И после многих весен

Tekst
21
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Глава 4

В апельсиновой роще, куда послали человека из Канзаса, уже работало с десяток семей переселенцев, и теперь они с женой, тремя детьми и бурым псом изо всех сил спешили к участку, который указал им смотритель. Шли молча, потому что говорить было не о чем, да и сил не оставалось, чтобы тратить на слова.

Всего полдня, думал канзасец, всего четыре часа, и работа кончится. Хорошо еще, если хоть семьдесят пять центов наработают. Семьдесят пять центов. Всего семьдесят пять, а покрышка на переднем колесе совсем износилась. Раз уж решили добираться до Фресно, а потом до Салинаса, менять ее придется обязательно. А даже подержанная покрышка, самая паршивенькая, денег стоит. А деньги – это ведь хлеб. Едят же они! – подумал он с нахлынувшим раздражением. Будь он один, без Минни, без детей, которых пришлось за собой тащить, нанял бы где-нибудь для себя домишко. Лучше бы у шоссе, тогда можно подзаработать, продавая яйца, фрукты, всякую мелочь проезжающим в собственных автомобилях, – он брал бы намного меньше, чем в магазине, а прибыль все равно бы вышла приличная. И глядишь, скопил бы на корову, на парочку поросят, а там и девчонку бы себе приглядел – попухлявее, ему пухлявые нравятся, пухлявые и молоденькие, чтобы…

Жена опять зашлась кашлем; мечты развеялись. Ах, ну и едят же они! Столько прожрут, сами того не стоят. Трое ребятишек, а силенок ни у одного. Да еще Минни то и дело хворает, вот и вкалывай за нее, словно своего мало!

Собака остановилась, обнюхивая столб. С нежданным проворством и умением канзасец резко рванулся вперед и пнул пса, угодив прямо между ребер.

– Тварь проклятая! – завопил он. – Пошел ты к черту!

Пес отполз, скуля. Канзасец оглянулся в надежде увидеть осуждение или сострадание на детских лицах. Но дети уже научились не давать ему повода вслед за собакой обрушивать ярость на них самих. Личики, полуприкрытые спутанными волосами, оставались безразличными, не выражая ровным счетом ничего. Разочарованный отец отвернулся, бормоча, что кишки им выпустит, если что. Мать даже не повернула головы. Слишком больной себя чувствовала, слишком усталой и просто шла, ничего не замечая. Воцарилось молчание.

Потом вдруг громко вскрикнула самая младшая:

– Смотрите!

Она показывала вперед. Перед ними высился замок. С закругления самой высокой башни поднимался витой металлический шест, на котором, устремляясь к небу на двадцать, на тридцать футов над парапетом, громоздились площадки. Крохотная фигурка чернела на верхней из них, резко выделяясь в слепящих лучах солнца. Не отрывая глаз, они смотрели, как, всплеснув руками, человек ринулся вниз головой и исчез за заграждением. Вопли изумленных детей предоставили канзасцу предлог, которого он не дождался несколько минут назад. Он накинулся на них неистово.

– Заткнитесь! – кричал он, раздавая тумаки направо, налево – удары пришлись по головам, досталось всем. Волевым усилием женщина заставила себя выкарабкаться из бездны усталости; обернувшись, она метнулась со своими протестами и норовила схватить мужа за руку. Он толкнул ее так яростно, что она еле устояла.

– Ты еще хуже этих паршивцев, – орал он. – Валяешься весь день да жрешь себе. На черта ты мне такая нужна! Я сам вымотался, не знаешь, что ли, и чувствую себя погано. Погано себя чувствую, поняла? – повторил канзасец. – Не лезь, хуже будет.

Он отвернулся и, ощутив прилив сил после этой вспышки, быстро зашагал под гнущимися от плодов апельсиновыми деревьями, зная, что жене догнать его не под силу.

Вид от этого бассейна на крыше главной башни открывался чудесный. Плавая в прозрачной воде, достаточно было всего лишь повернуть голову, чтобы сквозь каменные зубцы предстали пейзажи равнины и гор, зеленые, темные, рыжеватые, сиреневые тона, легкая голубизна. Плывешь, наслаждаешься видом, вспоминаешь, если, конечно, ты Джереми Пордейдж, ту башню из «Эпипсихидиона»[22], где

 
В окна воздух льется золотой
И дух Востока, ветром донесенный.
 

Но если ты мисс Вирджиния Монсипл, такое не вспомнится. Вирджиния не плавала, не любовалась видами, не размышляла об «Эпипсихидионе»; глотнув еще виски и забравшись на самую верхнюю площадку трамплина, она подняла руки, прыгнула, мягко вошла в воду, тут же вынырнула за спиной ничего не подозревавшего Пордейджа, схватила его за пояс купальника и утянула вниз.

– Вам это надо было, – пояснила она, когда, отдуваясь, он вернулся из глуби, – а то разлеглись да полощетесь, как старый этот дурак, Будда то есть. – И улыбнулась Пордейджу, выражая самое чистосердечное презрение.

Боже правый, что за монстрами наводнил замок дядя Джо. То англичанин с моноклем, разглядывающий доспехи, то этот заика, который подправлял картины, да еще человечек, возившийся с дурацкими этими горшочками да цветочками, тот вообще говорить не умеет, только по-немецки, а теперь вот еще один англичанин, чучело какое-то, с виду прямо кролик и голос такой особенный – ну, как песни без слов, когда на саксофоне играют.

Джереми Пордейдж протер глаза, но по-прежнему все перед ним расплывалось – старческая дальнозоркость, он же без очков – только рядом, чуть не нос к носу, мелькает молодое смеющееся лицо, а тело сжалось, стало под водой крохотным и трепещет, так что не уловить очертаний. Редко ему доводилось находиться совсем близко к столь юному существу. Подавив досаду, он улыбнулся.

Мисс Монсипл высвободила руку, потрепав Джереми по лысине на макушке.

– Вот это да, – заметила она. – Сверкает, прямо в глазах резь. Какой там бильярдный шар! Бивень слоновий, вот что. Я вас так и называть буду. Пока, Бивень! – Она отпрянула, подплыла к лесенке и, отправившись к столику, заставленному бутылками, докончила свой виски с содовой, а потом уселась на краешек кушетки, где принимал солнечную ванну, прикрыв глаза темными очками, облаченный в купальник мистер Стойт.

– Привет, дядя Джо, – сказала она, игриво подчеркивая нежность, – вы как себя чувствуете, неплохо, а?

– Отлично, Малышка, – ответил он. И в самом деле ему было хорошо; солнце прогнало прочь мрачные думы, он вновь погрузился в настоящее – в прекрасное настоящее, где он навещает больных детишек и приносит им счастье, где есть Титтельбаумы, готовые за ерундовые деньги выложить информацию, стоящую не меньше миллиона, где небо голубое, а солнышко ласково щекочет живот, где, что уж греха таить, есть малышка Вирджиния, которая кого угодно пробудит от сладкой дремы, а ему она улыбается, так улыбается, словно впрямь любит своего старенького дядю Джо, и беспокоится о нем, и, главное, не потому, что он стар или вправду доводится ей дядюшкой, о нет, ничего подобного, соль-то в другом, то есть, что стар ты лишь в меру того, насколько старым себя чувствуешь, а значит, по-стариковски себя ведешь, а он, когда дело его Малышки касается, он что, разве не молод? разве с нею как старичок обращается? Дудки, сэр, ничуть не бывало. И мистер Стойт улыбнулся: победитель, он был удовлетворен собой.

– А ты как, Малышка, хорошо? – промолвил он вслух, кладя квадратную ладонь с растопыренными толстыми пальцами на ее нагую коленку.

Полуприкрыв веки, мисс Монсипл одарила его тайной улыбкой, в которой было что-то непристойное – понимание, соучастие; послышался короткий смешок, она раскинула руки.

– Вы у солнышка поинтересуйтесь, хорошо ему? – сказала она и, смежив глаза, опустила одну руку за другой, сцепляя их на затылке, отводя назад плечи. В этой позе грудь поднималась, подчеркивая линии паха, и одновременно круглилось сзади, – должно быть, евнухи обучали подобным движениям новоприбывших в серале, прежде чем показывать султану; Джереми вспомнил, что в точности такое же видел на четвертом этаже в Пантеоне «Беверли», где ему попалась особенно неприличная статуя.

Мистер Стойт рассматривал девочку через темные очки с видом хозяина – властитель и благодетель сразу. Вирджиния и впрямь его малышка, не только в переносном смысле слова или оттого, что он ее так называет, она и правда ему как ребенок. В его чувстве к ней соединялись чистейшая отцовская любовь и самый неукротимый зов плоти.

Он снова взглянул на нее. Обласканная солнцем, оттеняемая блестящим белым шелком трусиков и лифчика кожа казалась ему особенно загорелой. Плавными, протяжными, без усилия идущими кривыми уверенно соединялось в целое все это юное тело – никаких пережимов, ничего выпирающего, четкая трехмерность. Взгляд мистера Стойта скользнул выше: каштановые пряди, под ними закругленный лоб, глаза широко расставлены, нос маленький, прямой, дерзкий и, наконец, ее рот. Ах этот рот, самое в ней необычное. Коротенькая верхняя губа как раз и придавала лицу Вирджинии особое выражение ангельской непорочности, не менявшееся, в каком бы настроении она ни находилась, и обращавшее на себя внимание, чем бы Малышка ни была занята: рассказывала похабный анекдот или беседовала с викарием, чинно склонялась над чашкой чая у себя в Пасадене или крутила с мальчишками на всю катушку, предаваясь тому, что называлось у нее «немножко пошалить», или отстаивала мессу. По строгому счету была мисс Монсипл женщиной двадцати двух лет, но эта укороченная верхняя губа в любопытных обстоятельствах позволяла ей выглядеть совсем подростком, не достигшим совершеннолетия. Мистера Стойта, перевалившего за шестьдесят, словно сладкий яд притягивало это утонченно извращенное несоответствие между детскостью и зрелостью, невинностью облика и искушенностью познания. Не только оттого, что он так чувствовал, Вирджиния оказывалась малышкой и метафорически, и буквально, – она на самом деле ею была.

Восхитительное дитя! Ладонь, до этой минуты неподвижно покоившаяся на коленке, медленно сжалась. Какую гладкость, какую роскошную, неподдельную упругость ощущали сильные пальцы, схожие – особенно отставленный большой – с лопатой.

 

– Джини! – пробормотал он. – Малышка моя!

Малышка приоткрыла большие голубые глаза, уронив руки по бокам. Спина, освободясь от напряжения, выпрямилась, поднятая грудь вздымалась и опадала, точно живое, мягкое существо, взыскующее отдыха. Она улыбнулась.

– Вы мне зачем больно сделали, дядя Джо?

– Я бы тебя съел, – ответил ей дядя Джо тоном расчувствовавшегося каннибала.

– А я драться буду!

– Котеночек драчливый. – Мистер Стойт засмеялся в умилении.

Джереми Пордейджа, который все так же безмятежно оглядывал окрестную панораму, декламируя про себя «Эпипсихидион», как раз в эту минуту угораздило обернуться и бросить взгляд на кушетку; он так смутился, что стал тонуть и вынужден был изо всех сил заработать руками и ногами, чтобы не уйти на дно. Шлепая по воде, он добрался до лестницы, вылез и, даже не вытершись, поспешил к лифту.

– Нет, уму непостижимо, – бормотал он, всматриваясь в полотно Вермеера. – Уму непостижимо!

– Я кое-какие дела нынче утром устроил, – сказал мистер Стойт, когда Малышка села прямо.

– Какие это?

– Славное дельце, – ответил он. – Может, будут деньги, и неплохие. Настоящие деньги, – это было сказано с нажимом.

– И сколько?

– Может, с полмиллиона, – осторожно сказал он, скрыв, на что рассчитывает. – Глядишь, и миллион, а то и побольше.

– Дядя Джо, – воскликнула она, – вы прямо чудесный!

В голосе ее звучала неподдельная искренность. Она и правда считала, что он чудесный. В мире, где она обреталась, было аксиомой, что человек, способный заработать миллион, – не меньше как чудо. Родители, друзья, школьные педагоги, газеты, радио, рекламные плакаты – впрямую или подразумеваемо, все с единодушием внушали, что такая личность чудо, и только. А кроме того, любила Вирджиния своего дядю Джо. Он устроил так, что она чудесно проводит время, и она ему благодарна. И еще ей нравится относиться к людям с симпатией, если этому ничто не мешает, нравится доставлять им радость. Доставляешь им радость и самой хорошо, пусть они даже старички вроде дяди Джо, и, чтобы их порадовать, приходится кое-что такое делать, что не очень-то ей симпатично.

– Вы прямо чудесный! – повторила она.

Ее восторг пробудил в нем чувство настоящего довольства собой.

– Ну что ты, это ведь так просто, – ответил он с лицемерной скромностью, втайне снедаемый жаждой новых похвал.

И Вирджиния с ними не замедлила.

– Просто, как же! – решительно парировала она. – Я говорю, вы прямо чудесный, не спорьте. Вот и все, молчите уж лучше.

Растрогавшись, мистер Стойт ухватил пальцами чуть не все ее колено и принялся с нежностью его поглаживать.

– Вот докончу это дельце, тебе подарочек будет, – пообещал он. – Ты мне скажи, Малышка, чего тебе хочется?

– Хочется? – отозвалась она. – Да ничего мне не надо!

Равнодушие ее не было наигранным. Она в самом деле никогда не соглашалась, чтобы ее вознаграждали вот так, с откровенностью. Когда она испытывала желание – ну, хоть стаканчик содовой с мороженым, или немножко пошалить, или примерить норковую шубку, мелькнувшую в витрине, – вот тут она этого хотела, хотела немедленно, не желала ждать. А насчет отдаленных желаний, которые надо наперед обдумывать, – нет, так она не согласна. Самое лучшее в ее жизни неизменно заключалось в сиюминутной радости, за которой шла другая, и еще другая, и так все время; если же обстоятельства вынуждали Вирджинию выйти из состояния бездумного вечного блаженства, вокруг нее оказывался мирок тесный и унылый, где и мечтать-то не о чем, потому что неделя, ну пусть две недели – и мечты эти сбудутся либо не сбудутся, только и всего. Даже когда она танцевала в кордебалете за восемнадцать долларов в неделю, Вирджинии в голову не приходило поразмыслить о деньгах, о будущем, о печальных перспективах, если вдруг что-нибудь случится с ее ножками и ее выгонят. А тут как раз появился дядя Джо, и все сразу устроилось, точно на дереве вдруг выросло, – и бассейн вырос, и коктейли, и шкафчик парфюмерный. Только руку протяни, и сорвешь плод, какой пожелаешь, – вот как дома, в Орегоне, срывала она поспевшие яблоки. Что ей подарить? Да ничего не надо, зачем ей какие-то подарки! И ей же понятно: дяде Джо ужас как в ней нравится, что она ни о чем не просит, а если дядя Джо доволен, ей тоже становится хорошо.

– Спасибо, дядя Джо, я же говорю, ничего мне не надо.

– Вы уверены? – вдруг прямо за спиной у них послышался чей-то голос. – Раз так, тогда я кой о чем попрошу.

И доктор Зигмунд Обиспо – темноволосый, щегольски подтянутый, схожий с дерзким карточным игроком, быстро подошел к их кушетке.

– Точнее говоря, попрошу у нашего великого бизнесмена разрешения впрыснуть полтора кубических сантиметра тестостерона в gluteus medius, – пояснил он. – А вас, ангел мой, попрошу удалиться. – С Вирджинией он разговаривал тоном, в котором соединились презрение, насмешка и нескрываемое желание. – Одна нога здесь, другая там! – Привычным жестом он потрепал ее по плечу, а когда Вирджиния поднялась, освобождая место, другой рукой похлопал по шелковому задику.

Она резко обернулась, решив его оборвать, но, переведя взгляд с раздувшегося холмика волосатой плоти, которую представлял собой мистер Стойт, на красивое лицо доктора с его оскорбительно саркастической ухмылкой и льстившим ей зазывным выражением глаз, передумала: вместо того, чтобы объяснить ему, куда именно должен он отправляться, просто скорчила рожицу и высунула язык. Думала поставить его на место, но непонятно для самой вышло так, что она принимает его дерзости, готова с ним поиграть в эти нехорошие игры и вроде как предала дядю Джо. Бедненький дядя Джо, подумалось ей, испытавшей в эту минуту страстное сочувствие к своему старичку. На миг ей стало очень стыдно за себя. Вся беда, конечно, в том, что доктор Обиспо такой красивый, и смешить ее умеет, и ухаживает так, что ей нравится, и приятно его поддразнивать, а потом смотреть, как он ей ответит. Приятно даже выходить из себя, когда он прет уже слишком напролом, а он только напролом и действует.

– Подумаешь, новый Дуглас Фэрбенкс нашелся, – сказала она, стараясь, чтобы это прозвучало язвительно, и, ступая со всем достоинством, какое можно сохранить, когда на тебе только две белые полосочки из шелка, подошла к парапету, откуда открывалась просторная панорама. Фигурки размером не больше муравьев копошились среди апельсиновых деревьев. Интересно, подумала она, что они там делают, но тут же эта ленивая мысль исчезла, выплыли предметы более занимательные и прямо ее касающиеся. Зиг, в частности, и тот факт, что она, надо признать, испытывает явное волнение, когда он рядом, хотя бы и вел себя нахально, как вот сейчас. А что, если как-нибудь, ну, не сию минуту, потом, просто посмотреть, какой он на самом деле, а то в замке бывает скучновато… Бедненький дядя Джо! – думала она. Однако на что он, собственно, может рассчитывать, в его-то годы, когда она такая молодая. Еще удивляться надо, что все эти месяцы она ему не давала никаких поводов ревновать, если, понятно, позабыть про Эниду и про Мери Лу, хотя она-то не забывает, она-то на самом деле не такая, вовсе не такая, а раз уж так вышло, будем считать, что просто все нескладно получилось, было вообще-то неплохо, да ладно, пустяки какие. А вот если у нее начнется с Зигом, все по-другому пойдет, правда, тоже не очень-то всерьез, не то что с этим Уолтом, даже с крошкой Батером там, в Портленде. И по-другому, чем с Энидой и Мери Лу, ведь с мужчинами всегда получается как-то напряженно, хотя совсем не хочешь, чтобы тебя это по-настоящему трогало. По этой вот единственной причине и не надо бы с мужчинами связываться, да кроме того еще и грех, конечно, но о грехе почему-то не очень думаешь, если красивый мужчина за тобой приударит (а что уж толковать, Зиг очень красивый, правда, он, пожалуй, в стиле Альфреда Менжу, но вот эти смуглые шатены, мажущие волосы маслом, ее всегда всего больше волнуют). А после коктейля-другого ужасно тянет что-то этакое испытать, и даже в мыслях не держишь, что это грех, ну и одно за другим, заметить не успеешь, как все уже произошло, и честное слово, не понимает она, что уж тут такого ужасного, как говорит отец О’Рейли в церкви. Пресвятая Дева скорее поняла бы все это и простила, конечно, ну и манеры у отца О’Рейли, кошмар какой-то, за столом, когда в замок приезжает, свинья да и только, по-другому не скажешь, уж и обжирается он, хотя обжорство тоже грех, не меньший, чем то другое, не так разве? А еще назидает, назидает…

– Нуте-с, как самочувствие пациента? – осведомился, передразнивая старых сиделок, доктор Обиспо, занявший место Вирджинии на кушетке. Настроение у него было великолепное. В лаборатории эксперимент продвигался с негаданным успехом; новая рецептура солей превосходно сказывалась на желчном пузыре и печени; перевооружение шло полным ходом, его акции поднялись еще на три пункта – правильно сделал, что вложил деньги в авиацию; Вирджиния, никаких сомнений, капитулирует уже совсем скоро.

– Как себя с утра чувствовал наш бедный больной? – подчеркивая, что шутит, продолжал он с утрированным английским акцентом – после университета доктор год стажировался в Оксфорде.

Мистер Стойт промычал что-то невнятное. Игривость доктора Обиспо отчего-то неизменно повергала его в ярость. Трудно определить, почему именно, но в ней было нечто осознанно дерзкое. Болтовня Обиспо, такая вроде бы добродушная, всякий раз заставляла мистера Стойта ощутить, что в действительности за нею скрывается обдуманное и злое презрение. От этой мысли у мистера Стойта закипала кровь. А когда кровь кипит, давление, он знал, лезет вверх и жизнь укорачивается. Нельзя ему выходить из себя, хотя Обиспо просто на это провоцирует. И еще хуже, без Обиспо ему никак не обойтись. Доктор этот – неотвратимое зло. «Бог есть любовь. Смерти нет». Но мистер Стойт с ужасом вспомнил о перенесенном ударе, о том, что стареет. Обиспо поставил его на ноги, чуть не из могилы вытащил, обещал еще лет десять, даже если ничего не выйдет из его опытов, хотя есть надежда на удачу. Тогда двадцать лет жизни, нет, тридцать, сорок. Чем черт не шутит, вдруг этот хамоватый еврейчик сумеет доказать, что миссис Энди-то дело говорила. И кто знает, вдруг окажется, что смерти на самом деле больше не будет – уж во всяком случае, для дяди Джо. Вот было бы замечательно! Ну, а покуда… мистер Стойт вздохнул: глубоко, отрешенно. «Каждому свой крест», – сказал он себе, десятки лет спустя повторив те самые слова, которые произносила его бабушка всякий раз, как надо было давать ему касторку.

Тем временем доктор стерилизовал иглу, набрал лекарство из стеклянной ампулы, заполнил шприц. Когда он занимался своим делом, каждое его движение отличалось отработанным изяществом – точностью выразительной и любующейся собой. Словно он был сразу и танцовщиком на сцене, и зрителем, который восхищается артистом из зала, привередливым зрителем, искушенным, и все-таки – какой балет! Нижинский, Карсавина, Павлова, Мясин – все вместе в одном представлении. Гром аплодисментов, шквал оваций – но ведь заслуженных.

– Вы готовы? – спросил он наконец.

Безропотно, молчаливо, как дрессированный слон, мистер Стойт перевернулся на живот.

22«Эпипсихидион» – поэма Шелли.