Za darmo

Моя жизнь дома и в Ясной Поляне

Tekst
11
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Теперь порасскажу вам об другом. Вчера утром продолжал я делать свои визиты и был у Степана Александровича Гедеонова (fils)[37] и генерал-адъютанта Огарева. Последний рассказывал мне, что „Казаков“ читал князь Иван или Дмитрий Александрович Оболенский императрице, которой очень понравилась эта повесть. Она была прочитана dans un cercle de 5 personnes[38]. А Гедеонов сказал мне, что все кавказцы в полном от нее восхищении, и сам Гедеонов расхвалил ее, как нельзя более.

Обедал я вчера у Маркуса, а вечером поехал к Шостак. Она a la lettre[39] впилась в меня с расспросами о тебе и твоем муже. Я должен был рассказывать ей до малейшей подробности об ваших нравственных и сердечных отношениях, об вашей материальной жизни; одним словом, все интересовало ее до высшей степени, а мне было очень легко и приятно все ей рассказывать. На этот наш разговор вдруг является видная барыня с открытым лицом, умными глазами и весьма приятной наружностью. Это была comtesse Alexandrine Tolstoy[40]. В одну секунду был я ей представлен, и в наш разговор прибавилось много дров. Разговор наш, и так уже очень горячий, обратился в пламенный. Она также чрезвычайно интересовалась вашей жизнию и объявила мне окончательно qu'elle est jalouse des sentiments que j'ai pour Leon[41].

– Похожа ли Соня на Таню? – спросила она меня.

– Да, есть некоторое сходство, – отвечал я.

Они все воображают себе, что Соня очень хороша. Чтобы разуверить их в этом, я сказал им, что ты сам как-то объявил жене своей, что находишь ее лицом хуже сестер. Все рассмеялись, и графиня Alexandrine оказала:

– Comme je reconnais Leon, comme cela lui res-semble[42].

Я обещал к ней приехать. Она здесь на короткое время и живет во дворце великой княгини Марии Николаевны. Она очень понравилась мне. Умна, любезна и, кажется, добра, а уж тебя, мой друг, крепко любит. Спрашивала также об брате Сереже.

Я просидел с ними до 12 часов, несмотря на то, что устал от всех моих петербургских поездок. Сегодня обедаю у дяди Володи. Как приеду в Москву, немедленно осведомлюсь об „Казаках“ и пришлю мужу твоему брошюру Гедеонова под заглавием: „L'insurrection polonaise. Reponse a Montalembert“[43], которую вручил мне сам автор и которая произвела здесь большой эффект.

Я думаю оставить Петербург 11 или 12 мая.

Прощайте, мои милые, обнимаю вас от всей души; расцелуй ручки и тете Татьяне Александровне. Кланяйся Алексею и Дуняше. Чертенок Татьянка убежала куда-то, она хотела вам писать.

Будь же ты, дружище, поосторожнее с пчелами, мне ужасно жаль тебя, что они, проклятые, так тебя кусают…»

На другой день мы обедали у Иславиных. Первым встретил меня Кузминский.

– Ты знаешь, – сказал он, – что сегодня наш абонемент в опере, и мы после обеда едем в театр?

– Да знаю, Julie мне говорила. А что дают?

– «Севильский цирюльник». Бедные мои экзамены! – прибавил он.

– А когда же ты занимаешься?

– По ночам и очень утомляюсь.

– Я это вижу: ты бледен, и черно под глазами.

– А во всем ты виновата, – сказал он, весело глядя на меня. – Все же как хорошо, что ты в Петербурге. А тебе нравится le cousin barbu?[44] – неожиданно спросил он меня.

Так прозвали Anatoli. Он носил бакенбарды по английской тогдашней моде. Я сама не знала, нравится ли он мне, и что мне ответить.

– И да, и нет, сама не знаю, – подумав, ответила я.

– А он только о тебе и говорит… Его уже дразнят тобой!

Что-то радостное и мучительное шевельнулось в моем сердце. «Зачем он мне говорит это?» – подумала я.

Сборы в театр длились довольно долго. Julie велела парикмахеру причесать меня «a la grecque»[45], как носили тогда на балах, с золотым bandeau[46] с приподнятыми буклями, а на шею надела мне бархатку с медальоном.

Сама она была одета очень парадно с открытой шеей, как и я и Ольга, ехавшая с нами.

Наша ложа – 3-й бенуар. Отец и Anatole в партере. Anatole в первом ряду. Впечатление то же, что на островах: он знает всех – все знают его. С нами в ложе дядя Володя и Кузминский с конфетами.

Я вся поглощена этой чудной музыкой Россини, которая мне так знакома. Минутами я забываю все и всех. В антракте дядя и Александр Михайлович вышли из ложи. Я встала и прошла в глубину ложи. Красивый туалет мой, музыка и милая ласковая Julie привели меня в обычное хорошее настроение. «Он, наверное, придет в нашу ложу, – думала я. – Но какое мне дело? Я не хочу этого!., не хочу… Мне весело, хорошо, свободно». «Нет, ты хочешь, ты ждешь его», – говорил мне внутренний беспощадный голос, перед которым лгать было невозможно.

Капельдинер отворил дверь, и вошел Anatole. Вся фигура его дышала каким-то небрежным изяществом. Все, что он делал – входил в ложу, здоровался, целовал руку Julie – все было так, как должно быть: просто, непринужденно, ласково, особенно со мной, как мне казалось тогда. Одет он был по-бальному, что шло к его большому росту. Поздоровавшись с Julie, он сел против меня.

– Вы отдохнули после вчерашнего вечера? – спросил он меня.

– Я долго не могла заснуть.

– Как вы были трогательны с вашим горем обижен, ного ребенка.

– Я уже не ребенок, мне будет 17 лет.

– Вот как, – сказал он, улыбаясь. – Вы знаете, меня все спрашивают, кто сидит в 3-м бенуаре.

– Как? Разве Иславины мало известны в Петербурге? Julie мне называла многих, кто сидит с вами в первом ряду, – нарочно сказала я, как бы не понимая его.

– Да, Иславиных многие знают, но вас не знают. Я замолчала.

– Vous etes delicieuse aujourd'hui, cette coiffure vous va a merveille[47], – продолжал он, играя моим веером и близко нагибаясь ко мне.

Я чувствовала, что краснею, и хотела отодвинуться. «Он пожалуй обидится», – снова мелькнуло у меня в голове, и я осталась на месте. Опять что-то необъяснимое и страшное притягивало меня к нему.

Несколько минут длилось молчание. Он, улыбаясь, пристально глядел на меня, как бы изучая мой туалет, мое выражение лица, мою шею с бархаткой. «Нет, это не должно быть… Ведь никто никогда не был со мной так, как он», – думала я, упрекая себя, обвиняя его, но в чем, я не умела себе ответить, и решительно встала, чтобы уйти. Он так ласково, просто остановил меня.

– Таня, куда вы, – сказал он, взявши меня за руку, – тут так хорошо. Не уходите. Laissez moi vous admirer ne fut ce que quelques moments[48].

 

Я стояла перед ним, не отнимая руки.

– Зачем вы такой? – вдруг почти с отчаянием проговорила я.

Что я хотела выразить этим словом «такой», объяснить себе я не могла, но Anatole понял меня.

– Vous etes adorable, ravissante, Kousminsky a de la chance[49].

Дверь ложи отворилась, и вошел Александр Михайлович. Anatole не выпустил руки моей.

– Je dois vous dire adieu[50], Таня, – сказал он, вставая.

Кузминский прошел вперед и сел возле Ольги. Anatole, непринужденно и весело простившись с нами, обратился к Кузминскому:

– Ой soupons-nous ce soir?[51]

– Je vais a la maison[52], – сухо ответил Кузминский.

На другой день отец отвез меня к Шостак раньше обыкновенного по просьбе Екатерины Николаевны. Тетушка, позвав несколько институток моих лет, поручила меня им. Мы побежали в сад, где живо перезнакомились. Через два часа я уже знала, кто кого из учителей обожает. Мы катались с большой деревянной горы, играли в жмурки, танцевали, пели. Что-то детски-радостное наполнило мое сердце, и мне опять хотелось закричать: «Не хочу „этого“, не хочу! Оставьте меня все!»

Перед обедом пришел Александр Михайлович. Я боялась объяснения, но его не было. Он был со мною по-прежнему ровен и спокоен.

– Тебе весело было вчера в театре? – спросил он меня.

– Очень весело, – отвечала я восторженно. – И как я люблю этот вальс Ardittie, который вчера пела Розина на уроке, и как хорошо Левочка тот же вальс аккомпанировал мне, помнишь, перед предложением Соне, – болтала я.

Он, казалось, не слушал мою болтовню; что-то другое не то занимало, не то мучило его. Я это заметила, но не хотела понять, не хотела портить своего веселого настроения.

– А ты знаешь, Саша? – продолжала я, – ведь меня причесывал настоящий парикмахер. Это тетя Julie велела. Ты не заметил? Нет?

– Заметил что-то необычное.

– Ты ведь ничего не замечаешь, – немного обиженно сказала я. – Вот Anatole совсем другое дело. Он все замечает: и что я делаю, и что на мне надето, весела ли я. Все… все…

– Таня, что он говорил тебе вчера? – спросил он с притворной улыбкой. В голосе его слышалась какая-то робость, как будто он стыдился своего вопроса.

– Говорил, что я delicieuse[53] и что меня заметили в театре и спрашивали про меня.

– А ты и поверила? – с насмешкой спросил он. Я знала его манеру язвительной насмешки, когда ему что-либо не нравилось.

– Конечно, поверила. Разве он станет меня обманывать, и что за странный вопрос ты мне делаешь?

– Ну не сердись, скажи мне: когда я вошел в ложу, он держал тебя за руку, что он говорил тебе? – добивался Кузминский.

Я, конечно, помнила каждое слово Anatoli, но мне не хотелось отвечать ему. Эти слова были именно те, о которых я думала одна дома.

– Да так, ничего особенного, я не помню. Какой ты странный сегодня? Зачем ты все это спрашиваешь?

Он не отвечал мне. Послышался звонок, и через несколько минут вошла Ольга, оживленная, красивая и, как всегда, милая. Она была двумя годами старше меня. Ольга напоминала сильно своего отца, Александра Михайловича Исленьева, моего деда.

– От папа письмо, – сказала она, – он собирается в Петербург погостить у дяди Владимира, а прежде съездить в Ясную.

– Дедушка приедет? Как я рада! – закричала я. – Он и в Москве у нас побывает, и я увижу его!

– Саша, что ты какой пасмурный сидишь? – обратилась к нему Ольга.

– Я? нисколько, но я устаю от занятий.

– Давай, Оля, развеселим его, – смеясь, сказала я. С этими словами я быстро подбежала к креслу, на котором он сидел, и, чтобы он не видел меня, тихонько став сзади его, живо обвила руками его шею и поцеловала его в голову.

Он, видимо, никак не ожидал этого, вскочил с кресла, молча улыбаясь, взял мою руку и поднес ее к губам.

Странно сложились наши отношения с Кузминским. Много лет спустя, вспоминая, я поняла их. Они не были достаточно молодыми для моего живого, непосредственного и даже легкомысленного характера. Он никогда не хвалил меня, редко говорил о наружности, тогда как я всегда была слишком занята собой и много заботилась о своей внешности. Он часто относился ко мне, как к взрослой, серьезно и иногда даже взыскательно. Последнее сердило меня, и однажды я писала ему: «Даже отец, когда я отказывала показать ему твои письма, не был резок со мной».

На это он отвечал мне: «Разве тебя каждый раз спрашивает папа про мои письма? Разве нельзя избежать этих вопросов? Я не знаю отчего, но мне кажется, что я имею на тебя какие-то права. Отчего? Сам не знаю».

Но что мирило меня с ним, это то, что я всегда сознавала не то привязанность, не то любовь его ко мне. В редких случаях он высказывался мне с такой энергией, с таким искренним чувством, что передо мной вырастал другой человек. И я все прощала ему. Так было и во всю мою жизнь. Он дорожил моей откровенностью, дорожил моим доверием к нему, боясь потерять этот единственный нравственный мост, соединяющий нас двух, столь противоположных людей.

Он был одинок, хотя и имел двух сестер, которые воспитывались в институте. Мать его имела много детей от второго брака. Вотчим его, Шидловский, отдал его в училище Правоведения, тогда как семья жила временно в Воронеже, пока Шидловский был предводителем, потом в деревне и в Москве. Так что Александр Михайлович был на попечении дяди Иславина. Он был лишен семейной жизни, воспитывающей доверчивость и откровенность. Он сильно был привязан к нашему дому и очень любил мою мать.

Иные письма его ко мне в юные годы носили уже серьезный характер, а иногда даже мне непонятный.

Помню одно письмо о платонизме. Смысл его я плохо поняла и долго думала, спросить мне Лизу или нет – она ведь все знает. Но я не решалась идти к ней: вдруг он пишет что-нибудь только мне одной! Но все же любопытство взяло верх, и я пошла к сестре.

– Лиза, прочти письмо Саши и растолкуй мне, что он хочет сказать мне. Я не понимаю, – с досадой сказала я, – только дай слово, что ты никому не будешь рассказывать про это.

Лиза дала слово, но, кажется, смеясь, рассказала матери, потому что я заметила, что мама как-то с улыбкой глядела на меня. Мне тогда еще не было 16 лет, а Кузминскому 19 лет.

Разговор с Лизой у меня сохранился в письме к мужу. Я писала ему, уже бывши замужем, напоминая ему свою глупую невинность и его несвоевременную мораль.

– Что же ты не поняла в письме Саши? – спросила меня Лиза, со вниманием прочитав письмо.

– Я не понимаю, в чем он обвиняет меня и себя тоже. Вот он пишет: qu'il est insense[54] в поведении со мной.

– Что-нибудь же было у вас в последний приезд? – спросила Лиза.

– Да так, – конфузясь говорила я, – мы мирились, вот и все.

Мне не хотелось говорить ей правду.

– Таня, как я растолкую тебе, когда я ничего не знаю? Ведь он же себя обвиняет по отношению к тебе, – сказала Лиза.

– Ну, а что он пишет о «платонической любви», что это значит? – спросила я.

Лиза терпеливо растолковала мне учение Платона.

– Это любовь, построенная на идеалах. Любишь сердцем и душой, и ничего материального не должно примешиваться.

– Да, понимаю. Так целоваться уже никак нельзя и даже грешно?

Лиза весело засмеялась.

– Нельзя никак, – сказала она.

Лиза была старше меня почти на четыре года и очень много уже читала.

– А, ну теперь я понимаю. На Рождестве, когда он был у нас, я его очень огорчила неверностью, ну просто шутя: танцевала с Мишей Бибиковым, а обещала ему. И потом мы мирились, я плакала, а он меня утешал и мы целовались… Помнишь, еще Левочка все спрашивал у меня с хитрым лицом:

– Что же, примирение состоялось?

– Но я одного не понимаю, – сказала я, – он смеется над учением Платона и немцами и тут же пишет, что материальное служит печатью хорошим отношениям. Если оно служит хорошим отношениям, то оно и хорошо.

– Не знаю, – сказала Лиза, – об этом не думала.

– А мне платоническая любовь нравится, в ней больше поэзии, – сказала я.

IV. Последние дни в Петербурге

Дом дяди Александра Евстафьевича показался мне скучным. Я проводила время у Иславиных и в институте. Склад жизни кузин не развлекал меня, но он был серьезный, настоящий, какой и должен быть. С утра старшие дочери, девушки лет 20–22, занимались с меньшими детьми и хозяйством. Они были воспитаны на иностранный лад. Их мать была англичанка. Портрет ее с длинными локонами, с тонким нежным лицом, писанный акварелью, висел в их комнате. Исполнение обязанностей было девизом дома. Третья дочь Таля (Наталья) была самая красивая и своим английским типом напоминала мать. Старшие сестры были некрасивы.

Лев Николаевич в романе «Война и мир» взял тип сватовства жениха Тали – Мебеса. Мебес, увидя Талю в первый раз в ложе театра, прельстясь ею, сказал себе: «Das soil mein Weib werden!»[55], и, действительно, менее чем через год он женился на ней.

Отец, видя, что я мало сижу дома (у дяди Берс) упрекнул меня в этом, и я решила провести весь день у них.

Вечером мы поехали в французский театр. Не помню, что давали, но мне очень понравились и пьеса и актеры.

Кузминский поехал с нами, чему я была очень рада.

После театра, приехавши домой, мы застали дядю и Поливанова. Все эти дни Поливанова не было в Петербурге. Мы встретились с ним друзьями. Я нашла в нем перемену к лучшему. Он был спокоен и даже весел, но все же с интересом расспрашивал о жизни Сони. Мы сидели с ним в стороне, на маленьком диванчике, и разговаривали вполголоса. Он говорил мне, что познакомился с семейством, где хочет жениться на молодой девушке, но что это тайна, и еще далеко не решено. Я радовалась за него.

Он расспрашивал меня об Анатоле, и правда ли, что я была к нему неравнодушна. Я искренно не знала, что отвечать ему, именно в этот вечер. Я уклонилась от ответа, в чем и созналась своему другу детства.

Нас позвали в столовую, где стоял большой накрытый стол с холодным ужином и самоваром. Вся многочисленная семья дяди, состоявшая из пяти дочерей и двух сыновей, сидела уже за столом. Старший сын Александр, любимец всей семьи, был очень красив. Он был четырьмя годами старше меня и служил в Преображенском полку. Его брат был тринадцатилетний гимназистик. Cousin Саша (как я звала его), Вера, Кузминский, Поливанов и я сели на конце стола вместе. Отец, не видя меня весь день, подозвал меня к себе и ласково спрашивал, как я провела день.

 

– И как это вас в Петербург отпустили? – удивлялся Поливанов. – Мама ваша, верно, скучает по вас.

– Я напишу ей письмо, чтобы утешить ее, – сказал Кузминский.

– Да, да сегодня же вечером напиши ей, – сказала я.

Мы весело болтали, припоминая с Поливановым кремлевскую жизнь. То и дело слышалось: «А помните?»

– А Софья Андреевна как хорошо играла на нашем домашнем спектакле, и Мария Аполлоновна Волкова уронила лорнет и не поднимала его, чтобы не оторвать глаз, – говорил Поливанов. – А я, вывернув мундир с красной подкладкой, плясал с Оболенским, помните?

Верочка слушала нас с интересом. Ей как будто завидно было нашей веселой жизни.

На меня вдруг пахнуло Кремлем, этим чистым, здоровым воздухом. Прежняя нежность юной любви, как луч солнца, блеснула в моей душе. Петербургский угар в этот вечер был рассеян. Но, к сожалению, только в этот вечер. Я взглянула на Кузминского и в нем тоже видела перемену. Он был весел, прост и оживлен.

Приведу его письмо, написанное моей матери в тот же вечер. Письмо наполнено преувеличенными похвалами, чтобы доставить удовольствие моей матери.

«Петербург, мая 6-го дня 1863 г.

Ваша дщерь Татьяна такой фурор здесь производит, милая тетушка Любовь Александровна, что я не могу воздержаться от удовольствия вам кой-что рассказать об ней. Куда ни покажется, везде вскружит голову.

Пишу я вам все это под впечатлением вчерашнего вечера, проведенного у m-me Шостак. Были там Иславины, Андрей Евстафьевич, графиня Толстая и еще кое-кто, кого вы не знаете. Татьяна пела и сим самым пением восторгала всех присутствующих и выдерживала строгую критику. Отпускала фразы на разные комплименты и mechancetes[56] насчет галки, вертелась и прыгала по стульям.

Все мы купно и врозь показываем ей Питер. Так, вчера перед вечером у m-me Шостак ездили мы на Петербургские острова (более Невские) в двух колясках. В одной – m-me Кириакова, Юлия Михайловна и Владимир Александрович; в другой – Татьяна, Анатоль и я. Татьяна нас занимала премного.

Обретается она в полном здравии, за которым я более всех слежу. У нее привычка, раскрасневшись, высунуться в форточку или выйти на балкон. Я ее отвожу по мере сил.

У Берсовых она скучает, кажется. Ежедневно Анатоль и я – мы приходим в два часа за ней и уводим гулять или к Иславиным, где проводим все вместе остальную часть дня. Вечером, обыкновенно, я ее в карете доставляю на ночлег к Берсам. Сегодня Андрей Евстафьевич и Танечка обедают у Иславиных. Одним словом, она мила, очаровательна и проч. и проч. Анатоль сильно приволакивается, и кто может ручаться за целость его, израненного жестокостью Ольги Исленьевой, сердца.

Все сие пишется беспристрастным судьею, который не может не воздать должной доли прелестям Вашей дочери.

Не могу скрыть от Вас, что поклонение этим прелестям отзывается более всего на мне: бедные мои экзамены сильно страдают от этого. Да и впрямь, какая тут наука полезет в голову.

Не на одном мне отражается это влияние. Анатоля до того прельстила Татьяна и картины, которые она ему нарисовала об житье в Ясной и в Ивицах, что он просит как-нибудь устроить, чтоб и его пригласили на недельку.

Однако, страница кончается, и с ней должны кончиться мои хвалебные песни, и посему целую Ваши ручки и остаюсь душевно преданный вам племянник

Ал. Кузминский».

Прочитав это письмо, я не только не узнала себя, но не узнала и его. Это писал он? Никогда не выражать мне ни восхищения, ни очарования, ни даже просто банальной похвалы и написать такое письмо? Я в недоумении читала его и, конечно, не поверила ему.

V. Наш отъезд

Время шло быстро, и отъезд наш приближался Ухаживание Анатоля продолжалось. Никто не придавал этому значения, вероятно, ввиду моих юных лет. Даже мать его, поцеловав меня, сказала мне:

– Мой сын увлечен тобою и хочет следовать за тобою в Ясную.

Вспомнив наставление матери, я старательно по-французски ответила:

– Я уверена, что Лев Николаевич и Соня будут очень рады познакомиться с вашим сыном.

Но, несмотря на мой примерный ответ, я узнала. что Екатерина Николаевна говорила про меня:

– Она очень мила, но еще не умеет держать себя. Об этом мне сосплетничала Ольга, и меня это очень огорчило. А кроме того, у меня была неприятность с отцом. Он заметил мое увлечение Анатолем и, испугавшись этого, не знал, как быть со мною без матери. Он сделал мне выговор и прочел нотацию, как молодая девица должна быть скромна и строго держать себя Я успокаивала его, что ничего дурного не делала и что он мне просто нравится.

Отец написал второе письмо из Петербурга Толстым. Он хлопотал в Петербурге, по просьбе Льва Николаевича, о бывшем учителе яснополянской школы – Томашевском. Томашевский обвинялся в пропаганде либеральных идей.

Вот письмо отца от 9 мая 1863 г.

«Не помню, писал ли я тебе, мой добрый друг, в последнем моем письме, что я подал Валуеву докладную записку, в которой я просил его, чтобы тульское начальство оставило в покое Анатолия Константиновича на месте теперешнего его жительстве, изложив предварительно те причины, по которым присудили его или поступить опять в университет, или отправиться на родину. Валуев принял от меня эту записку самым приятнейшим образом, с рукопожатием и прочими любезностями, о подробностях которых расскажу при свидании, если не забуду. Результатом всего этого было то, что он вторично взял меня за руку и просил меня прийти к нему сегодня утром за ответом.

Ответ его оказался совершенно удовлетворительным. Он снесся с шефом жандармов и завтра пошлет отношение к тульскому губернатору, чтобы Анатолию Константиновичу было разрешено жить у тебя без всяких препятствий.

Вероятно, губернатор ваш не замедлит известить об этом исправника: впрочем, не лишнее будет, если б, при случае, ты заехал к губернатору.

Когда я говорил Валуеву, что был у тебя в Ясной и что я был очевидцем занятий этого молодого человека, который посвятил себя всей душой земледелию, старательно исполняя приказания своего хозяина, он, смеючись, возразил мне:

– Да не правда ли, теперь это стало идеалом молодого человека!

– Смейтесь, – отвечал я ему, – но поверьте мне, что деревня и занятия делают человека лучше и разумнее.

Вообще, Валуев был очень любезен и рад был сделать тебе угодное.

Вчера вечером был я опять у Катерины Николаевны Шостак и встретился вторично с восхитительной твоей Alexandrine Tolstoy[57]. Мы весь вечер проговорили с ней вдвоем об тебе, отдельно от прочих гостей.

Она расспрашивала меня обо всех подробностях твоей жизни: настроении твоего духа, твоих занятиях и проч. и проч. Я рассказывал ей обо всем, что мог только вспомнить, и не раз воскликала она:

– Я узнаю Льва! Какое удовольствие мне доставляет видеть, до какой степени вы его любите.

– Но разве это может быть иначе, графиня? – отвечал я ей.

– Представьте, кто-то сказал мне, что вы его не любите.

– Я так уверен в наших хороших отношениях с графом, – отвечал я ей, – что если бы даже кто-нибудь и сказал бы ему то, что сказали вам, он никогда бы этому не поверил.

Она познакомила меня также с ее братом, который служил в Оренбурге. Мы расстались с ней, как хорошие знакомые, и я сохраню об ней самое приятное воспоминание. Она приказала кланяться тебе и Софье. Таня моя совсем замоталась – все у Екатерины Николаевны или у Иславиных. Все они очень полюбили ее и не отпускают от себя. Дела мои об Саше кончил я очень успешно. Ты можешь поздравить его прапорщиком ар тиллерии, и он будет постоянно и безвыездно жить в Москве в течение двух лет. Завтра отправляемся мы обратно в Москву. Письмо это поедет со мной до Москвы. Жена, кажется, переехала уже на дачу. Прощай, мой добрый друг, кланяйся тете и расцелуй Софью Интересно мне знать, чем ты решил намерения твои насчет винного завода?»

Я писала Соне: «Неделя в Петербурге – волшебный сон!». На Сонином письме была приписка Льва Николаевича: «Таня! Зачем ты ездила в Петербург? Тебе там скучно было. Там…»

Мы в Покровском – на нашей даче, куда уже переехала вся семья.

Я так рада видеть мама! Вечером, когда все уже легли спать, у меня с мама была продолжительная беседа. Я все рассказала ей: и про разговоры с Анатолем, и про провождение времени, и про свое увлечение им. Последнее мама не похвалила, сказав:

– Не тебя первую увлекает он, его надо остерегаться и не верить его признаниям. Он насчет этого имеет плохую репутацию.

«Мама это нарочно говорит, – подумала я, – она боится за меня, а он очень хороший».

Дома я застала два письма от Сони. В своем первом письме она еще не знала о моем отъезде в Петербург.

Соня жаловалась на свое нездоровье… «А что еще будет через месяц?» – писала она мне 6 мая. «У нас хозяйство, хозяйство до бесконечности. И как много сопряжено с этим неприятного и трудного, конечно, для Левы и уж потом для меня, вследствие того, что Левочке трудно…

Лева, если за что возьмется, весь так и уйдет в дело. Оно и хорошо и скучно немного…

Левочка заиграл „С тобой вдвоем“, мне стало еще скучнее и вас напомнило. А соловьи поют изо всех сил. Ночь чудная, теплая. Таня, напиши мне поскорей. У меня теперь одна забота – скорей родить. Беременность стала так в тягость. Я ужасно рада, что ты будешь здесь во время появления на свет маленького Толстого. Мне кажется, если я буду видеть твою фигуру тонкую, слышать твой голос звонкий, мне будет не так больно».

В другом письме (от 23 мая):

«Сейчас получила ваши письма, милая Татьяна. Главное, что меня сокрушает, это то, что бедная мама больна. За что ей? Уж я бы, беременная, болела, а ей пора – она уже отстрадала.

Сейчас же получила письмо от Саши Кузминского, длинное, милое и жалостливое. Лева и я решили, что славный он, а ты, кажется, его на пустозвона Анатоля променяла. А я, хоть и позвала его к нам, а куда как Саша мне милее и симпатичнее. Вот я вас рассужу здесь в Ясной. А ты, девочка, свою головушку крепче держи, ты дюже молода. Приезжайте скорее, хотела было сказать „милые дети“ – так уж я себе кажусь стара и скучна. Повеселите мою душу, может быть, с вами немного и помолодею.

Лева все хворает. Бог знает что с ним? А так скучно, что он болен, – ужас. Желудок дурен, в ухе шумит, а что с ним, Бог знает. И я все с грехом пополам.

Погода дурна, и у нас не весело. Но все это, верно, скоро обойдется. Ты не забудь мне черкнуть, девочка, когда лошадей вам выслать; да не отдумайте, смотрите, приехать к нам. Я так вас жду… Мне очень хочется тебя видеть скорей, ты мне привезешь нашего духа и будешь все рассказывать о вашем житье-бытье, о поездке в Питер, о мама, о своих cousins. Напрасно Сашу обижаешь, он милый человек. Нашему Саше скажи, что я его изо всех сил, во все горло поздравляю, целую его, и Лева тоже. Слава Богу, двое из Берсов на ногах – сделали карьеру, как говорит мама. Я, многогрешная жительница Ясной Поляны, и мой товарищ детства – грозный артиллерист. Когда же Бог угомонит и положит к месту твою распутную, ветреную, но милую головушку. А Сашу покинула – жаль. Меня это дюже огорчило. Я ему опять напишу, у нас с ним будет деятельная переписка, как у вас с Анатолем…»

37сына (фр.)
38в кругу 5 человек (фр.)
39буквально (фр.)
40графиня Александра Толстая (фр.)
41что она ревнует к чувствам, которые я питаю к Льву (фр.)
42Как я узнаю Льва, как это похоже на него (фр.)
43„Польское восстание. Ответ Монталамберу“ (фр.)
44кузен с баками (фр.)
45по-гречески (фр.)
46обручем (фр.)
47Вы прелестны сегодня, эта прическа так чудно идет вам (фр.)
48Дайте мне, хотя бы несколько минут, любоваться вами (фр.)
49Вы прелестны, очаровательны. Кузминскому посчастливилось (фр.)
50Я должен проститься с вами (фр.)
51Где мы сегодня ужинаем? (фр.)
52Я еду домой (фр.)
53прелестна (фр.)
54что он безумец (фр.)
55Эта должна быть моей женой! (нем.)
56колкости (фр.)
57Александра Андреевна Толстая.