Элиза и Беатриче. История одной дружбы

Tekst
7
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Jak czytać książkę po zakupie
Nie masz czasu na czytanie?
Posłuchaj fragmentu
Элиза и Беатриче. История одной дружбы
Элиза и Беатриче. История одной дружбы
− 20%
Otrzymaj 20% rabat na e-booki i audiobooki
Kup zestaw za 31,06  24,85 
Элиза и Беатриче. История одной дружбы
Audio
Элиза и Беатриче. История одной дружбы
Audiobook
Czyta Анна Лапина
15,75 
Zsynchronizowane z tekstem
Szczegóły
Элиза и Беатриче. История одной дружбы
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Посвящается моему отцу

– В чем смысл жизни?

– Не знаю.

– И я не знаю, но думаю, смысл не в том, чтобы выигрывать[1].

ДЖОНАТАН ФРАНЗЕН
Поправки

Silvia Avallone

UN’AMICIZIA

Un’amicizia, Silvia Avallone © 2020 Mondadori Libri S.p.A.

Published by arrangement with MalaTesta Lit. Agency, Milano and ELKOST International Literary Agency

Russian Edition Copyright © Sindbad Publishers Ltd., 2023

Questo libro è stato tradotto grazie a un contributo del Ministero degli Affari Esteri e della Cooperazione Internazionale italiano

Эта книга переведена благодаря финансовой поддержке Министерства иностранных дел и международного сотрудничества Италии

Правовую поддержку издательства обеспечивает юридическая фирма «Корпус Права»

© Издание на русском языке, перевод на русский язык. Издательство «Синдбад», 2023

Дневники

Болонья, 18 декабря 2019 года 02:00

Темная глубина – вот что больше всего пугало меня в детстве. Достаточно было спуститься в гараж, не включив там света, или же зайти в подвал и прикрыть дверь, как возникала она: безмолвная и густая. Ждала в засаде.

В темной глубине могла притаиться любая опасность. Ведьмы, страшные звери, монстры без лица или даже вообще ничего, пустота. Думаю, это и заставило меня спать вместе с матерью до совершенно дикого возраста, который я даже стесняюсь назвать.

Теперь, в тридцать три, я гляжу в темную глубину своей комнаты и словно бы слышу, как поскрипывают мои старые дневники, которые я, потеряв тебя, похоронила заживо в этом тайнике. Мои мысли, вместившие пять лет лицея и один год университета, изложенные летящим почерком маркером с серебристыми блестками, – безмолвные и потухшие, как заброшенный реактор.

С тех пор как мы перестали быть подругами, я больше не отслеживаю свою жизнь.

* * *

Я сажусь в постели. В приступе зрелости понимаю, что пришло время вспоминать – встретиться с тобой лицом к лицу. Иначе я так и не смогу ничего толком решить насчет тебя.

Я беру в чулане лестницу, поднимаюсь на две перекладины и замираю, чувствуя себя воровкой. Но что я собираюсь украсть? Собственное прошлое?

До верха я добираюсь с колотящимся сердцем. Тянусь руками в пыль на шкафу и достаю из темной глубины все шесть дневников.

Несу их к лампе на тумбочке. То, что они тут, рядом, – это как удар под дых. И глядя на эти розовые обложки с цветочками и позолотой, я считаю необходимым сразу же прояснить: мир между нами невозможен, Беатриче.

Кладу руку на сиреневую обложку дневника за 2000–2001 годы. Искушение велико, но открыть его я не решаюсь. Пока я борюсь с собой, пальцы, ускользнув из-под контроля, самовольно погружаются в страницы. Дневник распахивается, выпадает выцветшая фотография: это отец снимал на «Поляроид».

Подбираю ее, подношу поближе к лампочке. Узнаю себя: рост метр с кепкой, короткая стрижка, толстовка с Misfits, испуганная улыбка. И узнаю тебя, мою полную противоположность. Волшебная грива, красная помада, лиловые ногти; ты обнимаешь меня и хохочешь. Не могу больше смотреть.

Переворачиваю фотографию. На обороте надпись: «Дружба до гроба». И дата: «14 июня 2001 года».

Из глаз льются слезы, хотя я уже и не помню, когда в последний раз плакала.

Часть I
До того, как все о ней узнали
(2000)

1
Украденные джинсы

Если уж эта история должна иметь начало, – а оно должно быть, – то начать я хочу с украденных джинсов.

И неважно, что хронологически это вовсе не исходная точка, так как на тот момент мы с ней уже были знакомы. Как целое мы родились именно тогда, улепетывая на скутере.

Но прежде я должна объяснить кое-что. Это тяготит и нервирует, однако нечестно было бы прикидываться, будто Беатриче – это просто Беатриче, и все тут. Читатель спокойно приступит к книге, но, обнаружив, что речь в ней о тебе, подскочит на стуле: «Так это она?!» И почувствует, что его надули. И потому я, как бы мне этого ни хотелось, не могу откреститься от того факта, что девчонка из моих дневников превратилась в популярную личность, причем из тех, кого слишком много в публичном поле. Я даже скажу, что в этом смысле ты, Беатриче, держишь пальму первенства.

* * *

В общем, я о Беатриче Россетти.

Да-да, о ней самой.

Только прежде чем о ней узнали все на свете, прежде чем все оказались в курсе того, что она сейчас делает и во что одета в любое время дня и ночи, Беатриче была обычной девочкой и моей подругой.

Лучшей подругой и, если уж честно, то единственной за всю мою жизнь. Вот уж чего никто бы никогда не подумал – да и я сама до сих пор старалась не проговориться.

Все это было много лет назад; это сейчас мир заполонили ее фотографии и нельзя просто так произнести ее фамилию – сразу галдеж, изнурительные дискуссии, жестокие сражения; это сейчас северный и южный полюс, суша и океаны сотрясаются от лукавого взгляда, брошенного публике, от нового костюма, от романтического ужина на крыше небоскреба Бурдж-Халифа. А тогда для большей части человечества даже интернета еще не существовало.

Я никогда не нарушала данный себе обет молчания насчет нашей дружбы. И если делаю это теперь, то лишь с целью прояснить кое-что для себя. И исповедь эта, кстати, родится и умрет здесь, в моей комнате, за закрытыми дверями. Я вообще могу писать только так.

Я не собираюсь болтать лишнего и уж тем более как-то на этом наживаться. Да и кто мне поверит? Даже если бы я и бросила коллегам что-нибудь вроде: «Я знаю Россетти, мы вместе в школе учились», мне бы потом проходу не дали, проявляли бы нездоровое любопытство, не сомневаясь при этом, конечно, что мы с ней просто пару раз поздоровались, пару раз пересекались взглядом; какие уж там сообщницы – такая, как она, и такая, как я.

Захотели бы вытянуть из меня пикантные подробности, лучше что-нибудь грязноватое, что помогло бы спустить ее с небес на землю. «Признайся, у нее ведь везде силикон?»; «Кому она дала, чтобы стать такой популярной?»

Вот только они бы ошиблись адресом. Я не знала Россетти, я знаю только Беатриче. Все пробелы в биографии, оставленные без ответа вопросы журналистов, все пустоты и белые пятна, которые невозможно заполнить, – все это у меня на хранении. Вместе с воспоминаниями о наших дерзких детских выходках, которые никому не интересны, но от которых у меня до сих пор мороз по коже.

После нее у меня были попытки дружить еще с кем-то, но особо я не старалась. В глубине души я сознавала, что все это волшебство – наши секреты, наши убежища, наши торжественные клятвы – могло случиться лишь в четвертом классе лицея с абсолютно незаметной Элизой Черрути и фантастически популярной Беатриче Россетти. Я потеряла ее, и какое мне дело, что все вокруг ее обожествляют, идеализируют, ненавидят, распинают и при этом думают, будто знают ее?

Они знают меньше чем ничего. Вот так.

Потому что она была моей лучшей подругой еще в те безобидные времена. И я досидела до утра, прочитав все пять лицейских дневников и один университетский. А потом долго смотрела на стол у окна и на компьютер, которым раньше пользовалась только для работы. Смотрела со страхом, потому что в детстве была уверена, что прекрасно пишу, и даже собиралась стать писательницей. Вот только мне не хватило мотивации. А Беатриче взлетела и превратилась в «мечту».

И все же я чувствую, как та Беа, которую никто не знает, просится наружу. Я так долго жила с этой пустотой в душе, что теперь уже все равно, окажусь я на уровне или нет. Я ничего и никому не собираюсь доказывать. Только рассказывать. Признаваться, что к две тысячи девятнадцатому я так и не избавилась от разочарования, ярости и ностальгии. Не знаю, что это будет – капитуляция или освобождение; пойму в конце.

А сейчас я лишь хочу вернуть себе начало.

* * *

Итак, об украденных джинсах.

Одиннадцатого ноября двухтысячного года, как следует из дневника за первый лицейский год, омерзительным субботним днем, когда дождь барабанил по стеклам, а мне, как и всем моим сверстникам, настойчиво советовали пойти повеселиться и завести кучу новых друзей, я мрачно сидела у себя в комнате и ничего не делала. В ту пору Беатриче тоже не пользовалась особой популярностью, хоть звучит это теперь и странно. Очевидно, друзей у нее было еще меньше, чем у меня, потому что примерно в полтретьего, после обеда, она взяла и позвонила мне домой.

То есть ухватилась за последнюю соломинку. Я жила в этом городе чуть больше четырех месяцев и за это время не только не адаптировалась, но и не нашла для этого причин. Я хотела лишь одного – умереть.

После школы я, как обычно, в полном молчании пообедала с отцом, потом уединилась в своей комнате, всунула в уши наушники, включила плеер и снова принялась за список прилагательных для описания платана, росшего на заднем дворе: одинокий, рыжий, старый. В конце концов мне даже слова надоели, и я швырнула дневник на пол. Когда папа постучался, я сидела на кровати, скрестив ноги, и злобствовала на весь мир. И, разумеется, не ответила. Только выключила музыку. Папа подождал, постучал еще. Я снова не отреагировала. Это у нас было что-то вроде состязания «кто первый не выдержит». Наконец он приоткрыл дверь и заглянул – ровно настолько, чтобы меня не рассердить:

 

– Тут тебе одноклассница звонит, Беатриче.

У меня чуть сердце не выпрыгнуло из груди.

– Давай, она ждет, – торопил отец, видя, что я не двигаюсь с места.

Он явно был рад: решил, что я начала обзаводиться подругами. Вот только он ошибался. До этого звонка мы с Беатриче вовсе не были подругами. Лишь один раз она создала такую иллюзию, а потом все время меня игнорировала. В школе постоянно смотрела сквозь меня. И это полное равнодушие было еще хуже, чем насмешки остальных.

– Поехали со мной в центр? – спросила она, едва я приложила трубку к уху.

Надо было отказаться и нажать на «отбой». Но я сразу сдалась:

– Когда?

– Через полчаса, час?

Пройтись вместе по корсо Италия у всех на виду – да это просто зашибись! «Не ведись, – пыталась предостеречь я сама себя, крепче сжимая трубку. – Думай: ты ведь ее скомпрометируешь. Тут какой-то подвох. И потом, что за наглость, после всего-то?» Я разозлилась. Но в то же время, сама того не желая, ощутила воодушевление.

– И что мы будем делать в центре? – пустила я пробный шар.

– Не могу говорить по телефону.

– Почему?

– Потому что это секрет.

– Говори, или я не пойду.

– А, так ты пас…

Я не ответила. Уж ждать-то я умела. Беатриче, поколебавшись, в итоге все же не вытерпела и зашептала:

– Я хочу украсть джинсы. Уже решила какие.

У меня перехватило дыхание.

– Одна я не справлюсь, нужен сообщник, – призналась она. – Ты не представляешь, это не просто джинсы… Они стоят четыреста тысяч лир! – вполголоса выпалила она.

Я представила, как она прикрывает рот рукой, чтобы не услышали домашние.

– Если придешь, я и для тебя украду какие-нибудь. Обещаю.

Папа высунулся из кухни, где он убирал со стола, и бросил взгляд в коридор, на мою застывшую у телефонного столика фигуру. Он бы все отдал, чтобы я начала выходить, гулять, осваиваться в этом городе, казавшемся мне таким враждебным. А я хотела только одного: вернуться назад, к прежней жизни, и никогда больше его не видеть.

Я ненавидела его, хоть он мне ничего и не сделал. Вот в этом «ничего» как раз и заключалась суть. Пустые, свежевыбеленные к моему приезду стены комнаты. Пустая кровать, в которой я каждую ночь отчаянно и безрезультатно пыталась нашарить руку или колено кого-нибудь из своих. Квартира, в которой больше не болтали, не ссорились, не звали меня – да просто самым категорическим образом отсутствовали люди.

– Я в деле, – ответила я наконец.

И почувствовала, как Беатриче улыбается оттого, что раскусила меня. Со стороны может казаться, что такая, как я, не способна на воровство. Но Беатриче не обманешь. Я написала, что она была обычной девочкой, и это правда, но у нее был дар: читать людей по словам, по жестам, по одежде. Она, добившаяся успеха благодаря внешности, знала, что суть человека, как и книги, – в недосказанном. В том, что не на виду.

– В полчетвертого на Железном пляже. Знаешь, где он?

– Знаю.

Она положила трубку. И я, стоя с телефонным проводом в руках, вернулась к жизни. Несмотря на все мое нежелание, недоверие и четырехмесячную кому.

* * *

Поспешно одевшись, я буркнула отцу «пока» и без каких-либо объяснений вышла из дома. А все это время думала, что Железный пляж слишком далеко.

Называли его так из-за темного песка и обломков старого рудника; и, конечно, это вовсе не центр. Я случайно вышла на него в июле, в один из тех дней, когда в одиночестве бесцельно моталась по окрестностям на скутере. Берег каменистый, дно резко идет вниз; заброшенное, второсортное, забракованное туристами место: я тут же ощутила с ним родство. Однако в тот ноябрьский день, когда я ехала на скутере и дождь мочил мне штаны и куртку, я никак не могла понять, почему Беатриче назначила встречу именно там.

Потому что стыдится меня, вот почему. Или это просто розыгрыш, и она не придет.

Вдоль Железного пляжа не было ни домов, ни магазинов, и уж тем более не могло там быть джинсов за четыреста тысяч лир. На каждом светофоре я останавливалась и оглядывалась назад, испытывая вполне объяснимое искушение развернуться. Но все равно ехала вперед.

Я была «иностранкой». Так меня за спиной называли в школе; достаточно громко, чтобы я расслышала. Словно я явилась из Аргентины или Кении, а не из соседнего региона. Стоило мне зайти в класс, как меня тут же всю оглядывали, критикуя обувь, рюкзак, волосы. Каждая «е» и «з», которые я произносила не так, как они, вызывала смешки. Беатриче тоже смеялась. Ни разу не заступилась, ни разу не подошла на перемене. И чего она теперь от меня хочет? Чтобы для нее на стреме стояла?

Да я просто идиотка.

С тяжестью на сердце и в мыслях я закладывала повороты с видом на море, выезжая из населенной зоны. Дождь ослабел, и в огромных черных тучах появились просветы. Все вокруг было мокрое – асфальт, дома, песок. Невозможно, чтобы такая, как она, хотела со мной дружить.

Она уже красится, каждое утро словно от парикмахера является. А я? Лучше уж промолчу. Кто-то должен был научить меня заботиться о своей внешности, но мне с этим не повезло.

На перекрестке при выезде из города я остановилась у знака «стоп» и вдруг ощутила себя настолько незаметной даже в собственных глазах, что посмотрелась в зеркало заднего вида. Бледное, веснушчатое лицо; наверно, стоило бы наложить какую-нибудь основу, какой-нибудь тональный крем, вот только в этом доме не осталось ни грамма косметики, ни следа пребывания женщины. Я свернула на дорогу, спускавшуюся к краю ветреного мыса, не сомневаясь, что это все розыгрыш. Я буду там одна, прочувствую высшую степень одиночества и брошусь вниз со скалы. Я снова ошиблась; только это и умею.

Беатриче была на месте.

Сидела на своем новеньком скутере «реплика». Ждала меня под разбухшим свинцовым небом со шлемом в руках, закутанная в длинный темный дождевик, из-под которого виднелись лишь сапоги на таких шпильках, что ни один простой смертный, независимо от возраста, не смог бы вести в них скутер под дождем. Ветер жестоко трепал ее длинные, до самой попы, волосы, которые в 2000 году еще не были ни кудрявыми, ни темно-шоколадными: каштановые, с осветленными по тогдашней моде кончиками, выпрямленные утюжком. Значит, это не вранье и не издевательство и она правда хотела со мной встретиться.

Сбавив скорость, я остановила свой подержанный «кварц» (хуже того, что смог купить мне отец, нельзя было найти; да еще и весь залеплен идиотскими наклейками: средний палец над задней фарой, бульдоги с ирокезом и анархистской символикой – панковские штучки, к которым я не имела отношения). Я затормозила в нескольких сантиметрах от ее «реплики».

С замершим сердцем, не дыша, с ватными руками и ногами я сняла шлем и подняла взгляд – и сейчас, двадцать лет спустя, я по-прежнему четко вижу ее лицо. Не то, которое миллионами копий смотрит с рекламных баннеров и обложек журналов и которое заполонило интернет. А то, каким оно было в тот день, затерявшийся в глубинах моей юности, в тот единственный раз, когда я видела ее на улице без макияжа. Когда мы стояли друг против друга на пустой гравийной парковке Железного пляжа.

Бледная, раздраженная, покрытая прыщами кожа. Лоб и подбородок усыпаны черными точками и следами от выдавленных угрей. Не то чтобы от этого исчезла вся ее вызывающая красота, но без привычной грунтовки черты лица казались несовершенными, припухлыми и даже грустными. Досадливо сжатые губы, потрескавшиеся от холода, без помады потеряли выразительность. Но глаза – да, глаза остались: восхитительные, изумрудного оттенка, какого не сыщешь в природе, с длинными ресницами, не нуждающимися в туши, с непроницаемым взглядом, словно заключающим в себе какую-то тайну. Те самые глаза, которые знает вся планета – вернее, думает, что знает.

– Скутер у тебя отвратный. Но, знаешь, наклейки мне даже нравятся. – Она улыбнулась своей обезоруживающей улыбкой, обнажив белые ровные зубы. На щеках появились ямочки.

– Это не я наклеила, – призналась я, – а мой брат.

Лишь по этой причине я их и не сдирала.

– Я тебе вначале соврала, но ты бы иначе не приехала. Мы едем не в центр, а в Марину-ди-Эссе; твой «кварц» слишком заметный, оставь его здесь.

– Здесь? – Я оглянулась по сторонам. Безлюдное местечко, кусты вереска и можжевельника стелются по земле под натиском мистраля, неприветливое море.

– Я не поеду. Это километров десять как минимум.

– Двенадцать, – уточнила она.

– Мы не можем тащиться туда на пятидесяти кубах. Отец полицию вызовет, если я не вернусь к ужину! – Я соврала: явись я домой к полуночи, отец бы обрадовался, что я нормальный четырнадцатилетний подросток.

– Я на своем восемьдесят выжимаю, вообще-то. Я же не из Биеллы, как ты. Если будем шевелить поршнями, к семи вернемся сюда. Я уже давно этот план вынашиваю. Ты, что ль, мне не доверяешь? Почему?

Потому что ты не сможешь все двенадцать километров выжимать восемьдесят километров в час на этих каблуках. И потому что однажды ты положила руку мне на плечо, а потом исчезла. А когда появилась снова, то игнорировала меня и смеялась, когда другие меня подкалывали.

Самое ужасное было то, что я ее уже простила.

– Давай, забирайся, – бросила она, скользнув вперед на сиденье и освобождая мне место.

Я в нерешительности слезла со своего скутера. Металлолом, конечно, но другого у меня нет, и отец с его безразличием к тому, как вещь выглядит, точно не купит мне еще один, посимпатичней.

– Боишься, что его украдут? – засмеялась она. – Кто, чайки?

Я забралась на сиденье позади нее. Беатриче ракетой сорвалась с места: движок и правда форсированный. Вперед по ухабистой тропе, мимо обсерватории и маяка, зигзагами сквозь пахнущие солью кусты, по влажной земле, среди дикой живности, прячущейся под сенью дубов.

Я уцепилась за нее, преодолевая смущение, прижалась грудью к ее спине. Беа не противилась, ощущая мой испуг. Такая скорость была мне незнакома. Колеса пробуксовывали на влажном асфальте, а она все прибавляла газу. Каждую секунду мы были на грани падения.

Выехали на пригородное шоссе: прямая двухполосная дорога, забитая грузовиками и легковушками, и ни одного скутера. И понеслись на скорости семьдесят в час, лавируя, обгоняя всех, как скорый поезд со светящимися окнами, мчавшийся вверх, на север, туда, где осталась моя жизнь.

На западе, над сосновой рощей, накаленное добела солнце разорвало облака и спускалось к морю. На востоке изрытые пещерами холмы уже погружались в тень. Мы мчались, балансируя на сплошной линии, разделявшей встречные потоки, под мигание фар и звуки клаксонов, предупреждавших, что так быстро нельзя, что вдвоем на пятидесяти кубах запрещено. Я закрыла глаза, раскаиваясь, что уступила ей, что вообще вышла из дома. И тогда Беатриче сняла одну руку с руля.

Шерстяной перчаткой нащупала мою, неприкрытую, и пожала.

Мы почти ничего не знали друг о друге; я не имела понятия о ее страдании, она – о моем, но все же что-то мы тогда почувствовали, потому что ее пальцы скользнули в мои и погладили их, и мои пальцы ответили. И, наверное, поэтому, а может, из-за холода мои глаза наполнились слезами.

* * *

Бутик назывался «Роза Скарлет». Скорей всего, его уже давно нет, но в ту зиму в Марине-ди-Эссе он процветал: шесть сверкающих витринных окон на главной улице, украшенных к Рождеству раньше остальных. Просто космический корабль какой-то, со всем этим светом.

Какое-то время мы с Беатриче мерзли у входа. Глядели, как туристы, приезжавшие сюда из Флоренции и даже Рима, складывают зонтики, заходят внутрь с миллионами в кармане.

Марину-ди-Эссе брали штурмом, как бывает лишь в выходные и в высокий сезон. Людской поток был настолько плотный, что не давал перейти улицу. Повсюду стояли передвижные столики с попкорном, продавцы воздушных шаров и аккордеонисты, которым уставшие и нагруженные пакетами покупатели кидали в шляпы монеты.

На меня всегда наводили тоску прибрежные городки, обреченные нести бремя курорта в силу своего местоположения. Марина-ди-Эссе как раз из их числа – горстка домов вокруг улицы с модными магазинами, скромный порт, походивший на большой склад, и никакой истории; лишенное индивидуальности место, временами обретающее лицо и наполняющееся ароматами вафель, печенья и пиццы навынос. В тот день она правда показалась мне великолепной.

Беатриче крепко держала мою руку. Боялась, что я вдруг передумаю? Но разве я могла? Я упивалась тем, что оказалась в субботу на главной улице: это ведь было в первый раз; да еще и не одна, а под руку со сверстницей. Хоть и понимала, что такое возможно лишь там, где нас никто не знает, что Беатриче – вопиющий случай! – не накрашена и скрыта под черной хламидой, а не окутана облаком страз; но такова наша цель – сохранить анонимность, быть незаметными и незапоминающимися. И потому она застегнулась наглухо и набросила капюшон. Стояла, набираясь смелости. Сейчас, вспоминая, я думаю, как это чудесно: никто, кроме нас, не знает, что означали те мгновения.

 

Решившись, она потянула меня к третьей витрине. В самом центре в лучах света переливались – как несложно было догадаться даже мне – джинсы. Каждый сантиметр усыпан стразами «Сваровски», сидят в облипку, точно русалочий хвост. Верх манекена не одели, разумеется: такое великолепие соседства не терпит.

– Моя мать сказала, что не купит их мне, – объясняла Беа, не отрывая глаз от джинсов. – Даже на Рождество, даже если мне ничего другого не надо. Сука. – Она повернулась ко мне: – Ты не представляешь, какая она сука. Никто не представляет.

Я не ответила: эта тема была у меня под запретом. И у нее, как я поняла, тоже, потому что больше она ничего не прибавила. Но потом, подумав, взглянула мне в глаза с решимостью, которой я никогда не забуду.

– Когда-нибудь, – торжественно заявила она, – я приду сюда и скуплю весь этот магазин. На свои деньги, которые сама заработаю. Все будет мое, я все вынесу, подчистую. Клянусь тебе. Я никогда не воровала и никогда больше не буду. Но сегодня мне это нужно позарез. Понимаешь?

– Понимаю, – ответила я. Потому что и правда чувствовала, что эта кража – вопрос жизни и смерти. И я пообещала себе, что помогу ей, пусть даже меня поймают, задержат, сдадут в полицию. В кои-то веки вызволять нужно будет меня, а не брата; за мной приедет отец, и тогда я смогу ему крикнуть: «Видишь, до чего я тут докатилась? Как мне здесь плохо, как я несчастна? Отвези меня в Биеллу, прошу тебя!»

Беатриче сняла плащ, спрятала его в сумку, поправила волосы. И, словно по волшебству, преобразилась.

Мы зашли внутрь. Все продавщицы были заняты, но это не помешало одной из них заметить нас, скользнуть глазами по Беатриче и задержаться на мне – сначала удивленно, потом недовольно. Поясню очень кратко, поскольку момент крайне напряженный, каким чучелом я выглядела. Не только в тот день, но и вообще. Я просто запускала руку в шкаф и доставала оттуда что-то с единственной целью: прикрыть себя и сделаться незаметной. Вот только в том магазине эффект это произвело обратный. Беатриче, в свою очередь оглядев меня, с запозданием поняла, что не только мой скутер, но и я сама тут белая ворона.

Но представление уже началось. А никто во всем мире не умеет так играть, как Беатриче. Приблизив губы к моему уху, она прошептала:

– Прикинься глухонемой.

* * *

Сначала надо сказать, как была одета Беатриче. И не только потому, что весь ее будущий успех, вся ее слава и богатство – результат ее магической способности преображаться, подстраиваясь под наряд; собственно, вся эта затея с джинсами, ее осуществимость, основывалась на таком преображении.

Материнское пальто сливочно-белого цвета, короткое и стянутое на талии поясом с пряжкой слоновой кости, придавало ей настолько благородный вид, что она казалась старше лет на пять.

Потом сапоги, которые я уже упоминала: из мягкой, глянцевой черной кожи.

Наконец, бархатная юбка до пола, тоже черная, с морем оборок и вставок из органзы; не помню, от какого стилиста, – а вот продавщица вспомнила. Та, что нас разглядывала, и попалась в ловушку. Едва освободившись от клиентки, она подошла к Беатриче и сообщила, что ее юбка – настоящее произведение искусства и что если она хочет подобрать к ней что-то, то пришла в нужное место. Беа тут же сочинила, будто купила юбку во Флоренции: там она и живет вместе со своей бедной маленькой сестренкой, то есть со мной.

На самом деле нам обеим было по четырнадцать, только Беатриче в тот вечер выглядела на двадцать, а я на десять. С самого начала автоматически установилось такое правило, что она главная. И это оно определило все наше будущее. Даже вот этот финал, в котором я сижу здесь, спрятавшись от всех, и пишу, а она – там, в центре мира, у всех на устах.

Продавщица повела нас мимо манекенов. Беатриче начала говорить, что ей, вероятно, нужна блузка. Сняла сумку, пальто, отдала мне; провела руками по разложенным на столе блузкам, футболкам, топам. Я заметила, что ее глаза точно по волшебству сделались еще более зелеными, хищными.

– Я примерю все, – заявила она и двинулась к кабинкам.

Я пошла за ней, послушно осталась ждать снаружи. Пока она переодевалась, я мельком видела то руку, то плечо. Рука высовывалась из кабинки: «Нет, эта не нравится! – выкрикивала Беа. – Следующую». Уверенно, повелительно. Потом выходила. Шла к зеркалу. Разглядывала себя: «Нет, мне не идет». Сердилась.

Она требовала все новые блузки, кофточки, кардиганы, свитера.

– А! – воскликнула она в какой-то момент из кабинки. – Есть у вас какие-нибудь джинсы интересные?

Продавщица уже совершенно ошалела. И в кабинке, и перед ней скопились горы одежды. Беа тем временем не прекращала рассказывать, что ее отец – известный журналист, ее тетя работает в Париже в модном ателье, у ее сестры – ох! – такая вот редкая болезнь, что она не растет и не разговаривает, и наша мать от этого чуть не впала в серьезную депрессию. Она плела и плела, приукрашивала и приукрашивала; рассказчица она была просто невероятная. Наконец ей принесли с витрины джинсы.

– Последний тридцать восьмой остался.

Беатриче замолчала, скользнула глазами по рукам продавщицы, где, как живые, удобно устроились джинсы. Взгляд у нее сделался темный, точно ночной лес.

– Нет, слишком броские, – отрезала она.

– Поверьте, они прекрасно сядут. Можно надеть их на Новый год. Даже с простой маечкой будут выглядеть великолепно.

– Ну, если вы настаиваете… – нехотя произнесла Беатриче.

Потом забрала джинсы и скрылась за шторкой. Едва продавщица удалилась, она выглянула и сделала мне знак зайти.

Она была без одежды. Лифчик да треугольничек снизу. Меня накрыло сильное, не очень ясное ощущение, что-то между неловкостью и влечением; Беатриче ничего не заметила. Взяла этикетку, зажала ценник большим и указательным пальцем и продемонстрировала мне: четыреста тридцать две тысячи лир.

– Видела? – спросила она, округляя полные возбуждения глаза. – Представляешь?

Я потеряла дар речи – но не оттого, что вошла в роль. И не из-за непомерной цены. Ее тело без одежды ошеломляло, сокрушало. Как Ника Самофракийская, как Дафна в исполнении Бернини. А еще как лава – что-то стихийное. Никогда я не думала, что от красоты может стать больно.

Опустив глаза, она медленно надела джинсы. И подождала какое-то время. Прямо как мой отец с «Поляроидом»: не переворачивал карточку, пока не проявится изображение, пока из пустоты не проступят очертания, открывая правду – или ложь. Беатриче держалась двадцать секунд, стоя перед зеркалом с закрытыми глазами. Потом открыла их. На ее лице читалось удовлетворение.

В белом свете дневных ламп, в укромной тесноте кабинки этот новорожденный образ в джинсах и лифчике притягивал к себе, точно магнит.

Я, загипнотизированная, не могла оторвать от нее глаз.

Чтобы такую, как она, отвергали? Чтобы пренебрегали, игнорировали? Невозможно; только любить и завидовать всем миром.

Беатриче словно догадалась, о чем я думаю:

– Ты заметила, что я у всех как заноза в заднице? Изображают дружелюбие, а на самом деле ненавидят, никогда в компанию не возьмут. Представь, если я вдруг в этом в школу приду? Как все говном изойдут! И мать моя тоже подавится от зависти, потому что я молода, а она нет, и потому что я красивее ее. Понимаешь теперь, зачем мне это нужно?

На самом деле я по-прежнему не понимала, но хотела быть ее подругой.

Беатриче взяла меня за руки, точно жених невесту:

– Ты готова?

– Готова.

Она улыбнулась, заглянула мне в глаза:

– Тогда нужно, чтобы тебе сейчас стало плохо.

Не снимая джинсов, она натянула сверху юбку и, поспешно одеваясь, крикнула:

– Господи, Элиза!

Что она знала о моем прошлом? Ничего. Однако поручила мне сделать именно то, что у меня выходило лучше всего: заблокировать легкие, потерять пол под ногами и ощутить, как срывается в галоп сердце и вот-вот разобьется вдребезги. Паническая атака – так это называется, но для меня это всегда были приступы одиночества; начались они однажды утром, в детстве, и я даже могла бы рассказать, как именно, вот только воспоминание это слишком болезненное.

Я вывалилась из кабинки, хватая ртом воздух. Беатриче принялась кричать, сея панику. Меня трясло. Все собрались вокруг, кто-то догадался принести воды.

– На воздух, на воздух! – умоляла Беатриче, волоча меня к выходу и рыдая. Предложили вызвать скорую помощь, и она с отчаянием в голосе воскликнула:

– Да, скорее! Мамочка, папочка! – призывая наших воображаемых родителей. Я аж посинела от нехватки воздуха. Беатриче незаметно сняла обувь, спрятала в сумку. Распахнула дверь. И дальше я знаю только то, что мы побежали.

1Пер. Л. Сумм.