Холодная весна. Годы изгнаний: 1907–1921

Tekst
4
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Jak czytać książkę po zakupie
Nie masz czasu na czytanie?
Posłuchaj fragmentu
Холодная весна. Годы изгнаний: 1907–1921
Холодная весна. Годы изгнаний: 1907–1921
− 20%
Otrzymaj 20% rabat na e-booki i audiobooki
Kup zestaw za 49,53  39,62 
Холодная весна. Годы изгнаний: 1907–1921
Audio
Холодная весна. Годы изгнаний: 1907–1921
Audiobook
Czyta Валерий Черняев, Софья Ануфриева
28 
Zsynchronizowane z tekstem
Szczegóły
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Перед Рождеством мы с Наташей, очень ловкие в ручном труде, с помощью старых женщин стали делать на продажу игрушки – мягких матерчатых зверей: зайчиков и собачек из белой бумазеи, набитых стружками и опилками. Мы увлеклись, и мне удалось сделать замечательную саламандру из куска оранжевого бархата, украшенного черными пятнами; Наташа смастерила художественного тюленя, а мама сшила бобра из темно-коричневого плюша. Из обрезков шелка мы наловчились делать бабочек, разрисовывая им крылья акварелью. Таким образом мы заработали немного денег перед Рождеством.

Особенно трудной была последняя, очень холодная зима 1916–1917 года. Вся наша общая жизнь сосредоточилась в столовой, где для тепла постелили на пол коврики и лишние одеяла в доме. На ночь мы завешивали окна покрывалами от диванов: затемнение стало обязательным. Шла война, и в заливе Алассио немецкой подводной лодкой был потоплен большой пароход. А наш дом, стоящий отдельно на холме, издали светился как маяк.

В столовой по вечерам собирались все обитатели дома. Взрослые читали, мы с Наташей занимались русской словесностью с мамой; математику и анатомию мы проходили с Дашей по учебнику. Адя и Сева, сын М.Н. Андреевой, готовили заданные им уроки. Когда они уходили спать, вечер заканчивался чтением вслух. На ночь, когда хватало дров на согревание воды, каждый брал с собой в постель горячую бутылку – верхние неотопленные комнаты казались ледяными.

В это военное время к нам наезжал и подолгу гостил писатель Иван Егорович Вольный69, эсер, автор талантливой книги о своем детстве в деревне. Он жил на острове Капри в окружении М. Горького. Это был еще молодой человек, с очень русским лицом, темными волосами и рыжеватыми усами. Казалось, ему хорошо было в нашем доме. Мы с Наташей, тогда нам было по двенадцати лет, дружили с ним, и он любил балагурить с нами, оживляя свою речь крестьянскими выражениями. Наша семья делилась с ним “единственным блюдом”, которым довольствовались в те дни крайней бедности на обед: это был салат из помидоров и лука с каплей оливкового масла, вареный картофель или греческий соус из баклажан, который отлично готовила мама. Няни уже не было с нами.

Иван Егорович вел длинные разговоры с Дашей, пытаясь с нею разрешить свои домашние проблемы: он хотел развестись с женой. Даша, ездившая часто на Капри, знала ее и их маленького сына Илью. Даша очень огорчалась, ее тяготили эти разговоры. Иван Егорович казался ей не совсем чистопробным человеком, запутавшимся в своих личных делах. В ней боролись ее прямолинейность с прирожденной мягкостью. Вследствие этих разговоров, после отъезда И.Е., Даша получила от него письмо, в которой он сравнил ее беседу с лекарством: очищает, но остаешься больным. Грубость этого послания поразила Дашу.

В последний раз я видела Ивана Вольного летом 1918 года в деревне Гусёлки, около Саратова. Он приехал к В.М. за советом и инструкциями перед отъездом в Самару с партийным поручением. Он держал себя как друг и сердечно простился со всеми нами.

В 1920-м, отрекаясь от своего прошлого – деятельности члена партии с.-р. – и оправдывая себя перед Максимом Горьким, Иван Вольный в письмах к нему и в своих писаниях очень плохо отзывается о Викторе Чернове и о нашем доме.

На Лазурном побережье весна начинается рано, и в конце февраля в нашем саду на грядке цвели фиалки и распустились нарциссы.

Во время войны русские газеты доходили до нас с опозданием, и о русской революции мы узнали из итальянских газет. Известия были радостными: насчитывалось не много жертв. И вся демократическая Европа ликовала: рухнуло самодержавие, в течение веков подавлявшее русский народ.

Осуществилось то, чего так ждали, за что погибло много друзей нашей семьи и за что боролись все обитатели нашего дома. Казалось: “взошла она, заря пленительного счастья” и мы вернемся в свободную Россию. Ни у кого не возникало ни малейшего сомнения в том, что надо немедленно ехать, несмотря на все трудности и опасности путешествия во время войны.

В.М. приехал ненадолго в Алассио из Парижа. Было решено, что он выедет первый через Париж, Лондон и Скандинавию и будет ждать нас в Петрограде. А мама распорядится относительно дома, соберет вещи и выедет с нами вслед тем же путем. После его отъезда начались сборы. Дом был сдан через агентство итальянской семье из Генуи. И мы начали укладывать вещи на дорогу. М.Н. Андреева с Севой выехали вперед. А Да- ша сопутствовала нам.

Мы отдали знакомым итальянцам нашу молодую собаку; старшие – Пиччи и Нелло – умерли от старости незадолго перед тем, одна за другой. Мама была в приподнятом настроении и говорила нам о будущем, которое открывалось перед нами. Как интересно будет мне и Наташе учиться в русской гимназии!

Несмотря на общее радостное возбуждение и на захватывающее путешествие, которое нам предстояло совершить, у меня сжималось сердце при мысли о расставании со всем, что я так любила. Мама уговаривала меня, обещая, что мы скоро вернемся, но мне казалось, что мы уезжаем навсегда.

Часть III
Возвращение в Россию

14

Весной 1917 года мы с мамой ехали в Россию из Италии, где на итальянском Лазурном побережье прожили семь лет. В.М. выехал раньше нас, еще в апреле, на одном из первых пароходов с русскими эмигрантами, возвращавшимися на родину. Вскоре по приезде он был назначен министром земледелия во Временном правительстве70. Он ждал нас в Петрограде.

Из Италии мы поехали в Швейцарию, где в Цюрихе собиралась группа русских эмигрантов, стремившихся вернуться в Россию. Я помню, как в комнате нашего пансиона австрийский социалист Адлер71 уговаривал маму, жену министра земледелия, ехать в запломбированном вагоне через Германию тем же поездом, которым, может быть, ехал Ленин. “Этим вы покажете, – говорил он, – пример другим эмигрантам. Социалисты не должны считаться с империалистической войной – она их не касается”. Адлер очень горячо доказывал это маме и предупреждал ее, что морской путь опасен – Северное море минировано немцами, неужели мама возьмет на себя риск ехать на пароходе с тремя дочерьми? Genosse Tchernoff тоже интернационалист и циммервальдец, и доводы его, Адлера, совпадают со взглядами русского левого социалиста. Он, однако, не убедил маму ехать через Германию, и мы присоединились к группе, направлявшейся в Петроград через Париж, Лондон, Норвегию, Швецию и Финляндию.

Путь был действительно небезопасным: один из пароходов с русскими эмигрантами был потоплен немецкой подвод-ной лодкой. В.М. первоначально получил билет именно на этот пароход, но он уступил старшему товарищу, заслуженному революционеру Карповичу72. Карпович погиб. Спасательных лодок не хватило на всех пассажиров. Об ужасной смерти утопающих мне рассказывал очевидец – с.-р. Ив. Ив. Яковлев, ехавший на этом пароходе. Он сидел в переполненной людьми лодке – ее борта едва возвышались над водой – и видел, как матросы били веслами плывущих пассажиров, пытавшихся влезть в лодку.

В 1916 году в Париже мама познакомилась и подружилась со своей сверстницей Идой Самойловной Сермус-Педдер. Эстонка по происхождению, в молодости она вступила в партию большевиков. Она вышла замуж за скрипача Сермуса73, тоже эстонца, и они вместе эмигрировали и жили в Париже в эстонской колонии среди художников и богемы.

Вскоре после русской революции И.С. записалась в группу парижских эмигрантов, возвращающихся в Россию. Ее муж давал ряд концертов в Лондоне, и она должна была встретить его там, чтобы вместе продолжать путешествие.

В Париже выяснилось, что мы записаны в ту же самую группу возвращающихся в Россию. И когда мы приехали в Лондон, организаторы репатриации поместили нас в один и тот же недорогой пансион.

Незадолго до нашего отъезда И.С. постучала в наш номер. Лицо ее было заплакано, по щекам текли слезы, размазывая черную краску сильно подведенных глаз. Ее светлые волосы, обыкновенно завитые в крупные локоны, жалобно свисали вдоль лица неровными обожженными прядями. И.С. была довольно высокая и худая – она гордилась своей “декадентской” фигурой и охотно сравнивала себя с портретом Иды Рубинштейн Серова. По знаку мамы мы, девочки, ушли из комнаты и спустились в гостиную.

И.С. рассказала маме, что ее муж оставил ее и, не предупредив даже письмом, женился на англичанке. Она была в отчаянии, рыдала, говорила о самоубийстве и о том, что ее жизнь кончилась именно тогда, когда для других открывается будущее в России. Мама утешала ее как могла и старалась успокоить. Вечером пришел Сермус и уже при нас умолял маму не оставлять Иду и взять ее с нами в Россию. Там она найдет своих прежних друзей и товарищей по партии и постепенно втянется в жизнь. Мама, горячая и отзывчивая, обещала ему позаботиться об И.С. и просто взяла ее в нашу семью.

Я помню последний вечер в Лондоне. Сермус пришел проститься с Идой Самойловной и мамой. Он казался несчастным, и лицо его было серым. В потертой гостиной отеля с линялыми креслами в присутствии пожилых англичанок, живших в пансионе, он до поздней ночи играл на своем дивном Страдивариусе. И с того времени И.С. стала нашей постоянной спутницей.

По приезде в Петроград Ида Самойловна не сделала никаких усилий, чтобы найти своих прежних друзей и товарищей по партии большевиков или устроиться самостоятельно. Она продолжала пассивно оставаться с нами, как бы приткнувшись к нашей бездомной и неустроенной жизни. Сначала мама считала естественным поддерживать ее, затем это стало привычным, и у мамы не хватало характера сказать Иде, что пора самой стать на ноги и жить отдельно. Так она постепенно стала считаться членом нашей семьи и сопровождала нас и Виктора Михайловича во всех наших скитаниях в течение двух лет. Осенью 1919 года Ида Самойловна переехала вместе с нами в нашу единственную комнату у Яузских ворот в Москве и продолжала жить в нашей семье.

В Лондоне мы прожили больше двух недель. С нами ехал мой двоюродный брат Василий Васильевич Сухомлин с женой. Он был сыном народовольца Василия Ивановича Сухомлина – единоутробного брата мамы. Их мать, моя бабушка, Мария Михайловна Савинова была замужем первым браком за И. Сухомлиным, вторым – за писателем Елисеем Яковлевичем Колбасиным, отцом мамы. Еще к нашей группе присоединился Евгений Цивин74 – молодой человек, лечившийся от туберкулеза в Давосе, близкий по убеждениям к партии эсеров. Будучи человеком состоятельным, он жертвовал деньги на партию с.-р., принимая ее программу.

 

Среди эмигрантов, ехавших с нами, мама была знакома с профессором С. Карцевским75, который преподавал русскую филологию и литературу в Женевском университете. С ним ехала маленькая девочка Светлана. Мне запомнилась его высокая фигура и изящные манеры. В Лондоне он попросил маму помочь ему купить нарядные туфельки для его дочери.

Опасаясь немецкого шпионажа, английские власти до последнего дня скрывали дату отплытия парохода – никто не знал, когда и из какого порта он отойдет, и не сообщали его названия.

Был июнь. Погода стояла прекрасная. Мы с Наташей гуляли по Лондону и много времени проводили вдвоем или с Адей в Национальной галерее. В Британском музее все ценное – античные статуи и барельефы – было убрано и перенесено в подвальные хранилища из опасения воздушных налетов и бомбардировок, но в Национальной галерее по-прежнему все картины висели на своих местах.

Наконец нашей группе дали знать, что завтра утром мы уезжаем из Лондона в неизвестном направлении.

На другой день мы доехали до шотландского порта Абердин и ночью, при потушенных огнях, погрузились на пароход, который отплыл только перед рассветом.

В нашей группе ехал И.Г. Эренбург, еще молодой, тяжелый, с длинными нечесаными волосами по самые плечи и закутанный в темно-зеленый плед. Впоследствии он описал это путешествие в своих мемуарах. При встрече в 1962 году мы вместе вспоминали один из эпизодов переезда. На нашем пароходе ехал эстонский художник по имени Рудди – он был знакомым Иды Самойловны. Совсем небогатый, он все же купил себе специально изобретенный непромокаемый надув- ной костюм, способный продержать человека несколько суток на поверхности воды. Рудди в предвидении опасности все время ходил по палубе, облаченный в это чудное серо-зеленое одеяние.

На пароходе было тревожно: всем пассажирам были выданы спасательные пояса и номера на соответствующие лодки на случай, если пароход заденет мину. Во время путешествия каждый смотрел, не покажется ли где-нибудь среди высоких волн угрожающий перископ. Несколько раз возникала общая паника, и все бросались к нумерованным лодкам.

Какой-то богатый делец, датчанин или норвежец, предложил Рудди большие деньги за его надувной костюм и по мере путешествия постепенно набавлял цену. Но Рудди не соглашался до той самой минуты, когда на горизонте появилась узкая полоска берега. Однако покупатель, успокоенный видом уже недалекой земли, сразу отступил и независимо шагал по палубе, заложив руки за спину. А бедный художник не мог себе простить, что отказался от крупной суммы денег из-за опасности, которая теперь уже казалась ему призрачной.

В больших многоместных каютах третьего класса, отведенных для русских эмигрантов в самом нижнем ярусе парохода, было очень душно, а погода стояла хорошая, хотя и прохладная. Мы с мамой сразу же решили спать на палубе, кутаясь в одеяла и пальто. Горячей пищи, кроме ужасного чая с молоком, наливаемого в эмалированные кружки, – не полагалось. Всем пассажирам этого класса были розданы “куковские корзины” (вероятно, по имени пароходного агентства). В них были сухая и жирная колбаса, шоколад худшего сорта, хлеб и сыр и какие-то “морские” бисквиты, до того твердые, что даже я и Наташа, славившиеся здоровыми и крепкими зубами, не могли их разгрызть. От этой “куковской” пищи пересыхало горло, мучила жажда, и разливаемый в трюме чай казался менее противным.

Но все это было неважно: мы ехали по морю при ярком солнце – чайки белым облаком сопровождали пароход; вечером, лёжа на одеялах, мы любовались закатом, отражавшимся бронзовой полосой, которая протягивалась от сверкающего низкого солнца до самого парохода. Нас ждала новая незнакомая жизнь в большом городе, мы будем учиться среди сверст- ников. Это волновало, радовало и немного пугало меня, привыкшую к спокойной жизни на вилле в Италии у моря, где было так много лирики, красоты и созерцательной поэзии. Там мы были очень далеки от живой жизни и событий современности. Я и сестры учились дома, и у нас не было школьных товарищей наших лет.

Мне запомнился приезд в Берген – маленький порт, сверкающий чистотой и пропитанный запахом моря. В порту и на улицах стояли новые бочки из светлого дерева, наполненные свежей серебристой или копченой медно-золотой рыбой. Возле них лежали аккуратно сложенные рыболовные снасти и свернутые канаты. Это были последние числа июня, белые ночи еще не кончились, и было совсем светло, когда мы ехали ночным поездом из Осло (Христиания) в Стокгольм, где мы провели сутки. Затем наш путь лежал через Финляндию – Гаппаранду и Торнео.

В поезде кто-то сказал нам, что в Петрограде неблагополучно (это было 3 июля76): большевики сделали попытку восстания и хотели арестовать Чернова[17]. Несмотря на то что рассказчик уверял, что все успокоилось, мы были очень встревожены.

15

В Петроград мы приехали вечером. В.М. встретил нас; он сильно охрип и с трудом мог говорить.

– Это наша общая министерская болезнь, – прошептал он. – Слишком много приходится выступать, произносить речи и спорить.

Мы сели в большую министерскую машину – кажется, это был единственный раз, и мы больше ею никогда не пользовались – и поехали по улицам Петрограда. Мы медленно ехали мимо Дворцовой площади, “сторожевых львов” и набережными до дворца великого князя Андрея Владимировича на Галерной улице[18]. В этом дворце помещались “штаб” партии с.-р. и редакция газеты “Дело народа”. Там же В.М. принимал делегатов по делам Министерства земледелия.

В.М. провел нас через парадный ход: широкая мраморная лестница вела наверх, по сторонам ее стояли чучела темно-бурых медведей. Белые стены были украшены золотыми лепными узорами и охотничьими трофеями великого князя. Нас встретил высокий, довольно хмурый дворецкий с черными усами, из прежних служащих дворца; он называл себя “вахтером”.

– Жена и детки господина министра… – И он проводил нас наверх в две более скромные комнаты, отведенные для нашей семьи.

Впоследствии Наташа и я старались разговориться с ним и узнать его отношение к революции. Но он никак не высказывался, как будто ему все равно, кому служить во дворце, к которому он привык.

Родители поместились в одной из спален, положив Адю на диванчик. А мы с Наташей и И.С. легли втроем на одну широкую кровать.

Ида Самойловна продолжала плакать, повторяя, что она одна, никому не нужна и жизнь для нее кончена. Мама уговаривала ее, заботилась о ней, стараясь ее уверить, что она будет незаменимым секретарем для В.М. и ее присутствие в нашей семье совершенно необходимо. Наташа, Адя и я жалели ее, как всякого человека, переживающего горе. Она была жалобно ласкова с нами. Мы считали ее жизнь в нашей семье временной. Хотя мы и привыкли к присутствию чужих людей в нашем доме, но мы всегда мечтали о более тесной жизни с родителями, без посторонних. Но время шло, и она так и оставалась с нами, хотя это было неудобно, нелепо и, вероятно, со стороны производило нехорошее впечатление: слишком много женщин окружало В.М.

Так началась наша жизнь в Петербурге – безалаберная, неуютная и интересная. Я и сестры рассматривали дворец, проходили через парадные залы, золоченые будуары c мебелью разных стилей – мавританскими, ампир или Людовика XV – и гуляли по длинным галереям с зеркальными окнами, выходившими на набережную Невы, прекрасную при дневном и ночном освещении.

Быт нашей семьи был не устроен. Кухни помещались в подвальных этажах дворца, мы ели всухомятку, в самые неурочные часы. Раза два в день можно было получить чай – его устраивали для комитета партии с.-р. Несколько пожилых дам, опекавших быт В.М. в отсутствие мамы, встретили нас недружелюбно и старались отстранить маму от партийной работы. Среди них самой властной была Елена Аркадьевна (фамилию ее я не по- мню), маленькая женщина с белоснежными волосами.

Вокруг В.М. толпилось множество народа. Постоянно приходили люди по делам министерства; происходили заседания по подготовке выборов в Учредительное собрание; приезжали делегаты от крестьян из провинции и ходоки из дальних деревень. Много было и неизбежных просителей со всевозможными, часто нелепыми ходатайствами: об освобождении от военной службы, о сохранении имений помещиков от реквизиций (иногда сопровождаемые угрозами), от людей, желающих получить земельные наделы. Мама принимала этих людей, стараясь разобраться и отделить серьезные просьбы от несостоятельных и вздорных.

Мы с сестрами ходили по улицам Петербурга, открывая новые места и узнавая уже знакомые по литературе, иллюстрациям и старинным гравюрам. Дни стояли солнечные, но солнце нам казалось туманным и бледным после ослепительно яркого, к которому мы привыкли в Италии.

Настроение улиц было тревожным – повсюду чувствовалась глухая угроза. Уличные митинги продолжались, хотя первый радостный подъем кончился. Большие группы людей собирались то там, то здесь на углах улиц, площадях и скверах. Особенно многочисленны бывали митинги на Марсовом поле, в те годы бывшем огромным немощеным пустырем. Ораторы стояли на случайных, наскоро сбитых из досок эстрадах, на бочках, повернутых днищем вверх, и обращались к толпе с импровизированными речами. Меня смущало выражение лиц, собиравшихся вокруг: угрюмое, недоверчивое, настороженное. Послушав оратора, люди молча расходились.

Мне запомнился однорукий военный, который, стоя на шаткой трибуне, бил себя в грудь единственной рукой и громко кричал, что он был на фронте (он произносил “на фллонте”) и снова вернется на фронт; он призывал народ продолжать войну против Германии. Окружавшие его слушатели угрюмо уставились в мостовую и постепенно рассеивались.

Около булочных и продовольственных магазинов стояли длинные очереди. Меня удивили русские ярко-синие вывески с наивно выписанными на них продуктами: золотистыми хлебами, кренделем, розовым окороком и молочной бутылкой. Как они отличались от больших заграничных витрин!

После Европы и даже небогатой Италии нас поразила бедность одежды жителей Петербурга. Эти люди с печальными и озабоченными лицами были совсем не похожи на тот “революционный народ”, который рисовало мое воображение подростка, когда я читала заголовки и текст иностранных и русских газет, доходивших до Алассио в дни революции. Везде чувствовалось недоверие; уличные ораторы и газеты всех направлений предостерегали против измены – справа, слева, на фронте и при разделе земли.

Видно было, что мама, хотя она и не хотела открыто соглашаться с нами, когда мы делились с нею своими впечатлениями, была сама в тревоге о том, какой оборот примет революция. В.М., однако, не терял оптимизма, и когда изредка удавалось видеть его между заседаниями министерств и партийными собраниями, он успокаивал нас, говоря, что все решит Учредительное собрание. А по всему видно, что эсеры получат несомненное большинство.

16

Мы уже прожили несколько недель в Петрограде летом 1917 го- да, когда приехала наша няня, сопровождавшая двоюродную сестру Асю с маленьким сыном. Они ехали в Киев к Сухомлиным. Перед отъездом на Украину няня хотела проведать свою семью в Новгородской губернии. И она предложила нам поехать вслед за нею и погостить у нее в деревне – это была ее давняя заветная мечта. Сколько раз она описывала нам свои родные места, представляя себе, как мы будем вместе ходить по грибы и ягоды.

 

Мама согласилась – ей представлялся случай побывать в провинции, присмотреться к тому, что происходит в деревне, и дать себе отчет о настроениях крестьян.

По бывшей Николаевской дороге мы к вечеру доехали до станции Окуловка. Там надо было переночевать и утром найти лошадь и телегу до деревни Вельигоры. Помню большую темноватую комнату с деревянными скамьями вдоль стен. Мы устроились в одном из углов, подстелив на доски одеяла и пальто. Но как только потушили керосиновую лампу, на нас напало множество клопов. И хоть мама вовсе не ложилась, а зажгла свет и простояла всю ночь, снимая с нас вылезавших отовсюду клопов, к утру мы были ужасно искусаны и даже лица у нас сильно припухли.

После долгих поисков и переговоров мама сговорилась с крестьянином, взявшимся довезти нас. Дело было нелегким – в деревне летом трудно найти свободную лошадь.

Был чудесный день середины августа. Мы ехали на трясучей телеге вдоль полей, мягких холмов и озер Новгородской области, известной своей красотой. По берегам небольших озер и прудов были рассыпаны дома деревень и сел. На возвышенностях, отражаясь в воде, стояли белые церкви со светло-зелеными или ярко-синими куполами, усеянными золотыми звездами. Изредка попадались усадьбы – дома, украшенные колоннами, среди садов и старых деревьев. Жатва еще не кончилась, и везде на полях были видны запряженные лошади и группы жнецов. Особенно ясно вырисовывались их силуэты на горизонте, против солнца. Поля покрывались снопами, пахло зерном и нагретой соломой.

Возница объяснил нам, что в этой части губернии крестьяне считались “государственными” и не принадлежали помещикам. А необъятные просторы полей и лугов, по которым мы ехали, были владениями семьи Рябушинских. Мы остановились на краю поля позавтракать. Я очень смутилась, когда крестьянин отказался от крутых яиц и творога, которые мы ему предложили, – день был постный.

Солнце уже зашло, когда, проехав Локотско, мы начали подниматься к Вельигорам – великим горам – склон был действительно крутой. Стало уже совсем темно, телега с трудом продвигалась по невообразимой дороге – колеса увязали до половины в глубоких колеях. Мы спрыгнули с телеги и шли рядом, а крестьянин толкал сзади колеса, то одно, то другое. В самых непроезжих местах встречались наскоро брошенные настилки: несколько тонких неотесанных стволов.

Когда мы добрались до деревни, нянины родственники и соседи вышли нас встречать с фонарями. Кто-то из них пригласил нашего возницу к себе домой ночевать. А нас няня повела к своей подруге детства – Аннушке. Эту Аннушку я помнила с младенчества. В Петербурге няня приводила меня и Наташу к ней в гости – к своей “землячке”.

Это странное, немного страшное слово соединяло для меня понятие о земле – “мать сыра земля”, как пелось в няниной грустной песне, – и круглое, похожее на яблочко, лицо Аннушки в белой косынке. В ее чердачной комнате стоял маленький, обитый жестью сундук, покрытый платком с яркими розами на черном фоне. Для меня в детстве за границей эта нянина землячка была как бы символом простонародной ласковой России.

При свете небольшой керосиновой лампы мы устроились на ночлег. Новая, только что сложенная, пахнущая свежей сосной изба была еще совсем пустая. В ней стояла только железная кровать, покрытая красным стеганым одеялом и аккуратно положенной горкой подушек с маленькой думкой наверху. Настоящая кровать была большой редкостью в Вельигорах – Аннушка заработала ее за долгие годы службы в городе. В избах спали на твердых лавках или на полу, подстелив старые одеяла и тулупы, без простынь. Мама и Адя легли на кровать, а мы с Наташей – на деревянные лавки, приделанные к стенам.

Утром мы с мамой вышли осматривать окрестности. Деревня была расположена на берегу маленького озера, и дома отражались в нем. Дальше, куда хватало глаз, высился густой темный бор.

Изба няниной семьи была старой и небогатой. На пороге стояла нянина мать – высокая худая женщина в белом платке до бровей. Она радушно приветствовала нас. Движения ее были неторопливы и степенны. Рядом с ней стояла ее дочь Поля, беременная на сносях. Вокруг нее бегало много маленьких детей: мальчики в одних рубашонках, а девочки одетые как взрослые, в кофты навыпуск и длинные, до полу, юбки с воланами из застиранного розового ситца. Все бегали босиком. Муж Поли был на войне, и они всё не могли дождаться его возвращения. Нянин приемный отец давно умер, и других мужчин в доме не было – с хозяйством справлялись одни женщины.

Указывая на ребят, Поля сказала: “Всё картошку едят, вот и животы у них пухлые”.

Нас очень поразила крайняя бедность быта, но вместе с тем и строгий, благообразный уклад жизни и степенные манеры крестьян. Их воспитанность, конечно, отличалась от вежливости образованных людей: в ее основе лежала собственная, выработанная веками культура.

Внутри избы стены были бревенчатые, в углу на полочке стояли иконы и висели белые вышитые полотенца. Нянина мать пододвинула к окну выскобленный добела стол и, усадив нас, угощала ухой и запеченной с молоком яичницей – драчёной. Я в первый раз видела крестьянскую глиняную печь. Ловко управляясь с ухватом, Поля ставила в нее и вынимала пузатые чугунные горшки и черный хлеб.

Няня радовалась – наконец-то мы были в гостях в ее родном доме. После обеда мы пошли с нею в лес. Среди высочайших сосен на полянке, куда достигало солнце, мы набрали поспевавших ягод брусники и черники.

В деревне поражало отсутствие молодых и крепких мужчин: кроме пожилых, встречались только вернувшиеся с фронта раненые – некоторые на костылях или с перевязанным лбом или рукой. Другие – угрюмые и не вступавшие в разговор, – вероятно, были дезертирами, бежавшими с фронта. В первый же вечер в няниной избе собрались крестьяне. Они обращались к маме с вопросами, больше всего их волновавшими. На этом импровизированном митинге мы познакомились с общим настроением деревни. Оно было менее напряженным, чем в Петербурге, и казалось выжидательным. Ждали раздела земли. Когда же откроется Учредительное собрание? Но больше всего хотели окончания войны и возвращения мужчин с фронта.

В день Успения мы пошли в соседнее село, где каждый год устраивали “гулянье” в честь праздника. Со всех окрестностей собирался народ, особенно молодежь. Все были принаряжены. Старшие люди медленно прохаживались мимо церкви и по зеленому склону холма. На площади стояли лотки – продавали подсолнечные семечки, мелкие орехи и дешевые крашеные конфеты.

Девушки держались все вместе, гурьбой, в ярких головных платках и пестрых красочных платьях и юбках до полу. Несмотря на жаркий день и безоблачное небо, у местных франтих были для шику надеты черные, блестящие на солнце резиновые калоши. Парни в сатиновых ярко-розовых или красных рубашках с накинутыми на плечи пиджаками собирались отдельно и ходили вокруг девушек, задевая их шутками и остротами. Под треньканье гармошки, взвизгивая, они сыпали частушками. Девушки смеялись, закрывая рот рукой или уголком платка, и молча сплевывали шелуху подсолнечных семечек.

Через несколько дней пожилой крестьянин, Аннушкин знакомый, согласился повезти маму в село, где находился местный комитет партии с.-р. Мама отсутствовала несколько дней и вернулась взволнованная. Она рассказывала нам, как хорошо ее встретили партийные товарищи. Они устроили ей поездку по окрестностям. Мама несколько раз выступала на митингах и собраниях. Она описала нам, как они проехали мимо усадьбы, которая была сожжена накануне; на пожарище еще тлели угли. Произошел быстрый самосуд: среди крестьян распространился слух, будто бы владелец имения поспешил продать его иностранцу до начала раздела земли. Гневная толпа крестьян ворвалась в дом, выломав двери, выбила окна и сбросила мебель с террасы. Затем был пущен огонь, и спрятавшийся в подвале управляющий сгорел среди общего пожара.

Это было не грабежом, а местью и уничтожением. Местный крестьянин, везший маму, не одобрял такого разрушения народного достояния и больше всего сокрушался из-за загубленного сада. Сколько лет надо растить яблоки и груши, чтобы они начали давать плоды? И смерть управляющего ему представлялась преступным самоуправством.

Мама слышала и о других случаях расправ и разгромов с пожарами: пускали красного петуха. На деревенских сходках и митингах выступали неизвестно откуда взявшиеся подстрекатели, говорившие о неутолимом гневе крестьян и заслуженной мести эксплуататорам.

К счастью, вокруг села Локотско и окружавших его деревень не было богатых усадеб и поместий – и за месяц нашей жизни все оставалось спокойным.

Незадолго до нашего отъезда няня предложила нам пойти с нею в дальнее село на берегу большого озера, где жила ее младшая сестра Надя с сыном Федей тринадцати лет. Надя рано овдовела, и они остались вдвоем.

17Во время июльских волнений в Петрограде, вызванных правительственным кризисом и поражением на фронте, толпа пробольшевистски настроенных матросов попыталась арестовать В.М. Чернова, обвинив его в саботаже земельной реформы. Спас Чернова сам Л.Д. Троцкий, обратившись с речью к толпе.
18Ныне в этом дворце, выходящем одним фасадом на Галерную улицу, другим – на Английскую набережную, размещается Дворец бракосочетаний.
To koniec darmowego fragmentu. Czy chcesz czytać dalej?