Путь к причалу (сборник)

Tekst
3
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Алексей сидел на корточках перед печкой и выковыривал из нее уголек, чтобы прикурить очередную папиросу, когда ему почудился за стенкой в Валиной комнате Надин голос.

Уголек вывалился из печки и быстро чернел.

Алексей все не прикуривал. Он слушал. Когда за стенкой засмеялись, ему показалось, что это смеются над ним. Минут через пять Надя вошла в комнату.

– Здравствуй, Алексей, – первой сказала она.

– Здравствуй, Надя, – он по-прежнему на корточках сидел у печки.

Надя медленно сняла пальто и откинула с головы платок.

– Ты получила эту… телеграмму? – спросил Алексей, заглядывая в топку и морщась от жара.

– Да.

– Ты не сердишься, что я так, без разрешения, приехал?

– Нет, ничего…

– Мне было здорово страшно. И только когда шел через этот ваш лесок… Потом пацана встретил с лыжными палками. – Алексей начал засовывать в печку большое корявое полено. Оно не влезало. – Вот видишь, от смущения я ломаю твою печь.

В коридоре кто-то скрипел половицами и, должно быть, отряхивал снег – гулко стукали друг о друга валенки. Где-то в доме плакал ребенок.

Надя стала греть над плитой руки.

– Не надо ломать печку. Я и так мерзну тут с утра до ночи.

Она сказала это совсем серьезно: или думала сейчас не о том, что говорила, или намеренно отказалась принять шутку.

Алексей помрачнел и встал. Надя отвернулась, провела по лицу рукой, будто стирая с него что-то. Это был знакомый жест. Так же, как привычка, войдя с улицы, разглаживать себе брови указательными пальцами, а потом прижимать ладони к щекам.

– Ну, как живешь? – спросил Алексей. Она не стала отвечать на этот вопрос, и Алексей понял, что было глупо задавать его.

– Я недавно читала о тебе в «Комсомолке». Вы где-то попадали в шторм. Ты смелый человек, Алексей.

Алексей машинально кивнул и подошел к окну. Смеркалось. От стекла несло холодом. Снег на крышах и сугробы были синими, как обертка от рафинада.

– Какой снег синий… – пробормотал он.

– Это все от мороза, Леша, – ответила она устало и присела на его место у печки.

Леша! Его давно никто не называл так, вернее, он давно не слышал, чтобы его имя произносили с такой мягкой интонацией.

Алексей круто повернулся к Наде, задел рукой замерзший цветок и опрокинул его, но успел подхватить, не дав упасть на пол.

– Зачем они стоят у тебя здесь? Ведь они уже мертвые, – сказал он и сердито отряхнул ладони.

– Говорят, что иногда они оживают весной. Только нужно подогревать воду, когда поливаешь, – ответила Надя и прикрыла дверцу печи.

Постучали.

– Надежда Сергеевна! – Плачущий голос влетел в комнату вместе с морозным паром. Алексей увидел девчонку в валенках и в лохматой ушанке.

– Плотнее дверь закрывай, – строго сказала Надя.

Девчонка послушно закрыла дверь плотнее. Надя встала, оправила платье и подошла к столу.

– Ну, что тебе, Филимонова?

– Надежда Сергеевна, за что вы мне единицу поставили?

– За то, что списывала…

– Я не списывала. – Девчонка хлюпнула носом и быстро взглянула на Алексея.

– Не лги, Филимонова.

– Я же только начала, а вы сразу и увидели, – обиженно протянула девчонка.

Алексей обрывал с цветка сморщенные листья и слушал разговор. Старый, как мир, разговор учителя с непутевым, озорным учеником. Слушал и вспоминал, как сам списывал контрольные и получал двойки, а учителя разговаривали с ним так же строго и казались ему жестокими, несправедливыми людьми. Такими, как Надя сейчас…

Она изменилась за эти годы. Пропало то непосредственное, чуточку наивное, что сквозило в ней раньше, даже если она бывала грустна или серьезна.

– Ведь мы так давно знакомы друг с другом, Надя, – начал он, когда обиженная ушла. – Так давно. Я много видел с тех пор, как мы расстались, и…

– Чего много? – перебила Надя.

– Людей. Разных людей.

– И как? – Она усмехнулась и подняла на него глаза.

– Ты совсем не можешь мне верить, Надя? Ты знаешь, почему я приехал?

– Знаю, Алексей. Но не надо о прошлом. Не надо, прошу тебя. – Она опустила голову в раскрытую на столе книжку и ладонями прикрыла глаза. – Я знаю, ты думал: я одинока, мне пора замуж. Ты приедешь, и я уцеплюсь за тебя. Раньше я не могла бы говорить такие вещи так… прямо. А теперь могу. Не думай, что я мщу тебе. Нет, Алексей, не хочу я этого. Только очень страшно… грустно, когда уходит любовь. Я долго мучилась, пока она отстала от меня, ты отстал…

Надя встала и тоже подошла к окну.

– Я бы так хотела любить! Так пусто без этого, Алексей.

Алексей взял ее за плечи.

– Никто, понимаешь, никто не будет любить тебя так, как люблю сейчас я. Тебе не страшно потерять это?

– Мне больно, отпусти меня. – Надя не сердилась, но сказала это так, что Алексей сразу отпустил ее плечи. Он снова отвернулся к окну.

– Так, значит, это от мороза снег синий?

– Да, от мороза, Леша.

Вот и весь разговор.

Потом Алексей колол дрова и ходил в магазин за коньяком – ему очень хотелось выпить. Но оказалось, что коньяк и водку здесь продают только в вагон-лавке, а вагон-лавка бывает только по вторникам. В магазине же было «Волжское» плодово-ягодное вино, и Алексею пришлось купить его. Пили втроем – Алексей, Надя и Валя. Алексей пил из стакана, Надя и Валя – из стопок. Вино было плохое – слабое и горьковатое. Закусывали консервированным сигом в томате и вареной картошкой.

К концу ужина погас свет. Надя сказала, что это случается у них часто, но ненадолго.

Потрескивали дрова в печке. В щели конфорок просвечивало пламя. Оранжевые блики бродили по стенам и потолку.

Все молчали. По радио передавали какую-то незнакомую музыку.

Алексей подсел к самому репродуктору.

Когда свет неожиданно зажегся, Алексею стало неловко, – казалось, что его лицо слишком ясно говорило о том, что он переживал.

Надя, наверное, тоже почувствовала какую-то неловкость. Она сразу начала разговор с Валей о методах преподавания литературы в девятых классах. И все говорила, что «надо больше давать Писарева при разборе Базарова». Валя соглашалась, но Надя приводила все новые и новые доводы в защиту своей точки зрения, будто кто-то противоречил ей. Потом Надя сказала, что ей надо проверить несколько сочинений, придется встать рано утром, а от этого вина у нее будет шуметь в голове. Алексей спросил, куда ему деваться.

Надя сняла со своей кровати одну подушку, сдернула плед, который лежал поверх одеяла, достала простыни и повела его на второй этаж в учительскую. Там они опять остались одни.

Надя стелила простыни на большом матерчатом диване. Алексей делал вид, что рассматривает географические плакаты на стенах – тундра, лесотундра, тайга, лесостепь, – а сам наблюдал за нагнувшейся над диваном тоненькой фигуркой в коричневом платье и маленьких аккуратных валенках. Когда Надя вдруг обернулась, то заметила его взгляд и покраснела.

– Ты что, погостишь тут у нас? Может быть, хочешь отдохнуть? Я завтра достану тебе лыжи, комнату снять просто.

– Не знаю, Надя. Когда ближайший поезд?

– Поезд? – Надя помолчала. – Тебе здесь, может быть, будет холодновато, но если накроешься еще шинелью, то будет ничего. – Она поправила подушку на диване. – В два ночи на Ленинград проходит мурманский, но зачем тебе идти ночью? Ночуй здесь.

– Спасибо, Надя, я подумаю. – Ему хотелось спросить, почему она не выкинула ту открытку с голыми деревьями и морем, но так и не решился.

Надя, не глядя на Алексея, прошла к дверям, остановилась на пороге, но потом вышла, так и не обернувшись.

Был первый час ночи. И, как часто бывает в безлюдных служебных комнатах по ночам, Алексею вдруг показалось, что вещи – глобус, аквариум, шкафы с тетрадями – смотрят на него, потревожившего их покой в неурочное время, с недоумением и осуждением.

Он подошел к глобусу и крутнул его. Материки и океаны слились на экваторе в сплошную пеструю полосу.

– Что же делать, а? – Странно звучит голос, когда человек разговаривает сам с собой в пустой комнате. Как будто говорит кто-то чужой, спрятанный. Алексей больше не стал говорить вслух.

Что будем делать? Наденем шинель и отправимся на мурманский поезд. Вот так. Волки нас не съедят, а откладывать расставание незачем. Только раскиснешь от этого. Вернее, ты уже раскис. Какая-то пакость начинает щипать глаза, а это уж совсем недопустимо для такого морского волка. Ничего. Ничего, все пройдет. Ты же не из тех, кто жалуется на тяжесть наказания, если виноват. А ты виноват. И вот некому волноваться о тебе, ждать, бегать в пароходство и узнавать о далеких штормах, в которых болтается твое судно, и слать радиограммы…

Алексей покрутил пуговицу на кителе – она едва держалась. Он оторвал ее, швырнул в угол и подошел к аквариуму. Рыбы чуть шевелили хвостами.

«Мерзнет акулье племя», – решил Алексей и перетащил столик с аквариумом ближе к печке. Потом стал надевать шинель.

Может быть, воспользоваться приглашением и остаться до конца отпуска здесь? Колоть Наде дрова, носить воду, по вечерам приходить к ней пить вино и чай, слушать вместе с ней музыку. И все говорить, что любит ее и что они будут обязательно счастливы, если соединят свои судьбы. И, может быть, Надя забудет прошлое и поверит ему…

Нет, лучше просто уйти сейчас, ночью, и пусть Надя слышит, как он уходит, пусть решает сама и сразу.

Он спустился вниз, тяжело прошел мимо ее комнаты и хлопнул входной дверью.

Сильно морозило. Белые дымки медленно и бесшумно поднимались над домами. Черное небо мерцало звездами. Ночная тишина промерзших лесов и снежных полей была вокруг. Только пронзительно стонал наезженный снег дороги под ногами, да где-то с подвывом лаял пес.

Алексей шел медленно. Он все еще не верил, что через час уедет отсюда. Он ждал: вот сейчас сзади запоет и засмеется снег под ее валенками. Надя выбежит за ним и крикнет: «Подожди, подожди еще, Алексей!» Поэтому он шел медленно и все прикидывал по времени: вот она оделась, поднялась в учительскую, увидела, что он ушел совсем, вот выбежала на улицу…

 

По-прежнему была вокруг ночная тишина, и даже стала она еще глубже, потому что пес перестал выть и лаять.

У опушки леса Алексей обернулся. Дорога была пустынна. Только, увязая в сугробах, шагали вдоль ее обочины молчаливые столбы и тащили к редким огонькам поселка мохнатые от инея провода.

«Может, она все же не слышала, как я ушел?» – подумал Алексей. И остановился. С озера дунул ветер. Зашуршала и стихла поземка.

1957

Без конца

C Федором Антоновичем судьба свела меня в Магадане. Вернее, не в Магадане, а по дороге из аэропорта в город. Расстояние там километров пятнадцать. Дорога крутится меж горбатых сопок и каменистых осыпей, по обочинам ее через каждые сто-двести метров торчат высокие шесты с привязанными у верхушек пучками еловых веток. Бригады аварийщиков по этим шестам после пурги находят полотно дороги. Шоссе в тех краях зовется трассой, а метели бывают сильные и долгие. У шоферов на случай непогоды в кабине всегда припасены печурка и дрова. Но когда я прилетел в Магадан, погода была хорошая. После короткой предвесенней оттепели ударил мороз при чистом, ясном небе.

В машине нас было трое: шофер, я и сумрачный, спокойный мужчина в кудлатой меховой шапке.

Шофер рассказывал всякие страшные истории, связанные с гололедицей, и обещал показать место, где утром того дня перевернулась в кювет полуторка. Но оказалось, что тормоза нашей «Победы» работают плохо, и притормозить у места утренней аварии шоферу не удалось.

– Ничего, – успокоил он нас, со скоростью в шестьдесят километров выходя на очередной вираж. – Без тормозов в гололедицу даже лучше. Газком оно безопасней работать. От тормозов и все неприятности. Тормознешь, занесет и…

– Высечь бы тебя, – мечтательно сказал мой попутчик.

Шофер обозлился, долго ворчал и поругивался. Но мужчина в кудлатой шапке ничего больше не говорил. Только на вопрос: не в милиции ли он работает, ответил, что нет, не в милиции. Простой ихтиолог, специалист по лососю.

Уже вблизи города на пустынном шоссе впереди нас показалась точка. Она двигалась не прямо, а зигзагом, от обочины к обочине. Точка оказалась мотоциклистом. Очевидно, он был здорово пьян. Позади мотоцикла на длинном кожаном ремне волочилась по обледенелому гравию собака. Ее веером раскатывало по дороге, и обогнать мотоциклиста удалось не сразу.

Когда он все-таки остался позади и шофер хотел прибавить скорость, ихтиолог тронул его за плечо и попросил остановить машину.

– И чтобы тормоза сработали, дружище, – морщась, как от боли, сказал он.

Тормоза сработали. Ихтиолог выбрался из машины и, прихрамывая, пошел навстречу мотоциклисту. Тогда я впервые заметил, что он хромает.

Я вылез тоже. Солнце уже опустилось за сопки. Чахлые, редкие ели на их склонах не отбрасывали теней. Все было очень тихо вокруг. И в этой тишине особенно неприятно звучал нарастающий треск мотоцикла. Мотоциклист что-то орал широко открытым ртом.

– Стой! – крикнул ихтиолог, продолжая идти прямо на него. – Стой! – и раскинул руки в стороны.

Мотоциклист притормозил, скользя сапогами по дороге.

– Чего под машину прешься?..

Ихтиолог шагнул вперед, ударом кулака сшиб руку мотоциклиста с руля, перехватил акселератор и сбросил газ. Мотор заглох. Мотоциклист опешил. Здоровая сизо-красная морда его качнулась вниз, к рулю.

– У вас ножа нет? – спросил меня ихтиолог. Я достал перочинный ножик.

– Грабят! – завизжал мотоциклист, соскочил с машины и кинулся с дороги под откос, увязая в снегу по пояс.

– Обрежьте повод у собаки, а я бензин из бака спущу, – сказал ихтиолог. – Если дальше поедет – или сам угробится, или других угробит.

Пес лежал на боку. Он вздрагивал и скулил. На лапах, брюхе шерсть пропиталась кровью, забилась снегом, свалялась и обмерзла. Один тусклый глаз следил за нами. Другой заплыл опухолью. Это был большой пес, помесь овчарки с лайкой. Я перерезал упряжечные лямки у него на груди. Ихтиолог быстро и ловко ощупал ребра и лапы. Кости были целы.

– Возьму собаку, – буркнул ихтиолог.

В первой же городской аптеке мы обмыли пса теплой водой, выстригли на пораненных местах шерсть, залили их йодом и перебинтовали всего пса вдоль и поперек.

Так состоялось мое знакомство с Федором Антоновичем. Пса окрестили Маг – три первые буквы Магадана.

Второй раз мы встретились в Петропавловске. Федор Антонович был там проездом. Я пригласил его к себе на судно ночевать. Но ни я, ни он в ту ночь не спали. Спал только Маг, по северной собачьей привычке свернувшись в клубок и закрыв нос хвостом.

Ночь была тихая, темная. Кое-где, разрывая ночной мрак, мерцали на берегу огоньки Петропавловска. В открытый иллюминатор время от времени задувал ветерок. Было слышно, как трутся друг о друга швартовные троса, поскрипывают между бортов кранцы и в городе изредка гудят автобусы.

Вот в ту ночь Федор Антонович и рассказал мне эту историю. Он много раз спрашивал, не будет ли мне скучно ее слушать, не очень ли я хочу спать, и все никак не мог решиться начать. Федор Антонович, наверное, был скрытным человеком. Ему трудно было потрошить свою душу перед незнакомым. И в то же время, видимо, настала пора рассказать о пережитом кому-нибудь. Чтобы, как он говорил, разделаться с прошлым, поставить точку.

Я долго сомневался, имею ли право записать его рассказ. И почему-то решил: имею.

Пускай еще кто-нибудь задумается над этой невеселой и, по сути, обыкновенной историей, рассказанной мне мимоходом человеком, почти незнакомым.

…Как раз перед войной я был в Москве на курсах специалистов рыбного хозяйства. Попутно готовили из нас командиров запаса для морской пехоты. И через две недели после объявления войны я оказался на Ханко. Воевал там до второго ноября, когда был ранен.

В конце ноября сорок первого года транспорт, на котором нас, раненых, переправляли из Ханко в Ленинград, подорвался на мине. Ну, об этом плавании я не все хорошо помню. Запомнились вот доски трюмного настила. Тяжелые, неструганые, покрытые слоем угольной пыли. Когда судно начинало качать, уголь хрустел под настилом, а матрацы скользили по доскам. Тех, у кого не хватало сил держаться за что-нибудь на палубе, скидывало с матрацев, наваливало друг на друга.

Редкие лампы светили тускло. Они будто тлели в трюмной душной темноте. В этой темноте копошились, стонали, бредово ругались люди.

Моя рана после трех недель, проведенных в госпитале на Ханко, тревожила уже не сильно.

Помню, лежа на животе, я смотрел на ржавые шляпки заклепок, с которых мое дыхание сдувало угольную пыль, когда внизу, под нами, будто ударил огромный бубен и судно от этого удара приподнялось и остановилось, точно с разлета вылезло на камни. Где-то со скрежетом стал рваться металл и глухо заклокотал пар.

Кто мог двигаться, кинулись к трапу, и деревянный трап затрещал под тяжестью облепивших его тел.

На какое-то время я перестал сознавать, что происходит вокруг, и не сразу услышал, что тоже кричу, как и все: «А-а-а!» Потом бросился к трапу, руками и ногами отпихивая других. И только когда наверху у люка раздались выстрелы и чей-то сильный голос сразу вслед за ними приказал всем оставаться на местах, только тогда я пришел в себя.

– Спокойно, спокойно, – твердил я себе. – Ничего, только не потеряй сознание. Спокойно… – И разом ослаб, опустился на пол, почувствовав боль в бедре и тошноту.

Сверху, сталкивая с трапа раненых, спускались несколько матросов, и ослепительный, режущий свет фальшфейеров осветил наши искаженные, перепачканные в угле и крови лица. Переметнулись по трюму черные тени.

Фальшфейеры трещали, бенгальским огнем раскидывая искры.

– Судно тонет медленно. Каждые двое, кто может двигаться сам, берут одного тяжелораненого! – кричал один из моряков и потрясал наганом.

А за спинами моряков оставались свободными, пустыми ступеньки трапа и черный квадрат выхода – люка. И кто-то не выдержал и, завизжав, рванулся к трапу, к свободным ступенькам – к выходу. А тот, с наганом, вытянул ему навстречу руку и выстрелил в упор, в лицо.

– Каждые двое – одного. Быстро!

Проходила минута за минутой. Я все не мог подняться. Мимо топали люди, сопели и стонали, ругались, спотыкаясь о мои ноги. В борта тяжело ударяли волны. Время от времени судно, дрогнув, оседало вниз…

Потом я тащил по трапу человека с ампутированными у колен ногами. Безногий цеплялся за ступеньки и подтягивался, помогая мне, но все равно было очень тяжело и трудно. Казалось, прошла целая вечность, пока мы не перевалились через край люка.

Ровный голубой свет прожектора с корабля охранения освещал палубу транспорта и искрился в гребнях волн. Эти волны показались мне такими близкими, будто они уже затопили палубу.

– Тащи его туда, – матрос показал на полную людей шлюпку. Но безногий вырвался из моих рук. Помню его лицо, закушенные губы.

– Не надо. Бросай тут, – прохрипел он. – Бросай, говорю! Шлюпок не хватит на всех! Сам шуруй. – И он, дергая обрубками ног, пополз в сторону. «Шлюпок не хватит», – от этой мысли я опять почувствовал слабость и тошноту.

Вода была близко, совсем близко, и была она совсем черной, потому что луч прожектора скользнул вверх. Я заметался по палубе, кинулся к шлюпке, но меня отшвырнули от нее. Судно все быстрее и быстрее заваливалось на борт. Я споткнулся, упал, покатился к борту и здесь увидел прикрепленный к вантам пузатый спасательный плотик. В суматохе еще никто не завладел им.

– Вот и спасен. Вот и спасен, – шептал я, забираясь в плотик. Мне хотелось скорчиться на его дне, зажмуриться, чтобы не видеть темных набегающих волн. Но защелка, крепящая плотик к вантам, все не разжималась, и, встав во весь рост, чтобы выдернуть ее, я увидел на выступе у кожуха дымовой трубы неподвижную фигуру человека.

Безногий сидел, ухватившись за скобы трапа. Искры от самокрутки падали на полы его шинели. И только тогда, в плотике, зная, что теперь спасусь, обязательно спасусь, я осознал то, что сделал, – бросил его, человека, который не мог двигаться.

Не помню, как я добрался к нему, как тащил его по скользкой накренившейся палубе. Он отбивался и, задыхаясь, кричал мне в самое ухо ругательства. У него не было ног. Он знал, что драться больше не сможет, а драка только начиналась тогда.

Наш плотик со сторожевика не заметили. Свет прожектора все тускнел и тускнел вдали. А к утру нас прибило к островку у побережья Эстонии, в глубоком немецком тылу.

За всю ночь мы не обменялись и десятью словами. Нам обоим все было ясно.

На берегу я оттащил безногого под нависшую над припаем скалу и лег рядом с ним. У кромки припая шуршали и плескали в набегавшей волне обломки льдин и смерзшиеся снежные комья. Было холодно, но безветренно и солнечно. Солнце нагрело камень, под которым мы лежали, и безногий то и дело прикладывал руку к шершавому боку валуна. Обросшее щетиной, с запавшими щеками, воспаленными, слезящимися глазами лицо его было повернуто к солнцу. Угольная пыль въелась в веки, засохла в уголках рта.

– Ты уходи. Не задерживайся. Слышишь?

Я не отвечал. Я знал, что после всего пережитого ни за что не брошу его одного здесь, на берегу. Нужно было искать какое-нибудь жилье, людей, которые возьмут его к себе. Но немцы, конечно, охраняют побережье, следят за всяким жильем у моря. А кулаки-эстонцы с хуторов и по своей воле выдадут нас им.

– Ты уходи. Не задерживайся. Я все одно… – Он взял мою руку, прижал к мокрым бинтам на ноге. – Пузырится тут. На обеих так. Гангрена.

– Чепуха. Еще…

– Брось, – он поморщился, с трудом повернулся на спину и продолжал говорить по-прежнему спокойно и ровно. – Я, друг, за эту ночь много передумал. Все к общему знаменателю подвел. Я бы и раньше тебя освободил, да все чуда ждал. Ладно, если ты живым останешься, то просьба к тебе будет: зайдешь к жене моей. Сам зайдешь. И скажешь, что в бою умер. В бою, понял?! Не калекой, а… Плохо мне. Мутит в мозгах.

Я сказал, чтобы он молчал, берег силы. Еще не все кончено…

Он ничего не ответил и закрыл глаза. Прошло несколько минут в молчании и тишине. Только шуршала от слабой волны ледяная каша.

– Вот и все, – сказал он шепотом, не открывая глаз. Мне показалось, что это бред. Но он не бредил, потому что сразу же заговорил другое. – Идти на восток, к фронту тебе нет смысла – не пройдешь. Иди на юг. Если мы на островах Пакри, то старайся быстрее выбраться на материк. Под берегом железная дорога. Там будь особенно осторожен. Партизаны…

– Я никуда не пойду, пока не пристрою тебя.

Опять он ничего не ответил мне. Попросил помочь повернуться на бок и приподнять ноги. Я сделал это.

– Спасибо. Анне скажи еще… – Он произносил это имя так, будто в нем было не два, а много «н». Верно, ему хотелось, чтобы это короткое имя звучало дольше. – Ладно. Ничего не надо. Сейчас сходи посмотри: может, где еще выкинуло кого из наших.

 

Я сказал, что пойду искать жилье.

– Иди, давай иди. Ты неплохой человек. Иди.

Я выбрался из-под скалы и побрел вдоль берега. Берег был высокий, обрывистый и прикрывал меня с суши. Я отошел шагов двадцать, когда сзади хлопнул револьверный выстрел. Он выстрелил себе в грудь, но, видно, не попал в сердце и умер не сразу. Я тушил и все не мог потушить тлеющую на его груди шинель, а он звал эту Анну. Записка с адресом торчала из-за ремешка фуражки.

Я похоронил его в расщелине между валунов. Солдатская треснувшая каска валялась на берегу. Я носил в ней песок и гальку и засыпал расщелину. Потом заложил это место голышами, укрепил поверх них каску и ушел.

Без плена не обошлось, но рассказ сейчас не об этом. Скажу только, что из плена я бежал, воевал вместе с югославскими партизанами и вернулся в Россию через полтора года после окончания войны. Свое обещание я помнил и заехал в Ленинград, чтобы найти и повидать Анну. Они жили недалеко от Театральной площади. Они – потому что у него, у погибшего, был сын Андрейка, о рождении которого он не успел узнать.

Этот Андрейка и встретил меня. Он долго возился за дверью и все спрашивал, кто пришел. Мне было трудно объяснить ему это.

Андрейка был здорово похож на отца, и я без труда узнал, кто передо мною. Я спросил, дома ли его мать.

– Нет. Нету.

– Мне нужно подождать ее. Я был на войне вместе с твоим отцом.

– Папа скоро теперь вернется?

Мне не приходило в голову, что здесь еще могут надеяться и ждать. Чтобы не отвечать, я стал раздеваться. Снял шинель и кинул ее Андрейке.

– Повесь, хозяин.

Андрейка потащил шинель к вешалке, но запутался в ее полах и упал. Я помог ему встать и сам повесил шинель.

– А мама говорит: скоро. Мама скоро ждет его.

На столе в кухне лежала записка, написанная печатными буквами: «Если съешь всю кашу сразу, мы поссоримся». Тарелка рядом с запиской была пуста.

– Кто у тебя мама?

– Химик. Ей дают молоко. Каждый день бутылку.

Окно кухни выходило на двор. Несколько полузасохших лип стояло посреди двора. Между ними бегали мальчишки и, видно, кричали, но сквозь стекла их не было слышно.

– Коляна на самокате ездит, – объяснил Андрейка, увидев, что я смотрю в окно, и вздохнул. – Папа храбрый?

– Да, дорогой. Он смелый. И сильный. Очень.

Потом я делал из консервной жести наконечники для стрел, а Андрейка учил меня, как делать их лучше.

…Я совсем не думал, что Анна так молода. Ей было около двадцати семи лет. А выглядела еще моложе. Мне не пришлось ничего объяснять ей. Я только сказал, что приехал вот, что был на войне вместе с ее мужем… Он просил…

Анна взялась рукой за горло, опустила голову.

– Где он, где? Скажите же быстрее, где… – и все это без крика, тихо.

Андрейка заплакал и сунулся головой ей в колени.

Она попросила меня съездить с ней туда, в Эстонию. И через несколько дней мы поехали. Мне, собственно, можно было позволить себе неделю, другую задержки. Да никто и не ждал меня здесь, на Востоке. Мать умерла в войну, женой обзавестись не успел.

Поезд пришел на станцию поздно вечером. Всю ночь мы с Анной провели в деревянном бараке, заменявшем разрушенный вокзал.

Анна то и дело выходила на перрон, хотя из низких темных туч сеял дождь. Дверь в барак плотно не затворялась. В щель проскальзывал ветер и перекатывал по затоптанному полу окурки.

Была осень. В лощине за путями шуршали ивняки. Дальше – смутно чернели сосны и тоже шуршали от порывов плотного, влажного ветра с моря.

Анна, не прячась от дождя, ходила по открытому перрону. Она не замечала на нем ни луж, ни щербин от осколков, заполненных водой.

Мне было больно видеть, как она мучается, и в то же время радостно сознавать, что есть на свете любовь такой силы и женщины такой веры и верности.

Заходя в барак, Анна отряхивала плащ, садилась рядом со мной на широкий вокзальный диван. В бровях и волосах ее блестела дождевая пыль.

Анна брала у меня папиросу, долго крутила ее, осторожно отщипывая с кончика лишний табак.

– Не мучайте себя так. Не надо. Прошу вас, – повторял я избитые слова утешения.

– Да. Да. Ветер какой сильный. Скажите, это далеко отсюда?

Она спрашивала уже много раз, и я много раз объяснял, что нет, не очень далеко. Утром можно будет достать катер, и к полудню будем на месте.

– Спасибо. Простите, что я так побеспокоила вас с этой поездкой. Погода плохая, осень. А вы…

– Не надо, Анна.

– Какие долгие гудки у паровозов. И зачем так долго гудеть? Уже все услышали, а он все гудит и гудит.

– Когда Андрейка пойдет в школу? В этом году?

– Андрейка? Летом он поедет в «Артек». В Крым. Незадолго до войны мы были там. Солнце. Гудрон на шоссе мягкий, каблуки вязнут в нем. Дима говорил, что мои следы останутся там навсегда.

Анна смотрела мне в лицо, но, наверное, совсем не видела меня. В эту ночь она говорила со мной так, как может говорить женщина разве что со своей матерью. Я узнал о том, как они познакомились, как долго Дмитрий не решался сказать ей о своей любви, и Анна первая сказала ему, что любит. Ей тогда всего девятнадцать лет было, а ему двадцать два. Спустя год началась война.

– В последнюю ночь перед отъездом он спал. Очень устал накануне. А я не спала. Все боялась пошевелиться. Его рука лежала у меня под головой. Я все думала: «Только бы не было тревоги. Только бы не было». Тогда в Ленинграде часто бывали тревоги. Утром он уехал. На лестнице он поцеловал мне ладони. Раньше он никогда не делал этого. А когда шел через двор, ни разу не оглянулся. Это был наш уговор – ему не оглядываться, мне не смотреть вслед.

Изредка Анна встряхивала головой, сдвигала брови и трогала меня за пуговицу шинели. В такие моменты я знал, что вот сейчас она замечает меня, понимает, что она не одна – я рядом. Губы у нее были чуть подкрашены. Я впервые заметил это и понял: она подкрасила губы не потому, что делала это всегда, не для того, чтобы казаться красивее. Она просто хотела скрыть следы переживания и тоски, не хотела привлекать внимания.

– Послушайте, – шепотом говорила Анна, – ведь я его ждала. Ждала до самого вашего приезда. Как тяжело ждать так долго.

Она опять уходила на перрон. Слабая пружина плохо закрывала дверь. Ветер шевелил у моих ног окурки и переносил через высокий порог брызги. Дежурная железнодорожница прикрывала двери плотнее. Беззлобно ругалась: «Все шляется тут взад и вперед. И куда шляется – под дождь».

Я помнил последнюю просьбу Дмитрия. Я не сказал Анне правды о том, как он умер.

К утру дождь кончился. Туманная дымка над морем быстро редела. Вставало солнце. Слабо плескала зыбь, накатываясь на сваи причала. Перестук мотора подходящего катера был слышен еще издалека.

Эстонец-рыбак в бахилах и рваной зюйдвестке, улыбаясь, помог Анне сойти в катер.

– В Хелму или Райни, отдыхающие? – весело спросил он. Я сказал, куда. Рыбак удивился. – Там никто не живет, и подойти трудно: нет причала.

– Это очень нужно. – Анна говорила едва слышно и не смотрела на эстонца. – Сделайте.

Очевидно, он понял, что это не простая прихоть. Перестал улыбаться, кивнул. Вместе с ним я пошел в маленькую рубку на корме катера. Анна осталась на палубе. Ветер откинул с ее головы капюшон плаща, трепал волосы.

Я объяснил эстонцу, в чем дело, показал мысок с нависшей над морем скалой, за которым надо было подходить к острову.

– Хорошо. Все сделаю. Идите к ней.

Анна была бледна. У глаз ее лежали тени. За эти несколько дней она постарела, изменилась.

Море у горизонта тускло блестело. Это скользили по нему лучи низкого солнца. Волны подкидывали легкий катер, хлюпали. От винта за кормой летела пена.

Я говорил Анне, что там, за морем, Финляндия, Ханко – Красный Гангут. Там мы дрались среди гранитных скал и воды…

Я говорил все это, чтобы как-то отвлечь ее от тяжелых мыслей. Анна кивала головой, придерживая спутанные волосы.

Катер коснулся гальки метрах в трех от берега. Эстонец прошел на нос катера, слез в воду, позвал Анну и на руках перенес ее на берег. Потом подтянул катер ближе. Я спрыгнул. Нависшая над водой скала, под которой мы тогда лежали, была правее нас. Скалу можно было обойти поверху или снизу. Я спросил Анну, как она хочет идти. Анна, не отвечая, стала подниматься по откосу между валунов. Я обогнал ее. Я боялся, что могила может быть разрушена.