлетворили моё любопытство. Из прочитанного я понял, что одним из дел отца стало разоблачение бывшего полицая, что операция по выявлению предателя оказалась остроумной и изобретательной. Ещё я увидел объяснительные, в которых отец подробно отчитывался о многочисленных родственниках супруги. О своих родных информация была скудная – мать умерла до войны, брат погиб на фронте.

В 1939-м родился я, в 1941-м – моя сестра, вот так мы вчетвером и стали существовать. Мама довольно скоро задумалась: а не ошибка ли этот брак? Может, если бы пошла за стармеха, жизнь сложилась по-другому, ведь отец ей совершенно не пара…

И действительно, он даже внешне как будто из другого мира: красавец, но не смазливый, не слащавый, отмеченный неброской мужественной красотой. Блондин с рыжинкой, белокожий, почти альбинос, по портретным данным вполне можно было шпионом в Германию засылать. Со своей альбиносной кожей сгорал на солнце моментально, уснул как-то на пляже и получил страшный ожог, мать его потом еле выходила, вымачивая в кефире. Умён, образован: по тем временам семилетка и мореходка как нынешний университет.

У мамы своя биография. Родилась в 1905 году в селе Чаган Астраханской губернии, семья многодетная: семь человек детей. Село – в дельте Волги, огромное, на тысячу дворов, отец был рыбаком, и вокруг этого промысла вся жизнь у них и вертелась: мужики уходили на лов, а потом ведь надо рыбу сохранить да побыстрее продать. Дети на подхвате, старший сын Николай Александрович, 1898 года рождения, – правая рука. Из сестёр старшая – Александра Александровна, тётя Шура, 1899 года. По рассказам, мама их, моя бабушка, была беленькая, светловолосая, а отец, мой дед, – тёмный, с грубыми чертами лица, видимо, из казаков.

Не так давно, увидев обо мне биографический сюжет по телевизору, на меня вышли родственники – потомки одного из маминых братьев, дяди Миши (мама его потеряла ещё в 30-е годы). Они стали переписываться с моей сестрой и прислали фотографию – на ней вся семья, тогда принято было такие делать, специально фотографа приглашали. Маме там лет семь-восемь, а после мамы родились ещё младшие дети: тётя Вера, дядя Витя и дядя Лёша, которого я не видел никогда – он погиб на фронте. Вера с Тосей очень похожи, смуглые до неприличия, без всякого преувеличения – мулатки, а остальные (видимо, по другой линии) пошли беленькие. У нас, наверное, как в мелеховском роду из «Тихого Дона», где-то среди предков присутствует пленённая бабушка-турчанка – отсюда и смуглость у некоторых родственников проявляется.

Родились в этой большой семье два горбатеньких ребёнка: старшая сестра Шура и брат Витя. Говорить об этом было не принято. Вообще я обратил внимание: если случается несчастье, рождается ребёнок с неизлечимой болезнью, отклонениями в развитии, то срабатывает стандартный защитный механизм и тему начинают обходить стороной, а то и вовсе стараются не замечать очевидного. Я сталкивался с подобной психологической реакцией неоднократно, вот и в случае с Витей – настоящим горбуном, и с Шурой – не слишком, но всё-таки горбатенькой – в семье Дубовских та же реакция была: тема считалась если не запретной, то, во всяком случае, о ней старались не распространяться.

При советской власти мамину семью не раскулачили, хотя был у них дом, большое хозяйство: коровы, козы, лошади. Со всем этим нелегко управляться, но работали сами: семья большая и батраков нанимать не требовалось. Поэтому, как не причастных к эксплуатации, приписали их к середнякам, но, видимо, опасаясь раскулачивания, к тридцатым годам все из села разъехались – в основном подались в Астрахань, выучились кто на кого, устроились кто куда. Происхождение своё скрывали, в биографиях писали, что из бедняков. Дом то ли бросили, то ли всё-таки удалось его продать, но в любом случае никого из нашего рода в Чагане не осталось. Дед мой доживал век в Астрахани, кажется, где-то сторожем работал, дети с ним не общались. Не любили главу семейства за властность и грубость, доставалось от него всем, ходили даже разговоры, что именно на нём вина за смерть моей бабушки. Вроде как дед её ударил, да так, что она упала и несколько часов пролежала на леднике. Ледник – хитроумное подземное сооружение, куда зимой укладывали лёд и даже в астраханскую летнюю жару он не растаивал. Без такого холодильника в рыбацкой деревне не обойтись, улов не сохранить, и вот бабушка будто бы там сильно простыла. Правда, по другой версии, она умерла во время эпидемии «испанки» в 1919 году, а может быть, одно с другим как-то оказалось связано: и на леднике застудилась, и грипп этот страшный подхватила, от которого народу тогда умерло больше, чем погибло в Первую мировую.

 

Многое из пережитого мама пыталась мне рассказывать, но я слушал вполуха, думал: чего она пристаёт со своими воспоминаниями. Сейчас, конечно, относился бы по-другому, считал бесценными, уточнял детали. Лишь иногда в дальних уголках памяти наткнёшься вдруг на какой-нибудь образ из её рассказов, как, например, во время контрреволюционного восстания в Чагане красноармейцев со связанными руками под лёд заталкивали. Это сейчас, когда свидетелей не осталось, можно трезвонить о большевиках, которые расправлялись с несчастными, ни в чём не повинными крестьянами, выступившими против жестокой советской власти.

Ещё помню, мама рассказывала, что её очень рано выдали замуж за человека значительно старше и пришлось переезжать к нему в посёлок под Астраханью. О том периоде жизни, который она очень не любила, осталась фотография: мама на ней в жакетке, берете – очень узнаваемая женщина из 20-х годов.

Довольно скоро мама решила уйти от мужа, пошла в суд, ей предложили адвоката, но она сама взялась защищаться. Свою речь на суде пересказывала так: «Он меня взял не как жену, а как домработницу, а я не хочу быть в таком положении, хочу ещё жить, хочу пойти учиться…» Судья ей потом говорил: «Ну, Дубовская, вы талант, вам в адвокаты надо идти…» Гораздо позже с чужих слов я узнал то, что родители детям обычно не рассказывают: у мамы, оказывается, была дочка от первого брака, Ниночка, но прожила очень недолго.

Мама моя была абсолютно советским человеком. Лучшей похвалой в её устах была характеристика «настоящий коммунист». И, что интересно, в пример она приводила отца. С уважением говорила, совершенно искренне, хотя жили они плохо, и отец её обижал. Да и она его тоже обижала.

Сестра Ира родилась 30 мая 1941 года – до войны оставалось меньше месяца. Тяготы Великой Отечественной нас коснулись не очень сильно: Баку бомбили мало, мы жили тогда в центре города – в крепости, откуда есть пошла бакинская земля. Сейчас, когда случается оказаться в Баку, прошу, чтоб именно туда, в крепость, меня и отвезли. Брожу по узким улочкам этого уникального места (знакомого нашим зрителям по фильму «Бриллиантовая рука») и чувствую ностальгическое волнение, хотя чётких воспоминаний из детства у меня не осталось.

Задолго до войны, в 1921 году, между Советской Россией и Ираном был заключён договор, по которому мы имели право ввести войска на иранскую территорию в случае военной угрозы нашим южным рубежам. Но в 1941 году шах Ирана Реза Пехлеви отказал в этом Советскому Союзу, и тогда была проведена совместная операция союзников (Великобритании и СССР) по оккупации Ирана: необходимо было лишить Гитлера возможности захватить иранские нефтяные месторождения, к тому же требовалось обезопасить пути доставки военной помощи СССР по ленд-лизу.

Отца отправили в Иран, он был там, как я понимаю, нашим резидентом, работал под прикрытием на должности представителя Каспийского пароходства. Так что первые годы войны, самые тяжёлые, наша семья провела в относительном благополучии. Воспоминаний об Иране у меня, можно сказать, не осталось, лишь какие-то вспышки: едем мы куда-то, покачиваясь, в фаэтоне, и я прижимаюсь к маме.

Мать говорила, что страна была нищая, люди от голода и малярии умирали под заборами; выйдешь на улицу, а там к тебе руки тянутся за милостыней. Но я не думаю, что мама особо разбрасывалась деньгами: нужно было о семье думать, да к тому же она была деревенской закалки, сама прошла через серьёзные испытания, просто так её не разжалобишь.

В Иране, оказавшись в новой обстановке, но главное, думаю, от осознания безысходности своего семейного положения, отец завёл любовницу – работала с ним какая-то секретарша. Судя по маминому рассказу, на измену мужа она отреагировала без лишних церемоний: пошла бить стёкла разлучнице, написала письмо отцовскому начальству, чтобы сохранили семью. В общем, портили они друг другу жизнь вдохновенно, в средствах себя не ограничивая. Сколько себя помню, так они и жили, всё время выясняя отношения, проявляя недовольство, предъявляя претензии.

В Иране я подхватил малярию, единственным из семьи, и приступы этой болезни продолжались у меня лет до двадцати пяти. Начинались с лёгкой дрожи, потом по нарастающей – когда зубы уже стучат и становится невероятно холодно. Ложишься и тебя накрывают всем, что только найдётся в доме, потому что температура поднимается до сорока одного, почти до сорока двух, а после – толчком – кризис проходит, и можно всё с себя сбросить и какое-то время подышать свободно. Час лежишь весь в поту, блаженствуешь, а потом снова температура поднимается, и тащишь опять на себя одеяла. Кстати, именно малярия позволила мне понять, что высокая температура – это благо, а обывательская привычка её сбивать – категорически неверная тактика лечения. Потому что жар – это борьба жизни и смерти, способ сопротивления организма.

В Баку мы вернулись, когда война ещё не закончилась, и почти сразу я заболел воспалением лёгких – двухсторонним, крупозным. Совсем недавно узнал, что другое название этой болезни – отёк лёгких, а это всегда смертельный диагноз. Всё заработанное отцом в Иране ушло на моё лечение, даже пришлось что-то продавать. Лучшим средством в те годы считался красный стрептоцид, но и его надо было достать. Ещё мать покупала на рынке продукты, рекомендованные врачами, а они дешёвое не посоветуют. Состояние было критическое, меня уже положили на операционный стол, но хирург подошёл к отцу, который сидел в коридоре и ждал окончания операции: «Как хотите, но я не возьмусь, уверен, что под скальпелем он умрёт». Отец ответил: «Ну хорошо, значит, будем полагаться на судьбу…»

Я остался в больнице, и со мной рядом на сдвинутых стульях спала моя тётушка – Шура, та самая старшая мамина сестра, горбатенькая. Святая женщина, настоящий ангел-хранитель нашей семьи и мой личный ангел-хранитель. Я был без сознания, и врачи её предупредили: «Следите, чтобы его не вырвало. Если будет тошнить, всячески подавляйте позывы, пить давайте …» Она рассказывала потом: «Ты ночью проснулся, и прямо на постели тебя всего стало выворачивать. А я думаю: да бог с ним, только горшок подставила; и так полгоршка гноя с кровью из тебя вышло, и я смотрю: ты прямо на глазах стал розоветь…»

2
Об алкогольном дебюте, причудах памяти, традициях Севера, а также о том, как ненавидели Григория Александрова его знаменитые коллеги

Помню, что из больницы меня везли уже на новую квартиру, и она оказалась роскошной, двухкомнатной, просторной. Трёхэтажный дом с деревянной галереей по периметру, двор, который казался мне бесконечно огромным, правда, когда я попал туда взрослым, его масштаб значительно уменьшился. Во дворе кипела жизнь, играли в нарды, шахматы, домино, туда приходили попрошайки с нехитрыми музыкальными номерами. Обычная жизнь южного города, достаточно сытная по сравнению с остальной страной.

С этой квартирой связано у меня едва ли не первое ясное воспоминание, как справляют у нас новоселье, а я хожу вдоль стола и канючу: «Дай попробовать, папа, дай попробовать». Интересно ведь, что взрослые с таким увлечением и кряканьем пьют из таких красивых рюмок. Наконец отец не выдерживает: «Да на, отвяжись». Полагая, что я понюхаю, в крайнем случае пригублю и сразу выплюну горькое пойло. Но я маханул до дна все сто грамм и тут же рухнул. Когда проспался после первого своего алкогольного опыта, слышу: мать рыдает, с отцом скандал.

Родители без конца орали друг на друга, и я понимаю природу этих конфликтов: отец как в капкане был зажат семейными обстоятельствами, а мать – невозможностью что-то изменить: ну куда она денется теперь с двумя детьми, которых надо поднимать.

Мама была раздражена постоянно, отец тоже – придёт домой мрачный, молчит, пока снова не затеется очередная ссора. Скандалы между ними случались некрасивые, просто неприличные. Однажды у нас были какие-то гости, и родители прямо при них завелись. Мать предъявила свои дежурные претензии, отец ответил, она парировала: «Я же дом содержу в порядке!» И тут отец повёл гостей по квартире показывать им пыль на каких-то труднодоступных поверхностях: «А вот здесь, смотрите! Вот сюда гляньте…» И на пальцах у него следы остаются – доказательство плохой уборки. Людям неудобно, мать покраснела, и ему уже стыдно, что до такого опустился… Плохо они жили, очень плохо.

На примере родителей и я научился этой форме выражения мыслей и чувств: орать стало для меня нормой. С одной стороны, вроде темперамент, но на самом деле – просто невоспитанность.

Ещё из бакинской жизни помню землетрясение, как мы друг с другом переглядываемся: кто это стол шатает? А потом посыпались всякие безделушки с полок.

Помню, как сообщили, что подписан акт о капитуляции Германии. Было два или три часа ночи, видимо, народ уже ждал левитановского голоса по радио, а когда дождался, стали зажигаться вокруг окна и такой крик вокруг, слёзы, люди высыпали на улицу кто в чём, даже в ночных сорочках: 9 мая в Баку – уже теплынь.

Сейчас задумываешься и кажется странной такая бурная реакция, ведь понятно же было задолго до 9 мая, что немцев мы победили, но, видимо, всё-таки ещё опасались радоваться, боялись получить похоронку, хотя столько их ещё потом пришло, этих похоронок, после Дня Победы.


Совсем недалеко от нашего бакинского двора строили Дом правительства. Начали его возводить ещё в 1936 году, закончили в 1952-м. Получилось мощное, помпезное здание – сталинский ампир с восточным колоритом. А в конце войны на стройке работали пленные немцы. Помню, мы бегали к колючей проволоке меняться: они нам выстругивали свиристелки, ещё какие-то поделки из дерева, а мы им давали хлеба. Немцы уже пытались говорить с нами по-русски, и помню, что люди их жалели. Поразительно: после всех ужасов войны – всё равно жалели. Во всяком случае, я не сталкивался со смертельной ненавистью, для которой, конечно, оснований было достаточно.

Это чувство ненависти позже я увидел в картине Михаила Ильича Ромма «Человек № 217», снятой ещё в 1944 году. Там в начале фильма по Москве идут колонны пленных немцев, а на тротуаре наши советские люди смотрят за шествием побеждённых, и несколько женщин в толпе общаются, обсуждают между собой, кто из этих идущих мимо фашистов какие мог совершить зверства. Но потом как будто жалостливая нота звучит по отношению к этим хромающим пленным, и главная героиня, которую играла жена Ромма, Елена Александровна Кузьмина, вступает в разговор и начинает страстно убеждать, мол, нечего их жалеть: «Я знаю, они все палачи!» И потом главная героиня вспоминает, а зрителю показывают, как её угнали в Германию, какие ужасы пришлось ей пережить в немецком рабстве.

Каждый раз думаю: кто придумывал эти гениальные режиссёрские ходы? Взять и прогнать по столице немцев, а потом ещё и поливальную машину пустить, чтоб следы этой нечисти смыло. Наверное, всё-таки сам Сталин. Летом 1945-го он всей стране, всему миру показал, что мы их сломали.

Или парад 7 ноября 1941 года на Красной площади – поразительно мощный ход, который не только вдохновил соотечественников, но и весь мир заставил сомневаться в непобедимости Гитлера, а ведь к тому времени нас уже практически похоронили, считая дни до вступления немцев в Москву.

Из того же ряда – Парад Победы 1945 года. Грандиозная режиссура со множеством ярких деталей. Особенно, конечно, эпизод, когда офицеры Красной армии презрительно бросают к ступеням Мавзолея Ленина штандарты поверженного фашизма.

Пару лет назад мне позвонила незнакомая женщина, преподаватель английского языка, еврейка, раздобыла где-то мой телефон и решила поделиться впечатлениями, посмотрев по телевизору в очередной раз какой-то из моих фильмов. Дама высказалась поощрительно, не без самомнения: «Вы молодец, хорошо придумали, я даже смеялась…» Ответил вежливо: «Спасибо, очень тронут…» Разговорились, слово за слово, каким-то образом сменилась тема, и она стала вспоминать о том самом московском «параде» пленных немцев лета 1945 года: «Они с такой гордо поднятой головой шли! Нет, не сломил их всё-таки Усатый!»

 

Всё же что-то странное происходит порой с человеческой памятью, с представлениями об исторической справедливости. Ведь, казалось бы, у евреев должна быть особенная ненависть к нацистам. И она, несомненно, существовала, чего стоит знаменитая статья Эренбурга «Убей!», написанная в 1942 году, и более поздняя, 1945-го, «Хватит!», где автор пишет: «Иностранная печать добрый год обсуждала термин „безоговорочной капитуляции“. А вопрос не в том, захочет ли Германия капитулировать. Некому капитулировать. Германии нет – есть колоссальная шайка, которая разбегается, когда речь заходит об ответственности…»

Сталину даже пришлось опосредованно, с помощью газетной статьи за подписью «Г. Александров», поправлять Эренбурга, объяснять: «Советский народ никогда не отождествлял население Германии и правящую в Германии преступную фашистскую клику». Сталин смотрел в будущее и вынужден был осадить одного из самых талантливых публицистов военного времени.

И что же, спустя семьдесят с лишним лет столичная интеллигентка, наверняка потерявшая в войну родственников, демонстрирует не просто некий абстрактный гуманизм, но даже проявляет солидарность с гордо идущими по Москве пленными гитлеровцами. Удивительно, но это факт: у нас возникло целое сообщество (и, конечно, не в рамках определённой этнической группы), которое в первую очередь не принимает Сталина, а уж только потом Гитлера. В случае с евреями такая логика кажется наиболее причудливой, ведь печи Освенцима всё-таки создание Гитлера. Однако же нет, первый изувер и мерзавец для кого-то из них – Сталин, чуть ли не по его вине началась Вторая мировая, не будь Сталина, может, с немцами и договорились бы как-нибудь.


В 1947 году, в год 30-летия Революции, отца перевели на службу в Архангельск, и он уехал туда принимать дела, обживаться. Я помню своё тогдашнее детское ощущение, которое, скорее всего, передалось от матери – её страшная, животная тревога. Муж уехал, прошло уже пару месяцев, а вернётся ли он, а не найдёт ли там кого, а кому она нужна теперь с двумя детьми, а ей-то уже за сорок. И ещё приходят подружки, соседки, подливают масла в огонь своими разговорами, расспросами, советами. Что же ей теперь, жить на алименты?

И вот мы всей семьёй напряжённо ждали отца. Помню, мать в это время стала ходить к каким-то гадалкам, нарядно одеваться, ярко красить губы, а первого сентября повела меня в первый класс. Мы уже должны были по всем срокам переехать в Архангельск, но, видимо, сомнения в такой перспективе у мамы оставались.

Я был очень горд успехами, получал одни пятёрки, но в свою первую школу пришлось походить всего неделю. Наступил выходной, слышу, мать радостно зовёт нас с сестрой на балкон: «Идите скорее сюда». Смотрим с балкона: от строящегося Дома правительства шагает отец с чемоданом в руках. Вернулся всё-таки нас забрать. Мама такая счастливая была, даже, мне показалось, как будто немного не в себе от радости.


Отцу выделили целую теплушку – не только семью перевезти, но и все наши вещи. В вагоне аккуратно расставили мебель, и в такой комфортной обстановке мы с мамой и сестрой отправились в Архангельск. Добирались около месяца. У нас была керосинка, на которой мать готовила еду, на остановках мама иногда разрешала сбегать за кипяточком. Нас цепляли то к одному, то к другому составу, перетаскивали с пути на путь и снова везли дальше; мы наблюдали, как меняются пейзажи, очертания местности, природа – замечательное вышло путешествие по огромной стране от Баку до Архангельска.

В пункте назначения нас встречал отец. Помню, мы плыли на катере; для меня, привыкшего к морю, река стала открытием – широченная Северная Двина, из которой можно пить, зачерпывая пресную воду ладонью.

Квартира, как и в Баку, досталась нам двухкомнатная, в трёхэтажном деревянном доме, но в целом это была полная смена декораций. Город насквозь весь деревянный, каменной была, кажется, только набережная Павлина Виноградова. Там вообще много чего называлось этим именем: улицы, школа. Он был старым большевиком, революционером, Зимний брал, воевал с белыми и интервентами, а погиб в Архангельской губернии в 1918 году.

Деревянными были не только дома, но и тротуары – мостки на вбитых в землю деревянных сваях, по которым, стараясь не упасть в грязь, я бежал в школу и возвращался домой на улицу Свободы, 24. Дом этот не сохранился, но похожий я в Архангельске видел. Двор наш образовывался двумя одинаковыми трёхэтажными домами, каждый из которых имел форму буквы «г». И в этом дворе мы играли в доселе незнакомую мне игру под названием «лапта». Весь мир был другим, и люди совсем иные – северяне. К ним даже татаро-монголы не дошли, чего уж говорить о немцах, поэтому и понятия здесь сложились особенные: мать сразу поняла, что можно уходить из дома, не закрывая дверей, и ни о чём при этом не беспокоиться. Кодекс чести складывался тут веками и формулировался очень просто: сказал слово – держи. Это вам не Баку, где «рыночные отношения» остались непобеждёнными: идёшь на базар – изволь соблюдать ритуал, торгуйся азартно, помни, что добродетелью тут считается хитрость. Северная культура повседневности другая: начальная цена является последней, изворотливых ловкачей тут презирают.

Три четверти нашего двора занимали деревянные сараи, в них каждая семья запасала дрова на зиму, а зимы в Архангельске долгие. Там я открыл для себя мир риска и адреналина: большинство наших игр проходило на крышах сараев, пространство между ними следовало преодолевать прыжком, но, чтобы прыгнуть, да ещё с непривычки, надо набраться смелости. Сначала эта пропасть казалась непреодолимой, потом научился с разбега долетать, а если не долетел, хватался руками за край крыши и кое-как вскарабкивался. Время от времени кого-то из нашей обширной компании всё-таки ожидала катастрофа, и тогда обрушившегося с крыши мы несли под общие причитания домой на попечение родителей, правда, через некоторое время он уже щеголял по двору на костылях, а вскоре снова лез на крышу, чтобы продолжить опыты преодоления гравитации.

Отдали меня в школу № 6 на набережной Павлина Виноградова. Учился я хорошо, учёба всегда доставляла мне удовольствие, я никогда не испытывал отвращения к школе, единственное – трудно было вставать по утрам. Любил абсолютно все уроки, никакой избирательности, приверженности, скажем, гуманитарным предметам, за собой не замечал – и литературой, и математикой занимался с одинаковой радостью, за каждый класс получал похвальные грамоты. Страстно увлекался всякого рода научно-популярными книгами, сейчас такие, к сожалению, вышли из обихода, а тогда – пожалуйста: «Занимательная физика», «Занимательная алгебра», самые разнообразные журналы от «Техники – молодёжи» до «Юного натуралиста».

Отец купил шахматы и начал меня учить. Я, освоив азы, предложил сыграть партию, получил мат в четыре хода и разрыдался так, что отец даже немного обеспокоился. Это стало новостью: оказалось, я не умею проигрывать. Со временем, постепенно мне удалось изжить это качество. Вообще, я не люблю тех, кто нацелен исключительно на выигрыш, стремится побеждать, не считаясь со средствами, а таковых немало в нашей артистической, творческой среде.


В Архангельске мы застали денежную реформу. Зря говорят, что она готовилась в страшной тайне и даже будто бы министр финансов Зверев запер на несколько дней в ванной свою жену, чтобы та не проболталась. Все всё знали, товары смели с полок, магазины опустели, и на последние десять рублей мама купила немецкую губную гармошку. А вот когда получили первые новые купюры, я попросил у мамы денег на кино и посмотрел на утреннем сеансе волшебный, замечательный, удивительный фильм «Весна».