Za darmo

Двадцатый год. Книга вторая

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Часть VI. ДОМ РЫЖЕЙ ЛОШАДИ



Было ли на свете более возвышенное время?!

(Илья Сельвинский)


Последнюю часть своей повести автору хотелось сделать более светлой, более доброй, более лиричной. Менее трагической, менее кровавой. Не только ради читателя, измученного польской войной, но и ради законов поэтики. Последними в трех предшествующих частях автор злонамеренно пренебрегал: горестное напряжение шло по нарастающей, не перемежаясь фазами покоя, счастья и отдохновения.

Увы, события осени двадцатого такой возможности не предоставили. Пусть читатель простит, но самым светлым и добрым в этой части останется ее название.

Автор ошибается?

1. Вандемьер. Дым отечества

О, этот Швабрин превеликий Schelm, и если попадется ко мне в руки…

(Из Пушкина)


Dire male di Garibaldi. Итальянский фразеологизм, дословно «дурно говорить о Гарибальди», означает «говорить невзирая на лица, резать в глаза правду-матку». В своей статье Георгий Пламенный не говорил о Гарибальди дурно, он писал о Гарибальди хорошо, но то, что Пламенный писал о Гарибальди, было некрологом.

Бася вновь и вновь перечитывала два десятка строчек из принесенной накануне в читальню газеты. Сразу же, то есть вчера, прочесть не получилось, она могла бы не прочесть их и сегодня, но для очистки совести она взяла вчерашний номер, чтобы посмотреть, что нового на врангелевском фронте, как там Каховка, Алешки, Херсон, Александровск. Наткнулась на броский заголовок и прочла. Броский заголовок? Более чем. «Смерть Гарибальди».

Смерть.

«Мы, большевики, – писал Георгий Пламенный, – не боимся горькой правды. Нам нет необходимости лгать и придумывать победы в годину неудач. Да, нам пришлось отступить. Но тем ярче, ослепительными звездами, просияют на небосклоне истории имена героев революции, отдавших на красном фронте жизнь за свободу людей всех народностей, наций и рас.

Штурмовой бронепоезд „Джузеппе Гарибальди”, прикрывавший огнем орудий планомерный отход наших войск, был 27 сентября с.г. блокирован противником на станции N. Израсходовав огнезапас и будучи расстреливаем в упор из артиллерии, экипаж бронепоезда гордо отказался от сдачи. Бойцы во главе с командирами попытались, в дерзкой штыковой атаке, под развернутым красным стягом, вырваться из вражеского кольца. Выжили немногие. От них узнали мы о гибели наших отважных товарищей: командира бронепоезда т. Круминя, комиссара бронепоезда т. Варламова, начальника пулеметной команды т. Герасимука, начальника артиллерии т. Сергеева, начальника десантного отряда т. Ерошенко и еще сорока семи красных солдат.

Вечная память и вечная слава. Спите спокойно. Ваши красные жизни отданы не напрасно. Человечество за вас отомстит».

***

Курьер Варшавский, 28 сентября


Рига, 27 сентября. Последнюю декларацию по вопросу условий мира, выдвигаемых правительством советов, следует рассматривать как победу партии мира в совете русских народных комиссаров.

До недавнего времени военная партия этого совета оказывала серьезное влияние на его решения в вопросах мира и войны. В настоящее время под влиянием неудач на польском фронте, а также на фронте армии генерала Врангеля, мирная партия приобрела серьезный перевес в совете народных комиссаров. Преобладают в ней теперь пацифистические настроения, выражением чего следует считать провозглашенную вчера большевицким правительством незаинтересованность в вопросе польско-литовских отношений.


Курьер Варшавский, 29 сентября


Большевизм в школе. Окружной суд в Лодзи рассмотрел дело учеников 7 и 8 класса Моисея Майеркевича, Б. Зоненберга, Ш. Тененбаума и Соломона Яшунского, обвиняемых в том, что они распространяли прокламации коммунистической партии.

Суд всех приговорил к году заключения в крепости.


Курьер Варшавский, 1 октября


В пользу Силезии

6 октября (среда), 8 ч. вечера

Зал Филармонии

Большой национальный концерт

Вступительное слово

«Силезия должна быть нашей»

произнесет Станислав Бэлза

***

– И тем не менее всё, что я сказала, правда, – заявила Котвицким, Иоанне Гринфельд и Анджею Высоцкому странная русская женщина.

Из присутствующих в гостиной даму знала одна только Маня, побывавшая в последних числах августа на ее публичной лекции на Братской. Предположить, что вновь придется с нею встретиться – такого бы Марысе в голову не пришло. И уж тем более не пришло бы ей в голову, что эта диковинная Rosjanka может стать для их семейства вестником. Радостным, горестным – вопрос. И еще один вопрос: можно ли, стоит ли говорить обо всем Тадеушу, который – вот она, безусловная радость – третьего дня приехал в Варшаву, не вполне невредимый, но живой и уже здоровый. Но нет, об этом не сейчас, сейчас о другом, более важном для всех Котвицких, для мамы, для папы, для Мани. Для Анджея, наконец, для Аси. Который час? Скоро должен появиться…

– Так вы говорите, ее русского мужа зовут… – начал Анджей.

– Костя, Костя, – подтвердила нетерпеливая русская женщина. – Константин Михайлович. Ерошенко. Уроженец Житомира. Сын врача. Дворянин. Офицер. Царский. Военного времени.

Анджей растерянно взглянул на остальных. Анджей не понимал. Ничего. Не сразу, но всё же отважился.

– Видите ли, мадам, дело в том, что… – Анджей запнулся. – В том, что штабс-капитан Ерошенко погиб. Был убит. Во время солдатского мятежа. В декабре семнадцатого, почти три года назад. Его… – Анджей не сразу осмелился произнести, прежде он подробностей Котвицким не сообщал. – Его кололи штыками. Были свидетели.

Пани Малгожата и Ася, невольно представив себе трехлетней давности ужас, поежились. Профессор стиснул пальцы на трости. Русская женщина сверкнула глазами.

– В числе свидетелей – вы?

– Я нет. Уехал на Дон за несколько дней до событий. Иначе бы тут не сидел.

– Значит, своими глазами вы не видели?

– Слышал. Неоднократно.

– Если хотите, я могу описать Константина Михайловича.

Профессор обеспокоился – не сочтет ли русская женщина, что высокомерные поляки подвергают ее чуть ли не форменному допросу. К тому же, профессору хотелось скорее вернуться к самому неприятному – известию о случившемся с дочерью. Но как человек науки профессор понимал: произносимое таинственной дамой нуждается в верификации. Сомнительный тезис о русском муже может стать тем индикатором, который…

– Опишите, – согласился Анджей. – Для нас это важно. Крайне.

– Важно буквально всё, – очень мягко, подбадривая женщину, сказала пани Малгожата.

– Да, пожалуйста, – подтвердил, вставая и опираясь на палочку, профессор. – Мы трое, пан Анджей Высоцкий, пани Иоанна Гринфельд и я, мы очень хорошо знали Костю.

Русская женщина кивнула.

– Тогда с вашего позволения начну. Рост чуть выше среднего, приблизительно, как у вас, – дама кивнула на Анджея, – волосы темно-русые, анфас не широко и не узко, профиль… вполне арийский. Разбирался в европейской и американской истории. Не по-гимназически, а профессионально – в латинском, древнегреческом, античной литературе.

Профессор опустил глаза. Неужели действительно Костя? Дама продолжала перечислять достоинства его любимого ученика.

– Насколько я могла понять, знал немецкий, бегло говорил с Барбарой по-польски. Пел по-французски. Хотя и с бельгийским акцентом.

«Пел?» – удивились Анджей и Ася, не замечавшие за Костей пристрастия к пению. Но если по-французски, да еще с бельгийским акцентом…

– Глаза умные, интеллигентные, проницательные, добрые, серые.

– Серые? – Высоцкий поймал себя на том, что понятия не имеет, какого цвета были у товарища глаза. Не имел представления о глазах своего студента и экстраординарный профессор.

Иоанна же, напротив, уверенно закивала.

– Да, да, да. У Котьки были серые глаза, отлично помню.

– Именно так! – воодушевилась Юлианова. – Настоящий сероглазый король. Не Бубакар. До чего же… До чего же я завидовала Басе!

– Король? – Филолог-классик вопросительно посмотрел на Высоцкого. Анджей состроил незаметную даме гримасу – чего вы хотите, доктор, экзальтированная дама.

– И вероятно, сильный, – с очевидным удовольствием предположила Лидия.

На сей раз Юлианова поставила в тупик жену профессора. Откуда той было знать, какую силу подразумевает сладострастная московская сапфистка. Пани Малгожата не подозревала, что о подобной силе можно запросто говорить с незнакомыми, да и вообще говорить. Бердичев.

– Да, я не сомневаюсь, – заверила Лидия, – что сильный. Не Бубакар, понятно, но для белого, для европейца… Барбара была с ним счастлива, беспредельно. Они намеревались вместе дойти до загса.

– До Закса? Какого Закса? – удивилась Марыся.

По той интонации, с которой Юлианова произнесла немецкую фамилию, было ясно: речь идет о неком Заксе, широко известном в Совдепии. Но о каком? О наркоме, чекисте, враче-гинекологе?

Русская женщина, несмотря на трагическую тему, улыбнулась.

– Так называется специальная большевицкая служба, заменившая этим двуногим церковь. Как же оно расшифровывается… Зэ а гэ эс эн ка вэ дэ… С ума сойдешь с их дурацкими, простите за слово, сокращениями. Все эти земгоры, совнаркомы, уэнэры, комучи, всюры. Запись актов… Словом, запись каких-то актов. Кто женился, кто родился, кто скончался. Ничего страшного, наоборот. Но до загса Бася с Костей так и не дошли. Костя спешно отравился в Киев, а тем временем пришли наши… хм… спасители и…

Дама замолчала. Вздохнула. Профессор беспощадно, стиснув набалдашник трости, завершил:

– И арестовали мою дочь.

– Увы.

– В чем ее обвинили? В большевизме?

Лидия всплеснула ухоженными руками.

 

– Видит бог, я не знаю! Я ничего не знаю! Дело в том, что еще раньше, в апреле ее арестовала житомирская чрезвычайка.

– О боже! – простонала пани Малгожата. ЧК, кровавая ЧК!

– Но храбрый Костя, пользуясь своим влиянием, – поспешила успокоить Лидия взволнованную мать, – вытащил ее из черных чекистских лап. Сразу же. В чрезвычайке ее обвиняли в антисемитизме и погромной агитации.

– Что-о-о?

Котвицкие переглянулись с Высоцкими. Высоцкие переглянулись с Котвицкими. Из под стола прозвучало изумленное: «Мррр!» Русская женщина, нимало не смутившись странным звуком, показала пальцем вниз.

– Это он? Знаменитый кот Свидригайлов?

Ей не ответили. Слишком потрясающими были известия, чтобы говорить о коте, даже столь знаменитом, как Свидригайлов. Сама же знаменитость, выйдя из-под стола, с подозрением покосилась на русскую даму и, распушив серый хвост, с достоинством прошествовало мимо. Словно бы не желая мешать судьбоносному обсуждению.

– Да, это он, – уверенно констатировала Юлианова, глядя вослед уходящей в прихожую красоте. – Но по счастью, всё обошлось. Недоразумение. Знаете ли, их, то есть недоразумений, в Советской России так много, что нам, русским людям, порою кажется, что сама Россия – большое недоразумение. Во всяком случае, эта их проклятая клоачная революция. Их проклятый клоачный язык, их клоачные нравы, их… Господи, боже.

Мане вспомнились зловещие образы юлиановских чтений: омерзительные чухонки, растоптанные девы, хряки, скотный двор, татарская улыбка Торквемады, Франкенштейн. Пани Малгожата растерянно качала головой. Что ей суждено узнать о дочери еще?

Русская женщина меж тем напряженно молчала. Не потому, что сожалела о потерянной навеки России, хотя о ней она, конечно, сожалела. Ее мысли, сбившись с магистральной линии, оказались заняты сидевшим напротив Высоцким. Тот отвечал, и вполне, ее взыскательным порой критериям. Нос и рост аккурат в ее вкусе, не говоря о том, что Анджей был avis rara – блондином. Однако, вспомнила Лидия, она пришла сюда не за блондинами, она пришла сюда ради дружбы с Барбарой. Сию минуту она жертвует собой, своими коренными интересами – и она не жалеет об этом!

– Итак, – проговорил, хромая по гостиной, пан Кароль, – вы, мадам, не знаете определенно, по какой причине наша дочь была подвергнута арестованию.

Лидия грустно вздохнула.

– О нет, господин профессор. Знаю одно. Виновна в том я! – Последние слова Юлианова произнесла неожиданно. Для себя самой. – Это моя сугубая вина! Я ляпнула в приватном разговоре, что ее схватила и вскоре выпустила чрезвычайка. Я думала, поймите, это пойдет ей на пользу, она предстанет польской жертвой большевизма. А в результате ею… как бы лучше сказать… заинтересовались. Меня тоже задержали, но сразу отпустили, и я навела справки, незамедлительно. Через знакомого офицера. Он сумел узнать, что Басенька осталась у… я не знаю, кто они… у этих людей в военной форме. Что они ее держат в своем учреждении, провели у нее в доме обыск. Что допрашивают ее подпоручики Котович и Пальчевский. Что Пальчевский хочет доказать – она советская шпионка, а Котович, интеллигентный, сильный, тонко чувствующий юноша, Котович ее защищает. Но главное не это!

Последовала долгая, сценическая пауза, в течение которой дама, переходя поочередно с объекта на объект, обвела глазами всех – Анджея, Маню, побледневших пана Кароля и пани Малгожату, взволнованную Иоанну Гринфельд.

– Что же главное? – резко спросил, словно кинулся в кишащее акулами море, профессор.

Юлианова бросила взгляд по направлению прихожей – оттуда, просунув в двери мохнатую морду, прислушивался к их беседе Свидригайлов – и драматически понизила голос.

– Он здесь, дамы и господа, он здесь. В Варшаве.

Котвицкие и Высоцкие в нетерпении уставились на вестницу.

– Кто?

В самом деле – кто? Костя Ерошенко? Сероглазый король? Бубакар? Ульянов-Ленин? Сатана?

Голос Юлиановой сделался пугающе торжественным.

– Подпоручик Максимилиан Пальчевский.

Серый кот, содрогнувшись, исчез за дверьми.

***

Увидев Анджея, редактор просиял от удовольствия.

– Высоцкий! Не было бы счастья! Наслышаны, наслышаны. Ожидаем статьи. Цикла репортажей. Куда вам, кстати, угодило, где они, достохвальные шрамы? Не стоит углубляться? Так и быть. А что же профессор Котвицкий? Мы слышали, мы слышали, вы тянули лямку вместе. Не опасно, почти здоров? И даже ходит? Великолепно. Патриотам, таким как Котвицкий, нужно ставить памятники при жизни. Польская академическая наука в борьбе с кровавым… Проходите. Знакомьтесь, наши новые сотрудники, наша талантливая молодежь, наша юная смена. Творческая, и донельзя. Агнéшка Голковская, моя архиталантливая помощница. Михал Свинка, рисовальщик. Алоизий Садовский, прозаик и поэт – Словацкий, Норвид, Реймонт, три в одном. Коллективно разделываем большевистскую гидру под орех. Перемена направления? О нет. Уточнение позиций. Когда вся страна, весь народ, в едином порыве… Высоцкий, вам ли с вашей боевой биографией быть скептиком? Скоро на фронт? Больше нет? Ну и ладно, враг разбит, обойдутся без нас. Вот, почитайте. Образцы эпистолярного народного творчества. Автор? Перед вами. Наш юный Алоизий. Знает народную душу как никто. В трудный час интеллигенции подобает быть с народом и со своим правительством, ведущим смертельную борьбу! Согласны?

– Безусловно.

Анджей не был настроен пикироваться с редактором. Редактор мог пригодиться. Чем и как, оставалось вопросом, но мог. Да и просто было занятно наблюдать человеческую комедию. Кто знает, возможно, когда Анджей всё же засядет за книгу – повесть, роман или что-нибудь вроде, – ему пригодится именно это. Пока же он проведет тут часик-полтора, вдохнет полузабытый аромат и дождется условленного времени для похода в ресторан на Мокотовской, где Лидия видела, не единожды, а трижды, Максимилиана Пальчевского. По иронии судьбы – в тот самый ресторан, возле которого приключилось в апреле побоище с петлюровской компанией Шклярова.

– Мы, пан Анджей, выпустим это письмишко листовочкой. Для неофициального распространения среди варшавских пролетариев. Потешить души рабочего класса. Мадемуазель Аньесс, где оно? Давайте, давайте скорее! Раны божьи, сеньорита Инес, что вы мне приволокли? Это не то! Полюбуйтесь, кстати, Высоцкий, новый список расстрелянных дезертиров. Нас просили опубликовать, настоятельно. Бедная родина. Тридцать два негодяя, а имена-то, имена. Герцек, Абрахам, Мошек, Мошко, Шмуль, Мошек, Арон, Герц-Лейб. Хм, еще и Ежий затесался. Ну да, понятно: Ежий Познер. Однако христианчики тоже наличествуют, христопродавцы вернее. Юзеф, Болеслав, Владислав, Мечислав. И за что же наше чрезвычайное судилище ухайдокало бедного Владека? Ага, за трусость. В вашем-то с профессором полку, уверен, трусов не было. Как везде, говорите? Ну и ладушки. Коньячку? А вот и оно, народное наше письмишко, спасибо, слечно Анежко. От солдатика победоносной армии его дражайшей невестушке на Прагу. Для укрепления сердец. Наслаждайтесь, а я покамест пропущу. Восстанавливает творческую потенцию.

Анджей вежливо уставился в бумажку. Краем глаза бросил взгляд на Алоизия. Дарование дожидалось вердикта мастера – удачно встав у заваленного бумагами бюро, из-за которого весело глядела на русоволосого сержанта такая же русоволосая, юная и в придачу ко всему зеленоглазая Агнешка. (Она же Аньес, Инес и А́нежка. Безобидное обыкновение редактора словно бы нечаянно переводить имена молодых сотрудников на известные ему языки давно никем не обсуждалось. Сам Анджей побывал в свое время Эндрю, Андре, Андрéсом, Андреа и Ондржеем.)

Предложенное ему для прочтения простонародное письмо представляло собой обращение некоего Адека (Адама, Адольфа?) к некой пражской Магдалене. Тоже, вероятно, юной и, возможно, также зеленоглазой и русоволосой.

«Дорогая Ленка! Наконец-то я могу черкануть тебе парочку строк. Мы еще разок накостыляли красным свиньям, гоним их теперича на Минск и каждодневно даем красным тварям пенделей аккурат по их красному сранделю. Запомнят, ленинские паскуды, как жрать наш хлеб и лапать наших девок!

Местные жидки так сильно нам радые, что прям-таки при нас трясутся. Понятное дело от счастья. Мы их не трогаем, польскому войску не до пархатых, надо спешить за Тухачевским, да и начальством не велено. Русня попряталась по хатам и не кажет наружу носа. Кого ни спросишь – всякий ненавидит Троцкого, евоную драную армию и мечтает сделаться поляком. Ха! Так мы им, собакам, и позволим! Сделаться поляком – это надо заслужить.

Мы с тобой, Ленуся, заслужили, а ты еще больше заслужишь, когда меня встретишь тем образом, каким у нас на Праге полагается. Словом, понимаешь. Отчизне завсегда потребуются патриоты. У нас с тобой, Ленуха, патриотов выйдет много. Только смотри, поосторожней с тыловыми фраерами. Маршалу такие штуки не понравятся.

С тем тебя целую, обнимаю и люблю, а как вернусь, то полюблю еще сильнее – назло пархатой интернационалке и ихнему плешивому Ленину. Всегда и до могилы твой Адек».

Мда…

Штабс-капитан, он же польский сержант, рассудил, что сегодня лучше быть добрым. В конце концов, ежели редактор намерен пустить издание ко дну, пускай оно туда и отправляется. Агнешка Голковская без него, без издания, не пропадет. Не так-то много их на свете, таких зеленоглазых – спасибо редактору за хорошее освещение. У Баськи глаза были карие, банальность. У Лидии карие, подтверждение банальности. У Ерошенко, оказалось, серые. Сероглазый король, надо же…

Порозовевший автор, подобравшись поближе, дожидался рецензии.

– Да… Да… Я просто… – Не молчать, Высоцкий, не молчать. Ты под прицелом глаз, зеленых, редкостных, исполненных очарованья. – Словом… Да… – Ну где же ты, нужное слово? Кажется, вот. – Тонкая стилизация, очень и весьма.

– Вы находите? – пролепетал Алоизий Садовский, тощий, длинный, тонкошеий, которому решительно не стоило появляться на Праге – даже днем и даже с очень толстой палкой, настолько фраеристо он выглядел.

– Безусловно. – Кризис был преодолен, в зеленых глазках промелькнуло одобрение. – Где вы, пан Алоизий, научились народной речи? Ихний, евоный, пархатый, пендель, срандель.

Садовский порозовел еще сильнее. Полушепотом, чтобы не услышала панна Голковская, проговорил:

– У меня была знакомая. Девушка. Из низов.

– С Праги?

– Не совсем. С Воли.

– Ничем не хуже. Замечательно, мой друг, замечательно. Вы не стесняетесь учиться у народа.

– В народе наша сила, пан Высоцкий. Он кормит и защищает.

– Воистину. Но не увлекайтесь. Ведь так можно и, это, покраснеть.

– Никогда! – испуганно пообещал совершенно покрасневший Алоизий.

Незаметно подошедшая зеленоглазка подтвердила:

– Что угодно, только не это. Алоизий не краснеет. Никогда!

Анджей ощутил, что гибнет, и не без причины. Тут были не одни одни зеленые глаза, тут была еще и аккуратненькая, ладная фигурка, и приятнейший, здоровый цвет лица. Не вполне идеального, возможно, но очаровательного и чем-то одухотворенного. Если бы не предстоявшее свидание с Лидией, он бы рискнул, задержался, расправил бы крылья, попробовал. Но увы. Пальчевский был важнее. Не Пальчевский, разумеется, а Баська. Что же до чувств, то покамест сойдет златокудрая Моня.

(Мы не станем покрывать боевого товарища Кости. После неудачного майского похода в нихьт-клуб Анджей наведался туда опять, пообщался, исключительно словесно, с Монисей, ничего не пил. В итоге девушка три-четыре раза навестила польского орла на его холостяцкой квартире. За приемлемую плату и ко взаимному удовлетворению. «И кому ты, брат, обязан тихим счастьем?» – сказал бы, узнай он об этом, Мацкевич. Но Мацкевич узнать не успел, а теперь ничего не узнает. Артиллерийская граната, предпоследний привет отступающих русских, залетевшая в обоз под Белостоком, – и Мацкевича, смело сопрягавшего всё и со всем, любившего выпить, поесть и пожить, Мацкевича, поэта и друга, не стало.)

От мыслей о Моне и Мацкевиче Анджея отвлек взволнованный голос редактора.

– Раны божьи, пан Свинка, что вы мне намалевали! И вы хотите, чтобы польская публика поверила – это он? Я – не верю! Ибо это – не он! Сделайте ему нос! Нос, я говорю, ему сделайте, нос! Чтобы было видно – это он.

– Но у меня как на фото, – жалобно отхрюкивался Свинка. – Можно взять линейку и сверить пропорции.

Агнешка повела глазами в сторону: подойдемте, пан Анджей, послушаем. Анджей, несмотря на суровую жизнь, отказывать девушкам так и не научился. Во всяком случае – красивым, стройным, умным, искренним.

Штабс-капитан с зеленоглазкой приблизились к мольберту. Но подошли они с обратной стороны и потому увидеть спорного творения не могли. Что, впрочем, добавляло интриги. Плечико Агнешки нечаянно коснулось твердого плеча штабс-капитана.

– Это банальный нос, – настаивал редактор. – Такой и у меня найдется. И у пана Высоцкого. И у синьорины Аньезе. А надо, чтобы всякий видел – это он! Исчадие! Демон! Вампир! Азазель!

 

– Пан редактор, – взмолился бедный Свинка, – ну какой еще Азазель? Я не знаю никакого Азазеля!

– Плохо, батенька, плохо. – Слово «батенька» прозвучало по-русски. Точь-в-точь как у киевского, никому в Варшаве не известного Красовера. – Надобно на ночь Священное Писание почитывать. Ветхий Завет. Vetus Testamentum. А не только, знаете ли…

Художник начал примиряться с неизбежным.

– Так что же теперь? – спросил он у шефа.

Штабс-капитана распирало любопытство. О ком они? У кого нос такой же, как у Высоцкого и у очаровательной, волнующей Агнешки? Та же из последних сил держалась, чтобы не расхохотаться.

– Крючком, крючком, и побольше… – взялся разъяснять эстетические принципы редактор.

Художник предпринял последнюю попытку. Сугубо ради очистки совести. Возможно, он стеснялся панны Голковской.

– Но ведь на снимке…

– Выкиньте к чертям собачьим снимки! Вы художник, а не копиист! Вы обязаны воспарить над действительностью, проникнуть в глубинную суть! Чтобы люди увидели, немедленно, сразу…

Панна Голковская, не выдержав, прыснула. Анджей понял: сейчас он услышит. И о да, наконец он услышал. Ибо редактор членораздельно, торжественно, воодушевленно провозгласил:

– Перед ними – Лейба Троцкий! Лейб бен Давид фун Трок!

Звук «р» в заключительном «Трок» редактор преискусно прокартавил горлом. Анджей развел в притворном удивлении руками.

– Пан Маньковский, я потрясен. Вы, я вижу, не только уточнили политическую линию, но и сделались попутно расистом?

– Я? – На лице редактора нарисовалась тень обиды. – Как вам не совестно, Высоцкий! Чтобы я… Мы культурные люди, европейцы. В нашей среде нет места примитивному расизму. Однако, – голос редактора окреп, – в новых условиях бескомпромиссной борьбы за будущее наших детей, борьбы с абсолютным, угрожающим арийской цивилизации злом, мы обязаны – временно, временно, временно – использовать боевые настроения масс, направить их в нужное русло. Нет, но как вы могли подумать? Ответьте мне – как?

Высоцкий вздохнул. Печально и без притворства.

– Вы уверены, что направите в нужное?

Редактор смущенно поежился.

– Я надеюсь, пан Анджей. Надеюсь.

***

Вернемся из Польши в Россию.

Сентябрьские недели после перехода Конной через Буг были временем горького отступления. Армия пыталась зацепиться за Владимир-Волынский – и покинула Владимир-Волынский. Пыталась удержаться под Луцком – и оставила Луцк. Прикрывала отход двенадцатой из-под Ровно – и эвакуировала Ровно.

Командарму что ни день обещали смену и отвод на отдых. Смены и отдыха не было. Дивизии двенадцатой армии, даром что стрелковые, резво сматывали удочки, тогда как дивизии Конной по нескольку дней удерживали фронт – чтобы потом вновь и вновь отходить. Двадцать шестого сентября бои шли на линии Новограда и Шепетовки. Война возвратилась туда, откуда весной начинало разбег пилсудовское нашествие.

Не лучше, а хуже обстояли дела на Западном. (Конная, переподчиненная в августе Запфронту, по возвращении на Волынь фактически от него отделилась – полесский барьер директивам РВС Республики не подчинялся.) Тухачевский, приведя в относительный порядок остатки отступивших с Вислы армий и влив в них подошедшие резервы, приготовился перейти в контрнаступление. Но ударил Пилсудский – и всё пошло прахом.

Девятидневное сражение на Немане и параллельные польские операции в Полесье привели к полнейшей нашей катастрофе. Гродно, Лида, Волковыск и Пинск были утрачены, остатки дивизий в беспорядке, теряя артиллерию, откатывались на восток. Леса заполнились тысячами дезертиров и отставших, потерявшихся в хаосе солдат. Тысячи попали в польский плен. Тридцатого числа враг захватил Барановичи. Западный фронт вторично – в течение полутора месяцев – прекратил существование. Почти не встречая сопротивления, противник пер на Молодечно и на Минск. Аккурат как в послании пражского Адека, сочиненном Алоизием Садовским.

Между тем на юге, в Таврии, действенную поддержку польскому наступлению оказывали истинно русские люди и патриоты во главе с Петром Николаевичем Врангелем, русским рыцарем, как называл его впоследствии пресловутый Иван Ильин (мыслитель). Русские витязи Врангеля упорно долбились в красный плацдарм под Каховкой – по счастью для России, безуспешно. Двадцать первого сентября антиврангелевский боевой участок ЮЗФ был выделен в самостоятельный Южный фронт. Его командующим РВС Республики назначил Михаила Фрунзе, героя Урала, Туркестана и Бухары.

Но покуда нам в Таврии приходилось несладко. Врангель, «законченное совестное благородство; неистощимая воля; дальнозоркая утонченная интуиция» (Ильин), этот Врангель не унимался. Двигала им, понятно, «волевая преданность России» (Ильин). Каховкой «национальная Россия» не овладела, однако сумела захватить Александровск и подползти вплотную к Екатеринославу. Наибольшую пользу из баронского упорства извлекал начальник иностранной державы – Пилсудский.

«Только бы поляки не заключили с красными мира!» Так барон думал в августе, так думал в сентябре, так думал в октябре. Мысли барона – не домыслы автора, барон открыто написал об этом в собственных воспоминаниях. Барон шел на всё лишь бы сохранить союзника, даром что этот союзник «национальную Россию» в качестве союзника не рассматривал.

«…Главнокомандующий ставит перед французским правительством и командованием вопрос о создании общего и связного фронта с поляками против большевиков при руководящем участии французского командования». Это из записки главкома Русской армии, переданной в августе по его поручению Петром Бернгардовичем Струве – бывшим легальным марксистом, бывшим тем и бывшим этим – начальнику французской миссии в Варшаве.

«Я прилагал все меры, чтобы убедить французское и польское правительство в необходимости продолжения поляками борьбы или хотя бы затягивания намечавшихся мирных переговоров, с тем чтобы, воспользовавшись оттяжкой части польских войск на Польском фронте, пополнить и снабдить мои войска за счет огромной, захваченной поляками добычи…» Это из воспоминаний последнего главкома о сентябре.

И наконец, начало октября.


ПРИКАЗ

главнокомандующего Русской армией

№ 3667

20 сентября (3 октября) 1920 года

г. Севастополь


С моего согласия на территории Польши моим представителем при польском правительстве генералом Махровым формируется 3-я Русская армия. (…) Приказываю всем русским офицерам, солдатам и казакам, как бывшим на территории Польши раньше, так и перешедшим в последнее время к полякам из Красной армии, вступить в ряды 3-й Русской армии и честно бок о бок с польскими и украинскими войсками бороться против общего нашего врага, идя на соединение с войсками Крыма.

Генерал Врангель


Странный феномен, товарищ. Спасители «национальной России», не все, но слишком многие, то и дело оказывались в лагере врагов богоспасаемого отечества. В двадцатом они пособляли Пилсудскому и, стыдно сказать, Петлюре, потом поклонялись, как тот же Ильин, итальянскому дуче, германскому фюреру. Непоследовательность? Вовсе нет. У эксплуататоров и тех, кто за них, не бывает отечества, есть лишь безудержный эгоизм, составляющий смысл их существования. Ну и красивые слова – для отвода глаз, для прикрытия и для привлечения в свой стан наивных пролетарских дурачков.

«К чему вы это, автор?» – снова спросит кто-то. А к тому, что совершая справедливое дело, решительно не следует ссылаться на ильиных и им подобных. Они, с их набором пошлостей, здесь совершенно ни при чем.

И еще – не следует доверяться буржуазии. Даже тем ее представителям, кто вроде бы сегодня вместе с нами. Коммерсант везде и всюду ищет выгоды. Или острых ощущений. До справедливости торговцам дела нет. Подавление низших, по их представлениям, классов негоциантам не претит. Напротив. Когда же они не в состоянии навязать нам своей диктатуры, то с чистой совестью идут на предательство.

Помни об этом, товарищ. Будь бдителен.

***

А теперь мы переходим к страшному, позорному, постыдному. Легшему черной тенью на наше святое – на Конную. Слышим уже, как хихикают торгаши: «Ну-ну. Поглядим, насколько вам хватит отваги. А если хватит, поглядим, что останется от святости вашей Конной». Что ж, негодяи, глядите.

Контрреволюционный, антисоветский, антикоммунистический, а следовательно антирусский мятеж в шестой кавалерийской дивизии тлел и разгорался постепенно. Не только в шестой, но и в прочих соединениях Конной копилось то, что осторожно называли негативными явлениями. Нечеловеческая усталость после четырехмесячных непрерывных боев, полуголодное существование, крепнущее ощущение оставленности, равнодушия со стороны военного руководства Республики подтачивали душевные силы даже крепкого, даже надежного «элемента». «Элемент» же ненадежный, враждебный поднимал всё смелее голову, оказывая растущее воздействие на «элемент» зыбкий, слабый, подверженный влияниям. Всё чаще звучало старинное: «За кого загибаемся? За этих? Они в тылу, а мы…» Дисциплина, и без того своеобычная, падала. Самоснабжение, пьянство, драки становились повседневным явлением.