Бесплатно

Двадцатый год. Книга вторая

Текст
iOSAndroidWindows Phone
Куда отправить ссылку на приложение?
Не закрывайте это окно, пока не введёте код в мобильном устройстве
ПовторитьСсылка отправлена
Отметить прочитанной
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

– Спасибо, улане. Дзенки.

– Там у тебя газеты были, Яцек, – тихо сказал Тадеуш.

– Я вам прочту.

– Я сам.

Когда Тадеуш отложил газету в сторону, он вновь залюбовался рыжей лошадью.

Погрустил о рыжей, погибшей накануне Магдаленке. Кони, кони…

Явились двое пехотинцев с санитаром, заявили права на трофей. Яцек Круль решительно пресек поползновения – однако и кобыле не позволил уйти, перекрыв ей дорогу к поваленной изгороди. Лошадь не возражала. Видя, что капрал заодно с ее хозяином, лошадь стала доверять и капралу.

– Как звать кобылку, товарищ?

– Шарлотка. Англо-донская. Сколько их у нас погибло в эскадроне. А Шарлотка выжила. Что пишут, гражданин поручик?

Тадеуш смутился. Писали понятно что: большевицкие банды, еврейские зверства, подвиги великой нации, как лучше использовать пленных, окончательный крах большевизма. Крах, подтверждаемый в данную минуту не смолкавшей и всё более далекой канонадой. Можно было и не читать. Еще конечно же анонсы, аресты, реклама, некрологи. Уланы, шеволежеры, артиллеристы, саперы, пехотинцы, добровольцы, сержанты, поручики и капитаны – сплошными списками и в отдельных, оплаченных семьями рамках.

– Я читаю не всё, лишь свое, – ответил Тадеуш. – В Антверпене закончилась олимпиада. Олимпийские игры. Это древнегреческое… Как бы вам сказать…

– Я учился до войны при офицерской кавалерийской школе, на берейтора, наездника по-нашему. Видел стокгольмских всадников.

– Прошу прощения.

Тадеуш знал, что стокгольмские всадники – это русская команда на Стокгольмской олимпиаде. Одним из них был Кароль Руммель, тренер нынешней польской сборной, брат начальника дивизии и недавний командир восьмого уланского, сменивший на должности пошедшего на бригаду Бжезовского, но выбывший по ранению – за двенадцать дней до Комарова.

Шарлотта, выставив уши вперед, прислушивалась к беседе. Яцек Круль копошился в хлебной сумке. С подъехавшей подводы сгружали новых раненых.

– Знаете, о чем я подумал? – неожиданно для себя сказал Тадеуш умирающему. – Вот мы тут убиваем друг друга, как последние идиоты. А там, в Антверпене, нас нет. Ни нас, ни вас. Финляндцы есть, эстонцы какие-то. Королевство СХС. Япония. Австралия. А нас нет.

Тадеуш разгорячился, даром что про олимпиаду в газете не было ни слова. «Товарищ» улыбнулся в ответ.

– Увлекаешься?

– Прыгаю.

– И я. Жаль, чемпионом не стану. А ты попробуй. Вспомнишь меня, если что… на своей олимпиаде. Ты по какой системе прыгал?

На ты они оба перешли незаметно. Обращаться к русскому «пан» было бы глупо, а повторять все время «как бы товарищ сказал, пусть товарищ меня извинит» – смешно.

– По итальянской. Каприлли. А ты?

– И я. Последний раз, правда… давно.

– Я недавно, – признался, краснея, Тадеуш. – Три недели назад. В Варшаве. Там стадион у нас есть. Прыжковый. – Про тренировки у Руммеля Тадеуш сказать не решился. Прозвучало бы, словно он похваляется – был-де Руммель вашим всадником, а теперь стал нашим, польским.

– Здорово, – одобрил Лядов. – И у нас будет. Скоро уже. Всё будет. Правда ведь, Лоточка?

Шарлотта, ткнувшись ему в грудь, издала не вполне ясный звук.

– Соглашается, – прокомментировал Круль и погладил Шарлотту по холке. – Пан поручик, – начал он, глядя на Лядова, – а если…

Тадеуш понял, понял сразу же, что хотел сказать ему Круль. И словно повторяя недавние слова капрала, заявил:

– Нет, Яцек. Нам чужого не надо. Тебе чужой земли не надо. Мне чужих коней.

Он сказал это не для Яцека. Ему хотелось, чтобы этот русский, умиравший здесь, вдали от родины, под чертовым Замостьем, куда был вынужден прийти, отражая польское нашествие, чтобы этот русский понял, убедился, поверил: ему, поручику Борковскому, не нужно чужого. И он, поручик Борковский, как и его солдат, не виновен ни в этой войне, ни в гибели комнезамовцев под Казатином, ни в сегодняшней гибели трех красных конников, ни в подступающей смерти бывшего ольвиопольского улана.

– Постой, постой… – прошептал очень тихо «товарищ». – А ведь это мысль. Хорошая мысль. Отличная. Слушай, поручик, ты правда… возьми ее себе. Только слово дай – не для войны. Спаси ее, навоевалась. Она девочка хорошая, чуткая, отзывчивая, прыгучая. Сбережешь?

И Тадеуш, представив себе не без страха, до чего же будет трудно оставить у себя эту яркую рыжую лошадь, отбиться от трофейщиков, от потерявших коней офицеров, от начальства, а еще поймав умоляющий взгляд Яцека, Тадеуш решительно и твердо ответил:

– Сберегу, товарищ. Сберегу.

***

Конная вырвалась из подготовленного ей Сикорским и Галлером мешка. Сражаясь под Грубешовом, прикрыла отход частей двенадцатой армии.

Пятого-шестого сентября мы последний раз переходили через Буг. Коммунары возвращались домой.


1917
ОГОНЬ И ГРАД




Тогда в семнадцатом, в апреле месяце, поручик Ерошенко вернулся в свой сибирский полк после долгого, второго по счету пребывания в госпитале. Ранение было нестрашным, однако излечение затянулось. За это время Россия лишилась Распутина, потерпела неудачу в наступлении под Ригой и внезапно, после недельной стрельбы и пальбы в Петрограде, осталась без привычных всем и каждому Романовых. После чего на радость басурманам стала погружаться в пучину хаоса.

Ерошенко по природе был, разумеется, демократом, а по политически воззрениям – сторонником республиканского устройства, как более логического, целесообразного и способного к самообновлению. Его не расстраивал факт, что нижние чины обращались к нему теперь не «ваше благородие», но «господин поручик», – покуда не заметил, а заметить пришлось очень скоро, что за новым, внешне безобидным обстоятельством стояло нечто, чего прежде он не мог себе вообразить. «Мы же граждане единой свободной страны, мы служим сами себе, не царям, враг стоит в пределах отечества, топчет русскую, общую нашу землю» – эти истины, столь очевидные для поручика как для русского интеллигента, оказались чуждыми огромной человеческой массе, скопившейся в холодных, сырых траншеях Северного, Западного, Юго-Западного, Румынского, Кавказского фронтов. Они хотели домой, они хотели земли, они хотели равенства – так, как его понимали. И еще они хотели мстить, и они мстили. Мстили словом, мстили делом, оскорбляя, унижая, третируя.

Игнатий Попов, ощутивший себя теперь в чем-то старше и значительнее Кости, вошедший в полковой комитет, по неделям не брившийся и носивший аккуратный красный бант, пытался мирно, терпеливо объяснить: «Вы, поймите, Константин Михалыч…» Настаивал на Костином участии в событиях, на выдвижении в полковой комитет. Костя молчал. Не то чтобы он не хотел. Он не мог. В комитет? Он даже не был в состоянии надеть на себя что-нибудь красное. Поручику было стыдно, слишком очевидной была мимикрия, стремление приспособиться, понравиться, угодить. «Стало быть, вы с ними», – констатировал дальневосточник, разочаровываясь в боевом товарище и подразумевая под «ними» полкового командира и прочих офицеров. От него, от Игнатия, не исходило, да и не могло исходить угрозы, и всё же угроза была – она была рассеяна в атмосфере.

Анджей Высоцкий, как и Костя, ставший ротным командиром, тоже самоустранился. Четко выполняя распоряжения начальства, соблюдая уставы и наставления, он тщательно делал вид, что ничего нового, кроме разве что отмены титулования, не произошло. Он не вступал в дискуссии с комитетскими, он комитетских не замечал. Анджея пока не задевали, но понемногу начинали коситься. И на него и на Костю – служаки, шкуры, вот таким-то война как мать, недавно были скубентишки, а теперя, вона, поручики, скоро и до капитана допрыгают, при двух-то и трех орденах. Нас сюды силой пригнали, а они, твари подлые, добровольно в окопы запрыгнули, кровь немецкую лить да нашу кровушку пить.

В те безумные русские месяцы немецкие разведочные службы тщательно читали русские газеты. Пытаясь узнать, что там у них, у русских, происходит, будут они наступать или нет, уговорят их, не уговорят, что решат их комитеты, партии, советы, профсоюзы, чего добьются агитаторы на митингах, на съездах. Костя газет не читал. Не хотел и не мог. Тошнило. Элементарные, базовые понятия переворачивались с ног на голову, валились набок, отбрасывались вовсе, пять умных, справедливых слов сопровождались нелепой трескотней и демагогией. Тошнило от всего. От всех. От афериста Гучкова и от историка Милюкова с их дурацкими проливами. (Надо же было додуматься, господа либералы, соблазнять крестьян разделом Турции!) От Керенского, Чхеидзе, Церетели и от прочих социалистов с их завываниями на предмет революции, свободы и родины. От таинственных «большевиков» с их загадочным «Лениным», объявленным, ясное дело облыжно, иностранным, германским агентом, – но так или иначе личности темной и, как представлялось обоим поручикам, глубоко и безнадежно аморальной. Тошнило даже от недавнего всеобщего кумира, генерала от кавалерии Алексея Брусилова, командюгзапа, затем главковерха – с красным бантом, красными речами, красным стремлением понравиться правящим бал – комиссарам правительства, комитетам, солдатам, толпе.

«Да чего же ты, собственно, хочешь? – говорил сам себе Ерошенко. – Тебе ли не знать, что в истории ничто не происходит так, как мы желаем, всё на определенном этапе приобретает уродливый, извращенный, пародийный, нелепейший вид. Что любой социальный переворот сопровождается выплеском накипи, мерзости, подлости, демагогией, террором, гильотиной – при том что у нас в России нет ни террора, ни гильотины, лишь отдельные эксцессы, неприятные лично тебе и людям сходного образа мыслей».

Здравое рассуждение утешало, но ненадолго. Одно дело революция, демагогия и террор в какой-нибудь Голландии, Англии, Америке, Франции, с давно известным читающей публике результатом – и совсем другое, когда такое сваливается лично на тебя, оскорбляя тебя, унижая и грозя твоему существованию. И не только твоему, но и всех тебе подобных, а с ними вместе – потерявшему себя, да еще в условиях вражеской агрессии, народу. «Выходит, я реакционер?» – удивлялся сам себе поручик. Невероятно, но возразить было трудно. Что же касалось известного публике прогрессивного результата, то ведь еще существовала малоизвестная публике и огромная, словно Россия, Латинская Америка, с ее бесконечной революционной свистопляской, с ее guerra a muerte41 и маловразумительными итогами.

 

***

На митингующих русских фронтах воцарилось нечто вроде перемирия, никем не объявленного, постоянно нарушаемого, но все же… В русских штабах не знали, но возможно, догадывались о тогдашней немецкой установке: избегать решительных столкновений с разлагающейся русской армией, не наносить ей серьезных потерь, не вклиниваться вглубь национальной территории – чтобы своими победами не вызвать у противника всплеска патриотизма и новой готовности драться. Немцы помнили уроки истории – Боевую песнь Рейнской армии, Вальми, Жемапп, Флерюс. Пусть лучше русские дискутируют, пусть слушают новых пророков, пусть проклинают свергнутый режим. Только бы не воевали.

Тем не менее летом, после долгих призывов, уговоров, дискуссий и обсуждений – в прессе, на съездах, на митингах – русское наступление началось. Костин полк показал себя превосходнейшим образом. Вышвырнул немца, щедро забросанного фугасами, из основательно оборудованных окопов и, подгоняя штыками, отбросил на несколько верст.

Изумленные и ошарашенные, поотвыкшие от боевой работы, вытащенные из запаса бауэры и бюргеры задирали, с готовностью, свои дрожащие Hände hoch. Не тут-то было. В плен почти не брали, пристреливали на месте, прикалывали штыками. Напрасно кричали, вопили, заклинали командиры – немцев убивали. Как скот. Словно назло начальству. Кричал, вопил и заклинал Ерошенко. «Ты же сам того хотел, господин поручик! – бешено орали в ответ. – Война до победы, до конца, до чего там еще тебе надо?»

Своеобразное объяснение невиданной прежде жестокости дал прапорщик Суворов, появившийся в части месяцем ранее, подозревавшийся в социализме и единодушно избранный в полковой комитет. «Люди, как могут, выражают протест против бесчеловечной бойни, развязанной империалистическими правительствами. Они говорят: офицеры нас принуждают, и мы, так и быть, повоюем с ихними врагами, но повоюем мы так, что офицерики ужаснутся. Боюсь, мы еще дождемся, что нам станут дарить немецкие скальпы». Высоцкий, возмутившись, высказался прямо: «Разве что им кое-кто присоветует. Прапорщик Суворов, например». Скандала, мордобоя и стрельбы не получилось. Суворов, улыбнувшись, миролюбиво заверил: «Я не посоветую, обещаю. Но скальпы и головы будут. Не знаю, как немецкие, но русские будут точно. Новый социальный взрыв неизбежен».

Предсказание на тему русских скальпов нисколько не расстроило другого прапорщика, также прибывшего в полк совсем недавно, по фамилии Шкляров. «Головне дiло, – старательно, чтобы не ошибиться во флексиях, проговорил этот странный субъект, – щоб не було вкраїнських». На жизнерадостного усача из Винницы, с удивлением воззрились все, в том числе и прапорщик Суворов. Прапорщик Шкляров ничуть не смутился, и вскоре про Шклярова забыли. Мало ли уродцев в военной среде?

«Меня не скальпы, меня иное беспокоит, – признался полковой адъютант Семашко. – Наш славный полк наступает без поддержки. Прочие части не спешат и митингуют. И то же самое, я опасаюсь, происходит на иных участках. Как только немец поймет, что к чему…»

Немец понял, и случилось непоправимое. Серия контрударов, и русские части, да что там части – соединения… Богатые людьми, снарядами, патронами… Бригады, дивизии, корпуса… Ринулись – ураганом, тайфуном, цунами – не на врага, а в беззащитный тыл. Посылая на букву хер: родину, свободу, революцию, командиров, комиссаров, политиков. Бросая по дороге бесценное, пóтом миллионов создававшееся оружие. Вдребезги разнося железнодорожные станции. Избивая, грабя, мордуя, насилуя.

«Вот вам и русские скальпы», – мрачно констатировал Суворов, взглядом указав на перевернутую телегу, на разбросанные рядом обезображенные тела – мужчины, женщины, ребенка. Ерошенко отчетливо видел: прапорщика-социалиста мутило, но прапорщик-социалист, верный идеям, держался. «Вооруженный народ», – зло ответил прапорщику Костя. «Отдельные уголовные выродки», – не согласился, и справедливо, Суворов. «Стрелять», – резюмировал Костя. «Безусловно», – отозвался Суворов. «Так вы, – удивился поручик, – за восстановление смертной казни за воинские преступления?» Прапорщик разозлился и послал кого-то неназванного к черту. Господина поручика? Брусилова? Керенского?

Когда вскоре главковерхом сделался Корнилов и смертную казнь восстановили, Ерошенко и Высоцкий не подумали скрывать, что они с данной мерой согласны. Как прикажете поступать с ошалевшими от безнаказанности убийцами и мародерами? Пугать фронтового солдата тюрьмой? Суворов выражался противоположно. «Налицо наступление контрреволюции, цель Корнилова и буржуазной клики – запугать солдатские массы, выбить напрочь революционный дух». О недавнем разговоре с Ерошенко агитатор – а то, что прапорщик был агитатором, сомнению теперь не подлежало – об этом разговоре агитатор не вспоминал. И не с его ли руки в адрес Кости и Анджея то и дело раздавалось с тех пор: «Корниловцы». Новое ругательное слово. Осенью оно станет звучать приговором.

***

Фронт стабилизировался. Немцы, верные прежней концепции, вновь прилагали усилия, чтобы не провоцировать русских. Пусть их, нехай митингуют. На Югзапе царило затишье.

Между тем в Петрограде, Киеве, Москве происходили всё новые заварушки. В кого-то стреляли, кого-то сажали, кого-то потом выпускали. Требовали автономии, отказывали в автономии, добивались украинизации. (Боже ж мiй, що це таке?) Перебрасывали казаков на Петроград, отводили казаков от Петрограда. Объявляли Корнилова спасителем, брали Корнилова под стражу, а разом с ним – командарма Особой Эрдели, командюгзапа Деникина, начштаба Югзапа Маркова и других прославленных героев. Бывшие немецкие шпионы, а теперь вроде как и не шпионы, словом большевики, спасали Керенского и создавали собственную гвардию. Уследить за всем, выполняя служебные обязанности, не представлялось возможным. Опасным и всё более невозможным делалось само выполнение обязанностей. Корниловцы…

Мимоходом была потеряна Рига – в том же самом корниловском августе русские дивизии в панике рванули с Северного фронта, как в июне рванули с Юго-Западного. В октябре германцы захватили Моонзундский архипелаг. Потом приключилась новая, совершенно уже фантастическая заварушка: одни социалисты штурмовали Эрмитаж, где засели другие социалисты, в Москве непонятно зачем бомбардировали из пушек Кремль. В итоге правительство перестало быть временным и стало называться красивее – совет народных комиссаров, – но порядка красивое название не прибавило. Происходившее в столицах напоминало, и всё больше, гражданскую войну – за взятием Бастилии следовал штурм Тюильри, за Тюильри якобинский переворот, на окраинах намечалось нечто вроде мятежа федералистов. Говорили о Корнилове, об Алексееве. Еще немного, и явится новая Шарлотта Корде. Кого она прикончит? И чем? Отравленным кинжалом?

Стало известно, что прапорщик Суворов не просто социалист, а настоящий большевик, с партийным стажем. (Was ist das?) Солдаты, объяснил Константину Игнатий Попов, отныне подчиняются Суворову, и лишь затем остальным офицерам. «Почему?» – не понял бывшего товарища Костя. «Потому что за большевиками правда. Будет мир, демократический, без аннексий и контрибуций, народу вернут народную землю, а кто за войну и против солдата, тем кранты. Но не вам. Вы, Константин Михайлович, хоть и корниловец, но человек хороший. Да и не корниловец вы совсем. Это я так, пошутил. Не обижайтесь». «Спасибо на добром слове», – поблагодарил подчиненного и начальника штабс-капитан Ерошенко.

Свое новое звание он носил с 25 октября. По григорианскому – с 7 ноября. Историческому совпадению Ерошенко значения не придал, Ерошенко совпадения не заметил. Исторические даты следовали чередой, и какие станут наиболее историческими, этого еще никто не знал.

Зато об этом знаем мы. И поднимая бокал в годовщину величайшей на земле революции, вспомним, товарищ, и про штабс-капитана Ерошенко.

***

Лично для Кости исторической датой стало первое декабря, по григорианскому календарю четырнадцатое. События катились снежным комом. Новый главковерх, прапорщик (sic, sic, sic!) Крыленко, сместил главнокомандующих армиями Северного и Западного фронтов. Солдаты убили прежнего главковерха Духонина. Делегация совнаркома во главе с неким Йоффе побывала в Брест-Литовске и заключила какое-то перемирие. Армия почти перестала быть армией. Некая центральная, угнездившаяся в Киеве рада провозгласила, «во имя спасения всей России», украинскую республику. Что-то происходило и случалось еще, каждодневные новости, вести и слухи сливались в совершенно невообразимое. Что-то представлялось чистым бредом. Что-то приводило в отчаянье. Что-то обнадеживало. Кого и что именно? Как всегда – кого что.

Вы в курсе, поручик, что Югзап и Румфронт объявлены украинским фронтом украинской республики? Вы знаете, прапорщик, что Каледин, бывший командарм восьмой, а ныне донской атаман, режет социалистов в Таганроге, Луганске и Юзовке?

Господа, генерал Алексеев в Новочеркасске! Алексеев? Сам? И что? Призывает… Шклярова нет поблизости? Так вот, слушайте. Призывает… для спасения чести, родины, России… пробираться на Дон… вступать в новую, добровольческую… верную долгу и союзникам армию. Сейчас? Покинуть фронт? А что нам, по-вашему, остается – и что вы, собственно, называете фронтом?

Только представьте себе, капитан, Щербачев на Румынском снюхался с Петлюрой. Что еще за Петлюра такая? Генеральный секретарь военных дел этой, недавней, как ее там, УНР. Генеральный секретарь? Ну-ну. Господа, на ту же тему: наш главкомюгзап передал тыловой район под управление рады. Что хуже, рада или совнарком? Хуже, лучше… Черт их знает.

Вот вам еще, поинтереснее, только тсс. Корнилов, Деникин, Лукомский, Марков, Романовский… Неужто и они? Расстреляны, растерзаны? Черта лысого! Сумели уйти из-под ареста. Исчезли в неизвестном направлении. Вместе с текинским полком. Что еще за полк такой, текинский? Ох, Шкляров, Шкляров, вы не туркестанец. С чего бы мне им быть, я европеец. А я вот, господа, видел однажды этих текинцев. Шапка как три головы, кривой кинжал, а кони, кони… Ближе к делу, при чем тут кони? Вы, прапорщик, не конник, не поймете. И что особенно отрадно в наших обстоятельствах, по-русски ни бельмеса, никакая пропаганда не проймет, ни большевицкая, ни мазепинская. Что вы морщитесь, Шкляров? Азия-с.

Да, господа, не помогла Петлюра нашему главкому юго-западному. Большевики заставили старика сдать командование. А вот еще, последнее известие. Армейский военревком… Как вы сказали? Военно-революционный комитет, привыкайте к новым сокращениям. Так вот, военревком захватил штаб нашей армии, отстранил командарма и заключил с противником собственное перемирие. И что войска? Как и прежде: солдатня братается с немчурой и вместе с мужичьем громит в тылу усадьбы.

Очередная новость, господа, наисвежайшая. Корпусной военревком сместил у нас комкорпуса. Хорошо хоть, дали уехать. Теперь корпусом командует… Командует? Лучше скажите, числится. Саперный капитан из нашей же дивизии. Кадровый? Да что вы! Из прапоров, такой же фендрик, как вы или я.

Вы слышали, штабс-капитан, Корнилов пробрался на Дон и теперь вместе с Алексеевым формирует…

А начдив-то наш новый, слыхали? Сошел от большевицких пертурбаций с ума. Полюбуйтесь: приказ о восстановлении дисциплинарной власти командиров и начальников. Оригинальный способ самоубийства? Кстати, вечером застрелили подпоручика Крыницкого. Вы находите, что это кстати? Кстати, за что? Вам надо, чтобы было за что? По пьяной лавочке. И кто был пьян? Покойный был трезвенник, теперь уже безнадежный. Не кощунствуйте.

Господа, сенсация! Всё еще возможны сенсации? Телеграмма от военревкома при Ставке. Длинная-то какая, расписалось большевичье. Вот тут читайте, тут. Офицерские и классные чины… звания… ордена упраздняются. Ношение орденов отменяется… Георгиевские кресты и медали носить разрешается… Оцените словцо: «разрешается». Дальше, дальше, не тяните. Ношение погон отменяется… Внешние отличия для всех родов оружия и должностей отменяются… Выборность командного состава… до полкового командира всеобщим голосованием… выше полкового… съездами и совещаниями при комитетах. Вот тут, еще кое-что занятное. Увольняемые со службы пенсии не получают.

 

Боже правый, зачем они это делает? Зачем добивают армию? Ведь власть уже в их руках! Им же самим теперь необходима армия! А я вот не уверен, что они творят подобное по собственной воле. К власти их привела солдатская масса, и они вынуждены массу удовлетворять, иначе масса сметет их точно так же, как Керенского. Да бросьте, штабс-капитан, вы-то зачем их оправдываете? Немецкие агенты заняты немецким делом.

Да-с, красненькая польется, и преобильненько. Послушайте, я не могу понять, куда испарился наш прежний начдив. Вы до сих пор не догадались, подпоручик? Он давний товарищ Корнилова. Еще по Туркестану и Кашгару. И что? То самое.

На Дон, господа, на Дон.

К текинцам?

***

– Объясните мне, Ерошенко, как вы, украинец, потомственный казак, обыватель славного места Житомира, образованнейший человек, можете оставаться безучастным к нашей украинской справе? – вопрошал, практически вопил, фактически в ухо Константину прапорщик Шкляров. Вислые усы брюнета дрожали от негодования. – Вы должны, вы просто обязаны разъяснить солдатам-украинцам нашу украинскую правду. Я принес вам литературу, подготовьтесь, проясните для себя детали. Вот универсалы Центральной Рады, первый, второй и третий, вот распоряжение нашего генерального секретаря, вот приказы генерала от инфантерии Щербачева по Румфронту, украинизированным частям. Щербачев москаль, а понимает. Тогда как вы… Константин Михайлович! Я бы и сам. Но я пока всего лишь прапорщик, почти не воевал, хотя в наступлении труса не праздновал… – Последнее было истинной правдой, мерзавец и гнусный слизняк труса в наступлении не праздновал, шел с винтовкой наперевес и лично приколол вскинувшего руки немецкого ефрейтора. – Тогда как вы, вы до штабс-капитана дошли, ранения, опыт, награды. Вам ли стоять в стороне? Вы должны сделаться, и немедленно, стопроцентно сознательным украинцем. Перестать наконец-то служить врагам отечества, московским поработителям, отряхнуть навязанные нашему народу ложные представления, всех этих петров, суворовых, екатерин. Вы должны возглавить и организовать… Новая реальность открывает сознательным членам общества неслыханные возможности… Раны матери нашей Украйны взывают…

К кому и о чем взывали раны Украйны Костю не интересовало. Не интересовали и возможности для сознательных членов. Дискутировать с усатым дебилом не хотелось. Слушать его тем более. Тем более – в присутствии Анджея, который, хоть и прикрылся «Лялькой» Пруса, несомненно слышит гнусный бред. Всё, пора гнать изменника прочь, покуда Анджей не взорвался. Но вежливее, Ерошенко, вежливее. Деликатнее. Щадя обостренное самолюбие члена нарождающейся общности.

– Прапорщик, я мог бы вас попросить об одном одолжении?

– Смотря о каком, Константин Михайлович. Если это не противоречит моим, как сознательного украинца, убеждениям…

– Вам известно, полагаю, общеславянское слово, обозначающее мужской половой орган? Один слог, три буквы. Если по-польски или по-чешски, четыре.

– И? – насторожился сознательный член.

– Вот туда и ступайте. Вместе с вашей сознательностью, ненькой Украиной, генеральным секретарем и генералом от инфантерии Щербачевым, если он действительно снюхался с вашей Петлюрой.

Сознательный член, осознав ситуацию, вполне сознательно противиться не стал. Но перед уходом высказался. Гордо и независимо. Как подобает истинному казаку – пусть не имеющему отношения ни к одному из казачьих войск, ни к многотрудной казачьей службе, но вольному казаку в душе, что гораздо и много важнее, ибо казаку не по формальному признаку, не по случайному факту происхождения, не по сословной принадлежности, а по… а по… а по… Да неужели вы не понимаете, невежды?!

– Вы, – заявил, заняв позицию у выхода, прапорщик Шкляров, – вы, Ерошенко, ответите за всё! Не передо мной ответите! Перед украинским народом! Перед историей! Перед усiм нашим козацьким родом!

От заскорузлой и замшелой пошлости штаб-капитан впал в лютую тоску. Высоцкий отложил «Ляльку» в сторону. Допустить проявления польской агрессии Костя, разумеется, не мог.

– Прапорщик, прошу, не вынуждайте меня… произносить общеславянские слова.

Следует признать, что вышло не вполне деликатно. Но что бы сделали на месте Константина вы? То-то. Осуждать легко. Выдержать трудно.

***

– Костя! – это уже Высоцкий. – Пора.

– Что пора, Анджей?

– Пора на Дон. Отправляться. Сегодня же. Не ждать. Говорить теперь не о чем и не с кем. Не хочешь на Дон – останься в Житомире. Но только не здесь. Ты готов?

– Мне собраться – только подпоясаться. Но… Я не могу. Ты сказал, Житомир. Вот именно. У меня в тылу Житомир.

– Такая армия его не защитит. Ты знаешь!

– Ты прав. Я уеду. Только чуть позже. Домой. До Житомира недалеко. А ты езжай. Немедленно. Иначе перекроют все пути. Не тяни. И на Дону не задерживайся. Как только появится возможность, пробирайся… в Париж, в Лондон, за границу, к черту. А оттуда, после победы над немцем, в Варшаву. Я тоже приеду в Варшаву. Когда-нибудь. Видит бог. Мы посидим еще в Саксонском. Ты, Ася, я. За габербушевским пильзнером. Помнишь?

– Костя!

– Езжай. Jedź! No, szybciej! Proszę! Błagam!

Анджей ушел через несколько часов. С вещами. Костя верил – он проберется. Но что удержало его самого? Почему было сразу не уехать в Житомир? Пока тебя не большевизировали, не украинизировали, не духонизировали.

Почему?

***

– Пан Высоцкий, как я заметил, из полка уже удалился.

Это Суворов. На следующий день.

– Не знаю, не в курсе, не имею понятия. Keine Ahnung.

– Знаете. Но как товарищ молчите. И правильно делаете. Константин Михайлович. Я понимаю, вы меня, мягко говоря, недолюбливаете. Но я не девушка. Не обижаюсь. Речь о другом. У меня действительно не вызывает восторга, что штабс-капитан Высоцкий отправился к Корнилову и Алексееву.

– С чего вы взяли?

– Перестаньте. Тем не менее я рад, что в части его не будет. Потому что ценю в нем справедливого и честного человека. Равно как и в вас.

– К чему вы это?

– Константин Михайлович, я не хотел бы давать вам советов. Поскольку понимаю, вы можете сделать назло. И все же я обязан сказать. Будет лучше, если вы уедете. Домой, в Житомир. Я обеспечу вас пропуском. Война окончена. В войсках неспокойно. Будет чертовски глупо, если по какой-нибудь дурацкой случайности… Я не знаю, как вам это сказать, чтобы не задеть ваших чувств, чтобы вы не подумали, будто я запугиваю. Новая реальность такова… Ну что? Хотите произнести в мой адрес общеславянское слово? Один слог, три буквы, а если по-польски и по-чешски, четыре? Бедный Шкляров два часа разорялся. Вы бы с ним помягче, все же младший. По званию, по возрасту, уму. Молчите? Ненавидите? Ради бога. Но я прошу. Искренне, поверьте. Уезжайте. И не ходите завтра на митинг. Пожалуйста. Я не знаю, как вас убедить. Не умею. Я просто прошу.

С чего он взял, что Косте хочется идти на этот чертов митинг? Косте не хотелось, совершенно не хотелось. Даже назло Суворову. Пусть думают, что хотят. Пусть считают его трусом, беспринципным приспособленцем. Плевать. Он снимет погоны и уедет в Житомир.

Но не сегодня. Не завтра. Не послезавтра. Когда всё кончится. Комполка на него надеется. И новый начдив хорошо отзывался. Было бы стыдно.

***

– Говорили с Суворовым?

Это Попов. Грустный, убитый какой-то, в щетине.

– Игнатий, хочешь бритву подарю?

– Бритва есть. Времени нет. Знаете, что я вспомнил? Как учил вас не выкать нам, нижним чинам.

– Нет теперь нижних чинов, Игнатий.

– Были, однако. А вы упрямились. Как же, говорили, я к вам, к старшему человеку, могу да на ты. А я: не поймут вас солдатики. Решат, скверное барин задумал, камень за пазухой держит, издевается над трудовым человеком.

– С меня вчера один телеграфист как раз потребовал, чтобы я обращался к нему на вы.

– Да слышали уже. Это Сидоров. Устроил в штадиве революцию. Константин Михайлович, я к вам вот зачем. Если помощь какая нужна при отъезде…

– Каком отъезде?

– Домой, в Житомир. Я бы и сам с вами поехал. Помните, вы в гости меня звали.

– Игнатий, я пока никуда не еду.

41Война насмерть (исп.). Дословный перевод недостаточно прозрачен. В знаменитом декрете Боливара речь шла о войне на уничтожение – врага, всех его сторонников и всех нейтральных.