Za darmo

Большая ловитва

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Большая ловитва
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

I

… С ростом листвы на деревах дни все длиннее, а ночи все короче. И в последний день весны третьи петухи грянули-заголосили, оповещая, что всем пора пробуждаться, считай, уже засветло.

– Наш-то опять гаркнул в полную натугу! Никому не уступит! – выделила Доброгнева своего домашнего солиста. – Да и пусть себе орет, елико осилит, абы про кур не забывал.

Молчан, муж, протяжно всхрапнув, выбрал другой бок – прежний, видать, уже отлежал. Но вежды так и оставил смежеными.

– Вскоре и подыму. Не ближняя у него дорога, а собираться сколь? Не на охоту, чай, а на торжище! – рассудила Доброгнева. Сама она, привычная вставать спозаранку, поднялась еще раньше, за вторыми петухами – сигнальщиками для хозяюшек, что пора ставить или проверять тесто.

И чуть не запнулась на первом же шаге. Таковая оплошка вряд ли случилась бы парой седмиц допрежь. Ведь тогда ночную избу еще подсвечивал огонек в глиняной плошке с фитилем из скрученной грубой ветоши, пропитанной конопляным маслом, понеже закончился жир из свиной брюшины.

Малой, именем Третьяк, что обозначало: третий сын, заегозил-засопел в кроватке на коротких ножках, обжитой до него еще старшими сыновьями.

– Последышек мой, – с нежностью подумала Доброгнева. – скоро от груди отрывать. Уже и Молчан серчает: хватит, мол! Ведь с позапрошлого лета сосет. Гладкий на мамкином-то молоке!

И вспомнила, что в тягости своим третьим, молила Мокошь и Ладу о дщери! Да не судьба…

А Храбр, мужающий отрок, ноне по плечо Молчану, что всех в селище выше, и Беляй, средний сын, уж пробудились на полатях, потягиваясь ото сна. Не сверзнулись бы, впопыхах, оттуда!

Меж вторыми петухами и третьими Доброгнева успела не токмо помыться, и привести себя в полную опрятность, а и разворошить кочергой горящие угли в печи в дальнем углу от входа, сложенной из камня и глины и не остывавшей, когда зима, денно и нощно. Удостоверилась: хлеб в ней вот-вот дойдет. Проверила и иное, что истомлялось уже до полной готовности.

Накормила скот в загоне, насыпала курам проса, вынула яйца. Побаловала коровку, а скоро уж первая дойка, парой репок с руки – пусть давно уж прелые они, однако Зорька и таковым рада. Заглянула и в клеть. Прибралась в сенях. Вслед прихорошилась вся, облаченная в верхнюю, почти до пят, белую рубаху, украшенную вышивками.

Надела гривну – серебряный обруч на выю. Переплела косу – знак замужества: лишь в девичестве не возбраняется ходить с распущенными власами. А серьги с подвесками, подаренные Молчаном еще на свадебку, не снимала почти никогда.

Поправила платок, а по зиме она носила шапочку из валяной шерсти, украшенной бахромой, и повязала его, дабы накрепко держался, ведь опростоволоситься – сущий срам! И вычернила брови печной сажей, дабы краше предстать пред мужем.

Подошла к лежанке, где на медвежьей шкуре поверх соломенного матраса досыпал Молчан, первый охотник во всей округе, вмяв своей нечесаной главой подушку, набитую с прошлой осени духовитыми лесными травами.

– Хозяин, любезный мой, вставай! – воззвала она, словно пропела.

Явно нехотя, хозяин перевернулся на спину, что-то невнятно буркнул спросонья и отверз-таки вежды. Сел, вытянул ноги, основательно зевнул. Почесал десницей грудь, всю в густом волосе. И окинул взором жену – без любезности. Ничего не молвил!

Молчан, столь неутомимый по вечерам в любом домашнем ремесле, что мог лечь чуть ли не на заре, отнюдь не любил пробуждаться. И наблюдалось сие каждое утро.

Встал, подтянул холщовые порты и босой заспешил во двор.

– Истинно Молчан! Когда дома, и рот отворяет, будто с натугой. Даже не приветил! Вот и принаряжайся! – в сердцах подумала вслед Доброгнева. – И скрытник, каковых и не встретишь. Елико раз справлялась, об его тайном имени, коим волхв Велимудр нарек на священном обряде, ведь любопытно мне. Да куда там! Все одно молчит…

Давно уже и старшой наш прошел сей обряд, омытый пред тем в особом месте, скрытом от чуждых, и сразу же матери доверился. А у этого – рот на засове: таился, и таится. Предо мной-то к чему?!

И тут же, чисто по-женски, вступила в противоречие себе самой.

– Корю его, корю, а хозяин он – справный. Столь добра накоплено в доме, что не обидятся сыновья, когда отойдем к Стрибогу и придется делить им. Добытчик, всем на зависть. Первый охотник в округе Заботливый отец. И полной еще мужской силе!

Он и посуровел лишь с годами. Допрежь и мягче был, и ласковей, и речист порой. Се судьба его принахмурила, зане сполна хлебнул в дальних отъездах, долгих! Вот и ожесточился! Аукнулись ему улещивания от старшего родича, покойного! Во всем виноват тот старый хрен! Еще и на мя поглядывал!

На все руки хват – даже шкуры выделывает сам и сети плетет. И на подарки мне щедр – никогда не обидит.

Прощу его! – чего ж тут делать, аще таков. Я ить и сама-то еще сызмальства с норовом. Не медвяной он у меня! И рассказывала матушка, буде зайдусь тогда до посинения, так и заулыбаюсь потом. Потому и назвали, как угадали: и добрая, и гневная…

…От реки тянуло рассветной свежестью. Роса холодила ороговевшие подошвы. А чуть дунуло, уже обутый Молчан, отойдя подальше, дабы полюбоваться обзором, всегда любезным ему по поздним веснам, аж поежился.

С возвышения ясно открывались дальние виды в любую сторону.

В напольной стороне, обратной от реки, ясно проглядывала кромка бесконечного леса, почитаемого Молчаном как одно из главнейших мест его промысла, и любимого за преогромный бор в нем. Поелику было за что любить!

Лепота окрест в красном лесу по ясной погоде! А особливо в бору на холмистом месте, где сосны-великаны на отдалении друг от друга, где нет подлеска, нет мхов, где ровный подстилок из иглиц, где самый чистый, целительный воздух и смоляной запах от разогревшейся на солнце хвои.

Здесь и буреломы – редкость. Понеже каждая соснища – с ажурной кроной в вышине и без отмерших нижних ветвей, вросла сквозь песчаную почву столь глубоко и основательно, что и ураган не страшен. А до старческого обветшания ствола и корней ей еще далече.

Да и ладно дышится не токмо в бору, а и в любом хвойнике-краснолесье, куда привольнее и глубже, чем в лиственном чернолесье с его буераками, мочажинами и колючими зарослями.

Однако для охоты, ежели ли она умеючи, любой лес хорош: были бы зверь да птица. Не то ноне!

Все птицы – что не перелетные, что прилетные – сидят на гнездах, высиживая яйца. Добычливые тетеревиные тока – прошли. У косуль – отел. А сохатые, как растаял снег, ушли кормиться на болота и топи, до коих и доберешься не вдруг; до самого лосиного гона не жди их оттуда. Векшу после линьки незачем и добывать до самых заморозков.

От прочих, что для шкур и шкурок, тоже мало проку. Только по снегу и высмотришь след куницы, а без него не найти дупла, где она хоронится. Бобровый гон – не раньше, чем опадет вся листва. Горностай начнет белеть только в предзимье.

Да и у лисы добрый густой мех жди только по зиме, когда начнет мышковать в полях.

Остаются одни зайцы – не скоро еще жировать им на нивах и гумнах. И каковая от них радость для знатного зверолова?! Не бобры они, не горностаи с куницами, даже не векши.

И не ежей же промышлять!

«Попусту Доброгнева на меня зыркнула. С утра я всегда хмур, а тут еще и тревожен, гадая, чем обернется дорога на торг, – подумалось вдруг Молчану. – Да и что с нее взять! Совсем по хозяйству замаялась, а тут еще малой.

И ведь хотел я, вслед Храбра, дочку: и в доме радость, и матери подмога – ей бы уже по возрасту мать доверяла не токмо веник. А третий наш, нежданный, тоже оказался сыном… Подрастет, вымахает в рост, обучу его охотничьему промыслу.

Старшой наш, он для дружины добрым ратником будет: силен, смел, сулицу метает, под стать отцу. В лесу ж от него мало толка – нет в нем, торопыге, терпения, не умеет ступать тихо. Не для него зверя скрадывать иль к тетеревиному току подобраться.

Когда в четыренадесять таков, уже не переменится!

Беляю же лишь за мамкину юбку держаться: больно робок. К ножу, прикасаясь, чуть не дрожит в опаске порезаться, а топор за рукоять возьмет – и того пуще. А ведь не малец! – ждет его по осени священный обряд.

И в кого он пошел? Доброгнева даже на меня взбрыкивает, и столь не ведает страха, что напади на нее тать, без зенок останется, лиходей! А оробей хоть раз его отец не токмо в бою, а и в дальних отъездах, давно бы осиротел Беляй!

Третьяку же передам все, в чем сам горазд. Тщиться буду, дабы, повзрослев, и меня превзошел охотничьей славой! А для сего надлежит быть с ним неотлучно, пока не возмужает и все переймет.

Хватит с меня странничать по чужим указкам, хоронясь от вражьих сысков!

И ежели придут со скрытным словом, о чем предупреждал Путята, откажу и выставлю вон!

Тут Молчан ощутил, что начинает, босой, зябнуть. И решил, что пора возвращаться в избу…

Так, или примерно так – тысячу лет тому, всего и не припомнить – в поселении вятичей, что обустроилось на плоской вершине холма, устремленного в пойму Москвы-реки, зачиналось утро.

И некому уже удостоверить название сего городища …

II

Не успев помыслить: «Вот и сени мои», Молчан услышал оклик вполголоса.

– Молчан! А, Молчан! Погодь!

Резко повернувшись, он узрел догонявшего Некраса-кожевенника, давнего его недруга.

«Не иначе, я ослаб слухом, – огорчился Молчан. – Даже не почуял, что подползает сей змей кривоносый».

И с подчеркнутой сухостью справился:

– Чего тебе, Некрас, надобно в таковую рань? С чем пожаловал?

Некрас помялся, явно не зная, с чего начать и перейти к главному.

А все же вступил в речь:

– Прознал я, что ты на торг собрался. У меня ж беда стряслась и разор велик: сгорел загон с живностью, едва отстояли избу с клетью. Хорошо хоть, уцелели выделанные кожи – продать бы их…

Возьми с собой! Добром отплачу, едва на ноги встану. Сапоги сошью лучшие и за полцены продам.

 

Не за себя прошу! А за Младу с детьми – мы токмо старшую пристроили, а остальных еще поднимать и кормить. Виноват ведь ты пред ней, ровно я пред тобой…

Ох, не надобно б ему упоминать про добро! И хотя поздно считать былые вины, не забыл Молчан прошлого. И не простил.

По влюбчивой младости, когда приспела пора выглядывать будущую жену, запал Молчан на Младу из недальнего селища, ниже по течению Москвы, где впадает в нее Пахра. Однако допрежь ее выглядел Жихорь – сверстник Молчана из того же поселения, что и Млада. Так прикипел к ней сызмальства, что по пятам ходил. Сох!

Молчану сие поперек встало! И на игрище одном отозвал он Жихоря в сторонку, дабы не услышали иные.

– Не цепляйся боле к Младе! Для иного она!

– Никак за себя ее мнишь? – глухо спросил Жихорь.

– За себя! А наперекор пойдешь, не помилую!

– А ежели я дружков на тебя подниму, кто кого не помилует?

– В моих дружках вся округа ходит, и не квелые они, ажно твои. Говорю ж, не шутя: что замыслил я, то и будет!

– Не будет! – вскричал Жихорь, бросившись на Молчана с ножом коротким. Молчан и не углядел, откуда тот извлек его – кажись, в рукаве хоронил, но успел отвернуться боком и подставить плечо.

Руда едва просочилась сквозь рубаху Молчана, а Жихорь уж корчился на траве. Кулаком десницы свалил его Молчан, и неоднократно пнул ниже чресл, где всего больней.

– Уползай вон, Жихорь! – выдохнул Молчан, во весь охват зажимая дланью ниже раны. – Теперь тя и в селище твоем не примут. Чуждый ты всем отныне!

С трудом поднявшись, Жихорь молча заковылял к ближним кустам, скрючившись и держась за чресла. Впредь никто окрест не слыхивал о нем. И горевала токмо его вдовая мать…

А едва залечила знахарка местная молчанову рану и чуть затянулась она, открылась ему Млада, вся из себя баская:

– Люб ты мне, Молчанушка!

И поделился он радостью с верным и главным другом своим Некрасом, жившим по соседству. Зело задиристый на ссоры и прю, горазд тот был и на кривду. Зато, с Молчаном на пару, не робел биться и супротив пятерых за красных девиц на игрищах, ажно бьются косачи на тетеревином токе. Не плошал и в кулачных стенках – любимой потехе в городищах и селищах вятичей.

И познакомил с ней Некраса …

Все к сговору шло, за ним и к свадебке, ведь родители Молчана и Млады не возражали, и загодя радовались. Однако надеяться все горазды, а точку ставит судьба…

Проскоком – из богатого городища в верховьях Москвы – объявился, будто снег на голову, Путята, старшой брат матушки Молчана, осьмой из детей в той семье, обильной.

Был он в особом почете у старейшин и славен охотничьими и ратными доблестями. А ко всему, по молодости, живал и в стольном граде Киеве, о коем не раз рассказывал в кругу родичей, упоминая, что был и иной Путята – тысяцкий князя Владимира, да тот уж преставился.

Слушатели его и не подозревали, что прославленный их родич, здравый, именовался в Киеве отнюдь не Путятой…

И едва соскочив с коня, а в поводу и другой был, уведомил сестру, что прибыл за Молчаном, давно упрашивавшим Путяту взять его на какую-нибудь знатную охоту, на зверя особенного. А тут, недалече от северского приграничья, за коим начинались земли Киевского княжества, сбиравшего с вятичей дань каждую осень, объявился зверь таковой особицы и лютости, что и самый именитый охотник в запал войдет! Дней через несколько пора и путь за ним…

Тур! Дикий бычара, обитавший за пределами Земли вятичей. Неимоверная вышина в холке, немереный вес. Злобность до полного остервенения, когда на него нападали. А вдобавок редкостное проворство.

Устрашал он и тем, что мог буквально растолочь своими копытами любого всадника с лошадью, подняв его перед тем на острейшие свои рога – в каждом боле полутора локтей, а потом сбросив оземь. Да и пронзал ими запросто! Редко, когда тур разменивал свою жизнь меньше, чем на несколько человечьих. Трижды взять на рогатину разъяренного медведя в одиночку – сего было мало супротив одного поединка с туром всем скопом! И даже в Киеве любой княжеский лов не обходился без сопровождения дружинников в полном вооружении.

Потому и решил Путята, призванный на турью охоту во главе ее, порадовать ближнего родича, младого, подающего большие надежды в охотном промысле. Именно так и объяснил. Родители и не усомнились, ведая: Молчана он любил якоже сына, а у самого Путяты рождались лишь дочери, и заезжая в то городище, непременно отправлялся с ним в лес, где обучал всему, что сам умел. Вслед разрешили они Молчану дальний путь. А Путята пообещал им неустанно печаловаться о нем.

И воспылал, аж разрумянившись, Молчан! – на две трети соответствуя строке: «Юноша бледный со взором горящим», сотворенной Валерием Яковлевичем Брюсовым, классиком из второго ряда, мистификатором, преизрядным любителем эпатажа и автором нацеленного на скандал первого в российской словесности одностишия – о бледных ногах, не закрытых, а пора бы им!

Взбурлило в нем, мнящем стать самым лучшим, ретивое…

Тем паче, и задатки имел отменные. Ведь еще в отрочестве брал из лука векшу, лисицу, дикого гуся, а со старшими и на волков ходил, когда те начинали резать скот. Да и тщеславен он был, тогдашний! И полагая себя выше многих, что таил со всем тщанием, всегда приосанивался, возвращаясь из леса с обильной добычей, и слаб был на хвалу. А тур – не косуля какая!

Однако кому доверить присмотр за Младой на дни и ночи разлуки? Ведь скоро игрище Лады у Москвы-реки, а там – и лес рядом, и соблазнов сколь!

Не умыкнули б в кусты или еще дальше! Млада, понятно, не из таковых – не для кустов она! А мало ли? И попросил он Некраса, по дружбе…

III

Вернулся Молчан не скоро. Славной, по слухам, случилась охота. Сам новоявленный герой городища полностью оправдал свое имянаречение, явив немногословие. Ведь сразу же, как объявился, огласил: столь испытал на охоте той, что и вспоминать не хочется. И будет молчать о ней! – уж не посетуйте.

А никто и не собирался сетовать: все и без того досконально знали, какова была та ловитва, дальняя, и отчего Молчан, по возвращении, не прихвастнул предъявлением хотя бы копыта от рогатого чудища. Ведь тур, уложив насмерть троих загонщиков и чуть не порешив Путяту, а и сам смертельно раненый – ясное дело, Молчаном, изловчился сигануть с высокого обрыва в глубокую реку, да так и пошел на дно вместе с копытами…

О том достоверно уведомила Чернава, жена гончара Бакулы, прознав от Сияны, вдовы шорника Погаста, чья дочь Отрада была замужем за бондарем Ставром, поехавшим на торг, не ближний, за обручами для бочек и кадушек, где встретил давнего знакомца – сапожника Гуляя, ставившего намедни лодочнику Завиду латку на голенище, а сей перевозил ловчего из отряда Путяты, что возвращался из похода ранее прочих, и за медовухой открылся лодочнику.

И лишь сам Молчан, с изрядным удивлением услышав на второй день сказ о своем подвиге, знал, чем завершилась та охота. Не сумел уберечься тогда Путята! – зато и тризна его миновала…

Поначалу рана казалась не столь грозной, пущай и кровоточила вовсю. Сам Путята, у коего все тело было в шрамах – больше ратных, а были и две отметины от медвежьих когтей, и одна – от стрелы, подлой, не брал ее всерьез.

Однако наутро, уже на обратном пути, когда оставили на лечбу двух раненых, началось нагноение стегна под перевязкой.

И пришлось, сворачивать в чащобу – к знаменитой в тех краях целительнице Добродее, бывшей, когда-то, в лета пылкой молодости, киевской, полюбовницей Путяты, позде поставившей его на ноги после жаркой сечи с дружинниками киевского князя Владимира.

Тогда ж не токмо Молчан, а и сама Добродея всполошилась. Однако сказала себе с убежденностью, от любящего сердца идущей:

– Спасла тогда, спасу и ноне!

И спасла она. Выходила! – не токмо целительством одним, а и сердцем с душою. И даже отказала ему, когда, чуть окрепнув, наладился, было, к ней, вспомнив старое. Однако Добродея пожурила его, сказав, что рано он вознамерился, ведь слаб еще, не окреп. Все ж посулила: может-де надеяться…

Потому-то и не стало скорым возвращение Молчана, помогавшего Добродее и охранявшего Путяту. Да и дорога не была ближней. А когда вернулся-таки, не был он встречен Младой, ибо накануне всерьез захворала и слегла ее мать. Кому и было сидеть с ней, ежели не дочери, любимой?

И что ж?! Не шибко опечалился Молчан, веря, что все одно встретятся. Хотя и крепко соскучился. Однако от кручины хорошо отвлекло застолье два дня кряду, на кое Добромир и Бояна, родители Молчана, не поскупились, выставив опьяняющий сытный мед.

Однако на третий день, а за два предыдущих домашние запасы хмельного истощились подчистую, опечалиться все ж пришлось. И еще сколь!

Под вечер, Молчан и еще двое, Стоян и Томилко, собрались ставить верши. Некрас, главный друг, не отходивший от Молчана с его приезда, а упомянувший о Младе лишь раз и невнятно – мол, ждала она Молчана, как и положено, отказался на речку, сославшись, что переел-перепил и худо ему.

Тогда-то Стоян, тоже Молчана друг, хотя не столь ближний, как Некрас, обратился к нему, а Томилко, и он из друзей, был рядом:

– Уведомить тебя хочу, да остерегаюсь.

«Чего ж он остерегается?» – вмиг насторожился Молчан, заподозрив нехорошее. И огласил Стояну:

– Вещай, и не скрытничай!

Стоян, набрав воздуха, словно собрался нырнуть в самую глубь, чуть помедлил, а потом выпалил:

– Понапрасну ты, Молчан, приблизил Некраса. Веришь ему во всем, даже пьете из одного ковша. А ведь не тот он! И ехидство у него на тебя лютое.

– Не возьму я в толк, о чем ты, Стоян? – напрягся Молчан, ощутив недоброе предчувствие.

– О том, что на игрище было, – твердо ответствовал Стоян.

– Да что же было-то?! – почти вскричал Молчан.

– Хороводил он там с Младой без устали. Вместе и через костер прыгали, пока не умаялись. А потом, когда все мы уж и березовицы испили, ведь разгорячились от прыжков-то, увел ее за руку в чащу…

Наблудил он там, инде нет, сего не ведаю. Однако воротились они не сразу, и Некрас ухмылялся на все зубья свои и опять держал за руку, точно хозяин. Не один я видел, а многие! Справься хоть у Томилки, аще мне не веришь.

Да разве не поверишь, еже дело – ясное?! Вот почему отмалчивался Некрас о Младе! И точно ли захворала у нее мать? Может, убоялась взглянуть в очи после такого-то?! Чуть придя в себя, Молчан, стараясь держаться как можно спокойнее, сказал обоим:

– Не серчайте на меня, други. Не пойду я ставить верши. Что-то неможется мне…

А погодя, когда отошли они, отправился искать Некраса. Долго искать не пришлось: тот сам шел навстречу – зримо, что сам не свой.

– Чуял я, что не пойдешь ты на реку. Помыслил: пущай тому и быть! – скажу тебе днесь, о чем думаю, а то уж мочи нет таиться, – начал Некрас первым.

– Говори ж, о чем затаился – молвил Молчан, кулаки сжимая.

И не преминул сердечный друг!

– Отступись от Млады, Молчан! Лелем заклинаю тя! Будто брата прошу. Измаялся я весь! Всегда она пред очами – и утром, и днем, и за полночь. Сплю и вижу! Только о ней и думаю…

И на что она тебе? Разве нет других? И без того все юницы в округе, и постарше их, вслед охоты на тура только и шепчутся: Молчан да Молчан, вот бы такого суженого! Лучше ты найдешь, и краше… А для меня она – единственная, нет другой. Невмочь без нее, хоть головой в колодец!

– Да что ты несешь, Некрас! – вскричал ошарашенный Молчан. – Очнись! Опомнись! Друзья ведь мы…

– Не бывает дружбы, когда любовь! Полюбишь – тогда поймешь, – ответил Некрас, не отводя взора.

– Уже и не люблю я?!

– Себя ты любишь! И славу свою охотничью. За ней одной с Путятой увязался. А Младу на меня оставил, чтоб оберегал для тебя, пока ты тура воюешь.

– Мне еще и благодарить тебя, оберег ты мой в онучах? – взъярился Молчан. – Наслышан уже, аки ты на игрищах Лады и через костер с Младой прыгал, и хороводы водил, и в чаще с ней уединялся.

– И что с того, что прыгал? Было сие в утешение ей, чтоб меньше в разлуке печалилась.

– Даже и в чаще утешал ее?

– Даже и в чаще! – с вызовом ответил Некрас.

– Может, и касался ее там?

– Может, и касался. Не ты один на свете!

– Может, и любились вы?

– Может, и любились!

И не стерпев, Молчан пустил юшку Некрасу! – столь молотил, что свернул ему нос, рассек бровь – потом и шрам остался, и едва не переломал мослы. Долго потом отхаживала Некраса знахарка, однако смогла выправить нос лишь наполовину.

Все ж и Некрас не оплошал! – даром, что был Молчану едва до уха. Осилил раскровенить ему уста и зуб вышибить нижний – с той поры Молчан стал щербат снизу и при резком глубоком вдохе во всю грудь чуть присвистывал…

Он боле не свиделся с Младой, когда выздоровела ее мать. А она подсылала к нему подруг и сестру свою младшую, не понимая, отчего таковое охлаждение и надеясь на встречу, дабы объясниться.

 

Однако Молчан будто узду закусил. Изменщица Млада иль нет, но в чащу-то с Некрасом бегала? Бегала! А зачем?!

Скоро в округе все приметили: неладно у Молчана с Некрасом, прошла дружба, будто и не было ее. Правды никто не знал, ведь оба отмалчивались. Поелику и судили по-разному: кто-то винил Молчана, коему завидовали за удаль и удачливость, кто-то – Некраса, коего недолюбливали за бахвальство и скверный норов.

По поздней весне, когда Некрас с Младой сыграли свадьбу, и молодая, баяли очевидцы, столь грустна была, что и не улыбнулась, хотя бы единою. Некрас перебрался в родное селище жены; там они и отстроились. Потом и кожевником стал, как отец и младший брат Млады.

И угрюм стал Молчан с той поры, и немногословен, аки бирюк. Так и осталось доселе…

А довелось свидеться им лишь через четыре лета – по нечаянности. У нее уж и дочь росла, а с ней и малец двухлетний. По хозяйственным нуждам приплыла она в городище Молчана вместе с младшим братом Мезеней, охромевшим еще в отрочестве. И под вечер, когда спускались они к причалу, где была привязана их гребная однодревка, выдолбленная из кряжа толстого дуба – с брусьями, прибитыми к бортам для устойчивости, завидели поднимающегося по той же тропке Молчана, несшего кукан с пятком крупных окуней.

Молчан шел потупленным, вспоминая вчерашнее. Тяжким был его разговор с отцом. А закончился он тем, что Добромир, хватив кулаком по столу, высказал сыну:

– Елико позорить мя будешь? Ославил уже на всю округу, засидевшись в молодцах! Не осталось у тебя неженатых дружков, у каждого потомство давно, их родители внукам не нарадуются. Один ты неприкаянный, ажно обсевок в поле…

И Молчан впервые не возразил отцу на сию укоризну…

Сообразив, что впереди – разговор сестры с Молчаном, и не желая встревать, Мезеня, шустрый – не смотри, что хроменький, замедлился и приотстал, хотя не улеглась еще в нем обида на Молчана, оскорбившего тогда не только Младу, а и всю семью, изготовившуюся к свадьбе.

– И точно, прав отец: неприкаянный я. Самому опостылело, что один, будто перст. Эх, Млада, Млада, – подумал Молчан, и вдруг, ажно кольнуло в нем. Поднял очи и остолбенел. Не почувствовал даже, что кукан из рук выпал.

Млада стояла чуть выше, бледная, пуще снега раннего.

И задрожал ее глас, когда сказала ему:

– Зря ты тогда, Молчан! Не по-душевному то…

Повинился передо мной Некрас после свадьбы, что напраслину возвел, облыжную. Не допустила я его на тех игрищах до запретного! Береглась для тебя одного. А ты и поверил, затаился! Даже спросить не захотел. И нет ноне счастья ни тебе, ни мне…

За что ж ты, Молчанушка, отрекся от любви моей?

У Молчана и дух перехватило, и словно земля из-под ног ушла. И вмиг заледенело его сердце, да так, что и доныне не все оттаяло.

А она, уже обходя его, ведь не сообразил отодвинуться, улыбнулась как-то странно, словно сострадая не то ему одному, не то им обоим:

– Кукан-то подыми…

IV

– Вернется сейчас, будет, чем попотчевать его и меньших, – удовлетворенно прикинула Доброгнева. – Еще и ложки оближут!

Ранним летом любила потешить домочадцев похлебкой из заквашенного теста – рачины, кою ставила накануне, а когда она достаточно закисала, опускала в горшок с кипящей водой, добавляла порубленную свежую крапиву, взбивала, а потом заправляла сушеной рыбой.

Много разнообразных блюд умела она. Вследствие чего невозможно было баять, применительно к ее семейству: «Щи да каша – радость наша!». Отнюдь, и наново отнюдь! И даже Молчан, вельми скупой на похвалу, редко-редко, а все ж одобрял вслух. А единою, насытившись до отвала и ослабив пояс, молвил, растрогав жену чуть не до слез:

– У иных стряпня, а у тя – подлинно яства!

Особливо расходился у него аппетит, когда хозяюшка запекала цельных освежеванных зайцев, поливая их брусничным соком. Кто там – русак или беляк, для печи все едино! Хотя русак – вкуснее, понеже всегда жирней, да и крупнее он.

Жаркое из заячьих ножек тоже встречало полное, пусть и молчаливое, одобрение главного едока в семье и уминалось вельми споро. А уж пироги с зайчатиной и Молчан, и Храбр с Беляем буквально сметали!

Вечор Молчан еще троих доставил. И Доброгнева уже прикидывала, как приготовить их. Хотя не те они ноне супротив осенних: маловато в них жирку.

По поздней осени Молчан уважал бобровое мясо, бобров же добывал сам. Доброгнева нарезала свежатину на крупные куски и, подержав день-другой в холодном месте, запекала. Отведав приготовление, хозяин утирал усы, собирал в горсть бороду и протяжно вздыхал в полном удовлетворении.

Жаловал он и моченую бруснику. И Доброгнева с первых лет замужества наловчилась готовить бруснику так, что пальчики оближешь! – на меду, с медовой заливкой. Однако до подачи на стол она отстаивалась в подполье, в деревянных кадках, не меньше месяца. Молчан завсегда был охоч до сей ягоды в любом ее виде, не мене, чем еще один обожатель брусники – глухарь-боровик, что отменного вкуса, ежели запечь его разделанным на куски.

А тетерева, запеченные тем же образом? А копченый лещ, истомленный в собственном жиру?? А соленые груздочки и рыжички?

Для грибков сих не жаль было и соли, кою для иных надобностей при готовке Доброгнева расходовала чуть ли не по крупинке, как драгоценность. Она и считалась лакомством! На любом торге ее, завозимую издалека, токмо таковым и оценивали, отвергая скидки при продаже.

Кое-кто в городище даже злословил за спиной Доброгневы из недоброжелательства и ехидства: «Ишь, богатеи! Статочное ли дело: соль на пустое переводить?! Ох, еще аукнется им!».

Однажды дошли до нее те перетолки, и, не стерпев, высказала тем женкам, что стояли тогда рядом:

– Завидки на мя взяли? Довольство наше застит вам зенки? Надобно было выбирать себе мужа, якоже мой, и в достатке б купались!

Обильно насыщалась сия семья! Обильно и смачно! – не убавить.

И стоило Молчану высказать невзначай: «Блинков бы!», назавтра же объедался ими на вечерней трапезе…

Хозяин вошел явно нахмуренным. «А я-то чаяла: помягчает он на росе», – мысленно огорчилась Доброгнева. Однако, глубоко вздохнув с порога, точно отрешив от себя что-то недоброе, распорядился он с нежданной задушевностью: «Ну, хозяюшка, подавай к столу!»

И не затягивая, хозяюшка выставила на стол четыре глиняных горшка с овсяной кашей, приправленной кусочками копченого окорока – немного уж от него осталось, и зеленоватым конопляным маслом из орешков-семечек, купленном на большом осеннем торге.

С чего образовалось то копчение, Доброгнева помнила накрепко. Прошлой осенью Молчан, благо помогли ему те трое, что сопровождали на охоту, еле доволок матерого кабана, отъевшегося на лещине, равно и желудях в дубравах. Вернулся весь раскрасневшийся и сам не свой с виду. Но отмолчался на ее вопрос и открылся не сразу, а много погодя.

Выгнали на него секача и принял он зверя на рожон рогатины – самого тяжелого оружия в Земле вятичей, ударив, как и должно, снизу, накрепко уперев конец древка-искепища в землю, тот налег на нее с такой силищей, вплоть до поперечины, коя рожна ниже, что чуть не поддалась она мощному до дикости напору. А поддалась бы, отвалив в сторону, конец не зверю, а охотнику…

В том, что умнут всю кашу, еще и о добавке помыслят, Доброгнева даже не сомневалась.

Ведь готовилась она со всевозможным тщанием из вкуснейшего цельного зерна, очищенного от шелухи и добротно распаренного в печи, чтобы стало мягким, как бы набираясь силы от печного жара.

По завершении трапезы все сбылось по ее замыслу.

Насытившись, дале некуда, и запив парным молоком, все встали из-за стола умиротворенными, даже и Храбр, коего Молчан, не посмотрев на раннюю возмужалость своего старшого, шарахнул деревянной ложкой по челу, прикрикнув: «Не егози!», когда тот допрежь отца сунулся в свой горшок.

Убирая судна и сосуды, Доброгнева к месту припомнила и прикинула: «Намедни Молчан сказывал: на опушках и лесных полянках уж поспевает земляника – скоро станет рясной. Не припоздать бы со сбором! За земляничкой подойдет и черничка. Как дозреет она и наберу пяток кузовов, спроворю пирог с ней. Сыновей полакомлю и самой в радость!»