За правое дело

Tekst
3
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

17

Степан Федорович заехал по делу в Тракторозаводский районный комитет партии и узнал неожиданную новость – давно знакомый ему Иван Павлович Пряхин был выдвинут на руководящую работу в обком партии.

Пряхин когда-то работал в партийной организации Тракторного завода, потом поехал на учебу в Москву, вернулся в Сталинград незадолго до начала войны, снова стал работать в райкоме, был одно время парторгом ЦК на Тракторном заводе.

Степан Федорович знал Пряхина давно, но встречался с ним мало и сам удивился, почему новость эта, не имевшая к нему прямого отношения, взволновала его.

Он зашел в комнату к Пряхину, который в этот момент надевал плащ, собираясь уходить, и громко сказал:

– Приветствую, товарищ Пряхин, поздравляю с переходом на работу в областной комитет.

Пряхин, большой, неторопливый, широколобый, медленно посмотрел на Степана Федоровича и проговорил:

– Что ж, товарищ Спиридонов, будем встречаться по-прежнему, наверно, чаще даже.

Они вместе вышли на улицу.

– Давайте подвезу, я сейчас через город еду к себе на Сталгрэс, – сказал Спиридонов.

– Нет, я пойду пешком, – сказал Пряхин.

– Пешком? – удивился Спиридонов. – Это вам часа три ходу.

Пряхин посмотрел на Спиридонова и усмехнулся, промолчал. Спиридонов посмотрел на Пряхина, усмехнулся и тоже промолчал. Он понял, что неразговорчивому, суровому человеку Пряхину захотелось вот в этот военный день пройти по улицам родного города, пройти мимо завода, который при нем строили, пройти мимо садов, которые при нем сажали, мимо школы, в строительстве которой он принимал участие, мимо новых домов, которые при нем заселялись.

Спиридонов стоял у дверей райкома, поджидая отлучившегося водителя машины, поглядывал вслед идущему по дороге Пряхину.

«Теперь он моим начальством в обкоме будет!» – подумал Спиридонов с усмешкой, но усмешка не получилась: он был растроган. Ему вспомнились встречи с Пряхиным. Вспомнилось, как открывали в заводском поселке школу-десятилетку для детей рабочих и служащих. Пряхин, озабоченный, сердитый, нарушающий своим сварливым голосом торжественность обстановки, выговаривал прорабу за то, что тот скверно отциклевал паркет в некоторых школьных комнатах. Вспомнилось, как когда-то, задолго еще до войны, во время пожара в жилом поселке, увидя сквозь сизый дым шагающего Пряхина, Спиридонов подумал с облегчением: «Ну вот, райком здесь, сразу на душе легче». Вспомнилось ему, как не спал он три ночи перед пуском нового цеха и как в самое неожиданное время появлялся в цехе Пряхин – и казалось, ни с кем он особенно не говорил, никого особенно не расспрашивал, а когда обращался к Степану Федоровичу, вопрос его был всегда именно тем вопросом, который особенно тревожил в эту минуту Спиридонова. И теперь, когда в грозные сталинградские дни послали Пряхина на работу в обком, Спиридонов ощутил такое же чувство, как во время пожара: «Ну вот, и райком здесь, на душе верней, спокойней».

Как-то по-новому увидел этого человека растроганный Степан Федорович и подумал: «Вот он какой, оказывается, Пряхин, душа у него болит, ведь вся жизнь тут вложена, все хочется посмотреть, ведь это и есть наша жизнь, и его и моя жизнь».

И видимо, Пряхин, прощаясь, понял и догадку и чувство Степана Федоровича, крепко пожал ему руку, словно молчаливо благодарил и за догадку эту и за сдержанность, за то, что Спиридонов не стал объяснять: «Ага, волнение охватило, хочется вам посмотреть те места, где всю свою жизнь проработали».

Ведь бывает такая плохая манера у некоторых людей: без спросу залезть в чужую душу и громогласно объяснить все, что видно в чужой душе.

Приехав на Сталгрэс, Степан Федорович погрузился в каждодневные свои дела, но мысли, возникшие по поводу случайной встречи, не растворились в шумном потоке.

18

Вечером Женя замаскировала окна, соединяя платки, старые одеяла и кофты шпильками и булавками.

Воздух в комнате сразу сделался душным, лбы и виски сидевших за столом покрылись маленькими каплями пота, казалось, что желтая соль в солонке стала мокрой, вспотела от жары, но зато в комнате с замаскированными окнами не было видно томящее душу ночное, прифронтовое небо.

– Ну, товарищи девицы и дамы, – сказала, отдуваясь, Софья Осиповна, – что нового во славном во городе Сталинграде?

Но девицы и дамы не отвечали, так как были голодны и, дуя на пальцы, вынимали из кастрюли горячие картошки.

Только Степан Федорович, обедавший и ужинавший в литерной обкомовской столовой, не стал есть картошку.

– С будущей недели ночевать буду на работе, есть решение обкома, – сказал он. Степан Федорович покашлял и добавил неторопливо: – А Пряхин-то, знаете, в обкоме секретарем работает теперь.

Но никто не обратил внимания на эти слова. Мария Николаевна, ездившая днем на завод на общегородской субботник работников народного просвещения, стала рассказывать, какое приподнятое у рабочих настроение.

Мария Николаевна считалась самым ученым человеком в семье. Уже девочкой-школьницей она удивляла всех своей работоспособностью, умением заполнять день работой. Она одновременно закончила два вуза – педагогический и заочный философский факультет. До войны областное книгоиздательство напечатало написанную ею брошюру «Женщина и социалистическое хозяйство». Степан Федорович переплел один экземпляр в желтую кожу с вытисненным серебром заглавием, и эта книга, предмет семейной гордости, всегда лежала на его столе. Слово жены было для него решающим в спорах о людях, в оценках знакомых и друзей.

– Переступишь порог цеха – и сразу же забываешь о всех тревогах и сомнениях, – сказала Мария Николаевна, беря картошку, но, взволновавшись, вновь положила ее. – Нет, невозможно нас победить, такой мы самоотверженный, такой трудолюбивый народ. Вот только в цехах этих по-настоящему поймешь, как народ борется с врагом. Нужно всем нам оставить свои дела и переключиться, пойти работать на оборонные заводы, в колхозы. А Толя-то наш уехал!

– Пожилым теперь лучше, теперь мо́лодежь переживает, – сказала Вера.

– Не мо́лодежь, а молодёжь, – поправила Мария Николаевна.

Она всегда поправляла ударения в речи Веры.

– Ох и запылился твой жакет, надо его почистить, – сказал Степан Федорович.

– Это заводская, святая пыль, – проговорила Мария Николаевна.

– Да ты, Маруся, ешь, – сказал Степан Федорович, тревожась, чтобы жена, любившая возвышенные разговоры, не увлеклась и не пренебрегла своей долей жареной осетрины, принесенной им из столовой.

Александра Владимировна сказала:

– Все это так, но бедный Толя, как он волновался!

– Что же делать – война, – сказала Мария Николаевна, – родина требует великих жертв.

Евгения Николаевна, прищурившись, поглядела на старшую сестру.

– Ох, ох, дорогая моя, все это хорошо, когда однажды поработаешь на субботнике, а вот каждый день по утрам в зимнем мраке пробираться под страхом бомбежки к заводу, а затем в том же мраке после дня работы бежать домой… Добавь к этому, кстати, брынзу и камсу.

– Почему ты так авторитетно рассуждаешь, словно сама двадцать лет на заводе работаешь? А главное, ты органически не можешь понять, что работа в огромном коллективе – источник постоянной моральной зарядки. Рабочие шутят, уверенно настроены, а когда из цеха, вы бы все посмотрели, выкатили орудие и командир пожал старому мастеру руку и тот его обнял и сказал: «Дай тебе бог живым вернуться с войны», – такой подъем меня охватил патриотический, что я не шесть, а, кажется, сто шесть часов проработала бы.

– О господи, – сказала Женя со вздохом, – да разве я собираюсь спорить с тобой по существу; все, что ты говоришь, верно, благородно, и я всей душой понимаю это. Но ты о людях говоришь, словно их не бабы рожали, а редактора газет. Есть там на заводе все это, знаю, но зачем говорить таким тоном. И невольно кажется выдумкой… Все люди у тебя как на плакате, а мне вот не хочется рисовать плакаты.

Маруся прервала ее:

– Нет, нет, тебе именно и следует рисовать плакаты, а не заниматься таинственной живописью, которую никто не понимает. Пей, Женя, чай, пока он пылкий.

Женя рассердилась:

– Не говори «чай пылкий», я это уж где-то читала. Горячий, а не пылкий!

Ее раздражала Марусина манера употреблять в разговоре народные слова: «по грибочки», «прошла задами», «подмочь» и вместе с ними слова вроде: «сенсибельный», «абсентеизм», «комплекс неполноценности».

– Да-а, – протяжно сказала Вера, – сегодня привезли раненых, они рассказывали жуткие дела. Драп идет полным ходом.

– Вера, не повторяй слухов! Нет, я не такой была в твои годы, – сказала высоким от волнения голосом Мария Николаевна.

– А ну тебя, мама! Раненые ведь рассказывают! Я-то тут при чем? И при чем тут мои годы? – проговорила Вера.

Мария Николаевна посмотрела на дочь и ничего не ответила.

В последнее время споры с Марией Николаевной происходили все чаще, обычно их начинал Сережа, иногда Вера принималась ей возражать, говорила: «Ах, мама, ты не знаешь, а споришь!» Это было непривычно Марии Николаевне, волновало и огорчало ее.

В это время в комнату поспешно вошел Сережа.

– Наконец, а я-то волнуюсь ужасно, – радостно сказала Александра Владимировна. – Где ты был?

– Бабуля, готовьте мне вещевой мешок, я послезавтра ухожу с рабочим батальоном на рытье окопов! – громко, задыхаясь, объявил Сережа, вынул из ученического билета бумажку и положил ее на стол, подобно игроку, выбрасывающему перед опешившими партнерами козырного туза.

Степан Федорович развернул бумажку и, как человек опытный и знающий «бумажное дело», внимательно, начав от штампа с номером и числом, стал рассматривать ее.

Сережа, снисходительно улыбаясь, уверенный в полновесной ценности документа, сверху вниз глядел на сощуренные глаза и наморщенный лоб Степана Федоровича.

Маруся и Женя в это время забыли о ссоре и понимающе переглянулись, тайком наблюдая за матерью.

 

Сережа был главной привязанностью Александры Владимировны: его глаза, тревожный, по-взрослому сильный и по-детски непосредственный прямой ум, его застенчивость, соединенную со страстностью, детскую доверчивость, соединенную со скептицизмом, доброту и вспыльчивость – все это боготворила в нем Александра Владимировна. Как-то она сказала Софье Осиповне: «Знаешь, Соня, вот мы подошли к старости, покидаем жизнь, не мирный сад, а жизнь в огне, война бушует, но я, старуха, по-прежнему так же верю в силу революции, верю в победу над фашизмом, верю в силу тех, кто держит знамя народного счастья и свободы. И мне кажется, что Сережа из этой породы. Вот за это я как-то особенно люблю его».

Но дело в том, что любовь Александры Владимировны к внуку была прежде всего безотчетной, нерассуждающей, а следовательно, и настоящей любовью.

Эту любовь знали все близкие ее, она трогала их, но и сердила; она вызывала бережное и в то же время ревнивое чувство, как это часто бывает в больших семьях. Иногда дочери говорили с тревогой: «Если с Сережей что-нибудь приключится, мама не переживет».

Иногда говорили с сердцем: «О господи, нельзя все-таки так дрожать над этим мальчишкой!»

Порой осуждали с насмешкой: «Когда мама старается быть одинаковой и к Людмилиному Толе и к Сереже, у нее ничего не получается».

Степан Федорович передал бумажку Сереже и небрежно сказал:

– Филимонов подписал, ничего, я завтра поговорю с Петровым, и мы тебя устроим на Сталгрэс.

– Зачем? – спросил Сережа. – Я ведь сам пошел, меня не брали, нам сказали, что дадут не только лопаты, но и винтовки и переведут здоровых в строй.

– Так ты что это, сам, что ли, записался? – спросил Степан Федорович.

– Ну конечно.

– Да ты с ума сошел, – сердито сказала Мария Николаевна. – Да ты подумал о бабушке, да ты знаешь, что она не переживет, если, не дай бог, случится что-нибудь с тобой?

– Ведь у тебя паспорта еще нет. Да вы видели дурака? – сказала Софья Осиповна.

– А Толя?

– Ну и что Толя? Толя на три года старше тебя. Толя взрослый человек. Толя призван исполнять свой гражданский долг. Вот и Вера: да разве я ей слово сказала? Придет время, кончишь десятый класс, тебя призовут, никто слова тебе не скажет. Я поражаюсь, как записали его. Надрали бы уши…

– Там был один меньше меня ростом, – перебил Сережа. Степан Федорович подмигнул Жене.

– Видали мужчину?

– Мама, а ты что молчишь? – спросила Женя. Сережа посмотрел на Александру Владимировну и негромко окликнул ее:

– А, бабка?

Он один говорил с ней насмешливо и просто и часто с какой-то смешной, трогательной снисходительностью спорил с ней. Даже старшая его тетка Людмила редко спорила с Александрой Владимировной, несмотря на властность характера и искреннюю уверенность в своей всегдашней правоте во всех семейных делах.

Александра Владимировна быстро вскинула голову, точно за столом сидели ее судьи, и произнесла:

– Делай, Сережа, так, как ты… я… – Она запнулась, поднялась быстро из-за стола и пошла из комнаты.

На мгновение стало тихо, и растроганная Вера, чье сердце в этот день открылось для доброго сочувствия, сердито нахмурилась, чтобы сдержать слезы.

19

Ночью улицы города наполнились шумом. Слышались гудки, пыхтение автомобильных моторов, громкие окрики.

Шум этот был не только велик, но и тревожен. Все проснулись, лежали молча, прислушиваясь и стараясь понять, что происходит.

Вопрос, волновавший сердца разбуженных ночным шумом людей, был в ту грозную пору один: не прорвались ли где-нибудь немцы, не ухудшилось ли внезапно положение, не уходят ли наши и не пришло ли время среди ночи одеться, торопливо схватить узел с вещами и уйти из дому? А иногда леденящая тревога сжимала сердце: «А что, собственно, за шум, что за невнятные голоса, а вдруг воздушный десант?»

Женя, спавшая в одной комнате с матерью, Софьей Осиповной и Верой, приподнялась на локте и негромко сказала:

– Вот так в Ельце с нашей бригадой художников было: проснулись – а на окраине немцы! И никто нас не предупредил.

– Мрачная ассоциация, – сказала Софья Осиповна. Они слышали, как Маруся, оставившая дверь открытой, чтобы в случае бомбежки легче было всех разбудить, сказала:

– Степан, что за скифское спокойствие, ты спишь, ведь надо узнать!

– Да не сплю я, тише, слушай! – шепотом сказал Степан Федорович.

Под самым окном зарокотала машина, потом вдруг мотор заглох, и чей-то голос, столь явственно слышный, точно он раздавался в комнате, произнес:

– Заводи, заснул, что ли! – и добавил несколько слов, которые заставили женщин на мгновение потупиться, но не оставили никаких сомнений в том, что произносил эти слова раздосадованный русский человек.

– Звук благодатный, – сказала Софья Осиповна.

И все вдруг облегченно заговорили.

– Это все Женя со своим Ельцом, – слабым голосом сказала Маруся. – У меня и сейчас еще боль в сердце и под лопаткой…

Степан Федорович, смущенный тем, как он только что взволнованно шептался с женой, многословно и громко стал объяснять:

– Да откуда? Нелепо же, ерунда ведь! От Калача до нас сплошная железобетонная оборона. Да и в случае чего мне бы немедленно позвонили. Что ж вы думали, так это делается? Ой, бабы вы, бабы, одно слово – бабы!

– Да, конечно, хорошо, и все пустяки, но я подумала: вот так именно это бывает, – тихо сказала Александра Владимировна.

– Да, мамочка, именно так, – отозвалась Женя.

Степан Федорович накинул на плечи плащ и, пройдя по комнате, сдернул маскировку и распахнул окно.

– Открывается первая рама, и в комнату шум ворвался, – сказала Софья Осиповна и, прислушавшись к пестрому гулу машин и голосов, заключила: – И благовест ближнего храма, и голос народа, и шум колеса.

– Не шум колеса, а стук колеса, – поправила Мария Николаевна.

– Нехай будет стук, – сказала Софья Осиповна и всех рассмешила этими словами.

– Много легковых, «эмки», есть «ЗИСы-101», – говорил Степан Федорович, вглядываясь в улицу, освещенную неясным светом луны.

– Наверно, подкрепления на фронт идут, – сказала Мария Николаевна.

– Нет, пожалуй, наоборот, не похоже, что к фронту, – ответил Степан Федорович. Он вдруг предостерегающе поднял палец и сказал: – А ну тише!

На углу стоял регулировщик, и к нему то и дело обращались проезжавшие. Говорили они негромко, и слов разобрать было нельзя. На все вопросы регулировщик отвечал взмахом флажка, указывая маршрут легковым машинам и грузовикам, на которых громоздились столы, ящики, табуретки и складные кровати. На грузовиках сонно покачивались в такт движению закутанные в шинели и плащ-палатки люди. Возле регулировщика остановился «ЗИС-101», и разговор вдруг стал явственно слышен Степану Федоровичу.

– Где комендант? – спросил густой медленный голос.

– Вам коменданта города?

– На что мне твоего коменданта города, мне нужно знать, где разместился комендант штаба фронта?

Степан Федорович не стал дольше слушать. Он прикрыл окно и, выйдя на середину комнаты, объявил:

– Ну, товарищи, Сталинград стал фронтовым городом, к нам пришел штаб Юго-Западного фронта.

– От войны нельзя уйти, она идет за нами, – сказала Софья Осиповна. – Давайте спать! В шесть утра я должна быть в госпитале.

Но едва она сказала эти слова, как послышался звонок.

– Я открою, – сказал Степан Федорович и, надев свой коверкотовый плащ, пошел к двери. Плащ этот ночью обычно лежал на спинке кровати, чтобы находиться под рукой на случай бомбежки. На спинке кровати лежал также новый костюм Спиридонова, а возле шкафа стоял в боевой готовности чемодан с Марусиной шубой и платьями.

Вскоре Степан Федорович вернулся и смеющимся шепотом сказал:

– Женя, вас там кавалер спрашивает, красавец мужчина, я его пока в передней оставил.

– Меня? – удивилась Евгения Николаевна. – Не понимаю, какая чепуха! – Но по всему чувствовалось, что она взволнована и смущена.

– Джахши, – весело сказала Вера. – Вот вам и тетя Женя.

– Выйдите, Степан, я оденусь, – быстро сказала Евгения Николаевна и легко, по-девичьи вскочила, задернула маскировку и зажгла свет.

Надеть платье и туфли заняло несколько секунд, но движения ее сразу же стали медленны, когда она, прищурив глаза, подкрашивала карандашиком губы.

– Да ты с ума сошла, – сердито сказала ей Александра Владимировна. – Красишься среди ночи, ведь человек ждет.

– Да притом еще немытое, заспанное лицо и спутанные, как у ведьмы, волосы, – добавила Мария Николаевна.

– Вы не беспокойтесь, – сказала Софья Осиповна. – Женечка отлично знает, что она ведьма молодая и красивая.

Ей, седой и толстой пятидесятивосьмилетней девушке, может быть, ни разу в жизни не приходилось вот так, сдерживая сердцебиение, прихорашиваться, готовясь к нежданной встрече.

Эта мужеподобная женщина, обладавшая воловьей работоспособностью, объездившая полсвета с географическими экспедициями, любившая в разговоре грубое словцо, читавшая математиков, поэтов и философов, казалось, должна была к красивой Жене относиться с неодобрительной насмешкой, а не с нежным восхищением и смешной, трогательной завистью.

Женя все с тем же недоумевающим, сердитым выражением лица пошла к двери.

– Не узнаете? – спросили из-за двери.

– И да, и нет, – ответила Женя.

– Новиков, – назвался пришелец.

Идя к двери, она была почти уверена, что именно он и пришел, но ответила так потому, что не знала, нужно ли ей сердиться на бесцеремонность ночного вторжения.

И вдруг, точно со стороны, она увидела всю поэзию этой ночной встречи – увидела себя, сонную, только что покинувшую тепло домашней, материнской постели, и стоящего у двери человека, пришедшего из грозной военной тьмы, несущего с собой запах пыли, степной свежести, бензина, кожи.

– Простите меня, глупо являться среди ночи, – сказал он и склонил голову.

Она сказала:

– Вот теперь я вас узнала, товарищ Новиков. Очень рада.

Он проговорил:

– Война привела. Вы извините, лучше я днем зайду.

– Куда же вы сейчас пойдете, среди ночи? Оставайтесь у нас.

Он отнекивался. Кончилось тем, что она стала сердиться не на то, что Новиков вторгся ночью в дом, а на то, что он не хочет в нем остаться. Тогда Новиков, обращаясь в тьму лестничной клетки, сказал негромко, тоном человека, привыкшего приказывать и знающего, что приказ его всегда услышат:

– Кореньков, принесите мой чемодан и постель.

Женя сказала:

– Рада вас видеть живым и здоровым. Но я расспрашивать вас сейчас ни о чем не буду: вы устали, вам надо помыться, попить чаю, поесть. А утром поговорим подробно, расскажете мне о себе. Познакомлю вас с мамой, сестрой, племянницей.

Она вдруг взяла его за руку и, разглядывая его лицо, произнесла:

– А вы очень изменились, прежде всего брови посветлели.

– Это от пыли, – сказал он. – Очень пыльная дорога.

– От пыли и от солнца. И глаза от этого кажутся темней.

Женя почувствовала, как большая рука его, которую она держала, чуть-чуть дрогнула в ее руке, и, рассмеявшись, сказала:

– Ну вот, пока поручу вас нашим мужчинам, а завтра будете введены в женский мир.

Гостю устроили постель в комнате Сережи.

Сережа провел его в ванную, и Новиков спросил:

– О, неужели и душ действует?

– Пока действует, – ответил Сережа, следя, как гость снимает портупею, револьвер, гимнастерку с четырьмя малиновыми «шпалами», выкладывает из чемоданчика бритвенный прибор и мыльницу.

Высокий, плечистый, он казался человеком, рожденным для ношения военной формы и оружия.

Сережа казался себе таким слабым и маленьким рядом с этим суровым сыном войны. А ведь завтра и он станет ее сыном.

– Вы брат Евгении Николаевны? – спросил Новиков.

Сереже казалось неловким называться Жениным племянником, она слишком молода, чтобы быть теткой взрослого парня, поступившего добровольцем в рабочий батальон. Новиков подумает: либо Женя пожилая, либо племянник совершенный молокосос.

– Вытирайтесь мохнатой простыней, – сказал Сережа, точно не расслышал вопроса.

Ему не понравилось, как Новиков разговаривал с водителем машины, сутулым красноармейцем лет сорока.

Сережа, кипятивший на керосинке чай, сказал:

– Товарищу шоферу мы постелим здесь постель.

Новиков возразил:

– Нет, он будет спать в машине, ее нельзя оставлять без охраны.

Красноармеец усмехнулся:

– До Волги доехали, товарищ полковник, по воде машину не уведут.

Но Новиков сказал:

– Идите, Кореньков.

Чай Новиков пил в Сережиной комнате. Степан Федорович, почесывая грудь и позевывая, сел напротив него и тоже стал пить чай; его взволновал ночной приход штаба.

 

Из-за двери послышался голос Жени:

– Ну как там у вас, все в порядке?

Новиков поспешно поднялся и стоя, точно разговаривал с высоким начальником, ответил:

– Благодарю вас, Евгения Николаевна, и еще раз простите. – Когда он говорил с Женей, глаза его приняли виноватое выражение, и это не шло к его властному лицу с широким лбом, прямым носом и плотно складывающимися губами.

– Ну, до завтра, спокойной ночи, – сказала Женя, и Сережа заметил, что Новиков слушал стук удалявшихся каблуков.

Степан Федорович, прихлебывая чай, угощал гостя и оглядывал его глазами человека, смыслящего в деле подбора кадров. Он прикидывал в уме, какая гражданская работа подошла бы Новикову. Такого в промкооперации, пожалуй, не встретишь. Ему бы подошло быть начальником какого-нибудь крупного строительства союзного значения.

– Значит, штаб фронта теперь в Сталинграде будет? – спросил Степан Федорович.

Новиков искоса посмотрел на него, и Степан Федорович заметил в глазах гостя неудовольствие.

– Э, военная тайна, – немного обиженно сказал Спиридонов и, не удержавшись, прихвастнул: – Мне такие вещи по должности известны: снабжаю энергией три завода-гиганта, а они снабжают фронты.

Но, как и всегда, хвастовство в основе своей имело слабость и неуверенность: военный смутил его своим спокойным, холодным взглядом. Видимо, полковник подумал так: «Если и сообщены тебе такие сведения, то вовсе не следует без нужды повторять их, да еще в присутствии этого паренька, он-то никого не снабжает энергией».

Степан Федорович рассмеялся.

– Знаете, по правде говоря, как это мне было объявлено?

И он рассказал о разговоре зисовского пассажира с регулировщиком.

Новиков пожал плечами.

Сережа неожиданно спросил:

– А вы нашу Женю и до войны встречали?

Новиков торопливо ответил:

– Да, в общем, да.

Степан Федорович подмигнул:

– Военная тайна. – И подумал: «Э, полковник!»

Новиков, разглядывая висевшую на стене картину, изображавшую старика в зеленых штанах и с зеленой бородкой, спросил:

– Что ж, это старичок от старости позеленел?

Сережа ответил:

– Это Женя рисовала, она считает старого странника одной из лучших своих работ.

Степан Федорович решил, что у Евгении Николаевны с полковником давнишний роман, а все эти церемонии, вскакивания и обращения на «вы» – чистая декорация. И это почему-то сердило его: «Уж больно она хороша для тебя, солдат», – думал он.

Новиков помолчал и негромко сказал:

– Знаете, странный у вас город. Разыскивал долго ночью вашу улицу, и оказалось, улицы названы по всем городам Советского Союза – и Севастопольская, и Курская, и Винницкая, и Черниговская, и Слуцкая, и Тульская, и Киевская, и Харьковская, и Московская, и Ржевская есть… – Он усмехнулся. – А я под многими городами этими в боях участвовал, в некоторых до войны служил. Да. И все они, выходит, здесь оказались…

Сережа слушал – казалось, другой человек, не чужой, непонятный, вызвавший чувство недоброжелательства, сидит перед ним. И он подумал: «Нет, нет, я правильно решил – иду!»

– Да, улицы, эх, да улицы, советские наши города, – тяжело вздохнул Степан Федорович. – Ложитесь-ка спать, вы с дороги.