Жизнь пчел. Разум цветов

Tekst
3
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa
XXVIII

По этому вопросу уже достаточно сказано: я бы никогда не кончил, если бы захотел исчерпать все примеры. Чтобы резюмировать роль и положение царицы, можно сказать, что она – сердце-раб обители, разум, который ее окружает. Она единственная владычица, но также и царственная слуга, пленная хранительница и ответственная представительница любви. Ее народ служит ей и почитает ее, не забывая, однако, что он подчиняется не ее личности, а выполняемой ею миссии и судьбам, которые она представляет. Трудно отыскать такую человеческую республику, план которой охватывал бы столь значительную часть желаний нашей планеты; демократию, где независимость была бы в то же время более совершенной и более разумной и где подчинение было бы более общим и более обоснованным. Но нельзя также найти и такой, где бы жертвы были более суровы и более абсолютны. Не думайте, что я восхищаюсь этими жертвами так же, как их результатами. Очевидно, было бы желательно, чтобы эти результаты могли быть получены с меньшими страданиями, с меньшим самоотречением. Но раз основное положение принято – а оно может быть необходимо в идее нашей планеты, – организация этой республики поразительна. Какова бы ни была на этот счет человеческая истина, в улье жизнь рассматривается не как ряд часов, более или менее приятных, которые из благоразумия не следует омрачать и ухудшать, кроме минут, необходимых для поддержания жизни, – а как великий и строго между всеми разделенный долг по отношению к будущему, непрерывно отступающему с начала мира. Каждый здесь отказывается больше чем от половины своего счастья и своих прав. Царица прощается с дневным светом, с чашечками цветов, со свободой; работницы отказываются от любви, четырех или пяти лет жизни и от сладости быть матерью. У царицы мозг сводится на нет в пользу органов размножения, а у работницы эти органы атрофируются в интересах органов разума. Было бы несправедливо утверждать, что в этих отречениях воля не принимает никакого участия. Правда, работница не может изменить своей собственной участи, но она располагает судьбою всех куколок, которые ее окружают и косвенно являются ее дочерьми. Мы видели, что каждая личинка работницы, если она помещена и питается по царскому режиму, может стать царицей; подобным же образом каждая царская личинка может преобразоваться в работницу, если соответственно изменить ее пищу и уменьшить ячейку. Эти удивительные избрания производятся каждый день в золотистой тени улья. Но они происходят не случайно – ими руководит, их регулирует мудрость, законностью и глубокою важностью которой может злоупотреблять только человек, – мудрость, которая всегда бодрствует и считается со всем, что происходит как вне улья, так и в его стенах. Если неожиданно цветы распускаются в изобилии, если холмы или берега реки украшаются новой жатвой, если царица стара или менее плодовита, если население сгущается и чувствует себя стесненным, то вы увидите появление царских ячеек. Эти же самые ячейки могут быть разрушены, если жатва не удалась или улей увеличился. Они часто поддерживаются до тех пор, пока молодая царица не совершит с успехом своего брачного полета, и затем уничтожаются, когда царица возвратится в улей, волоча за собою, подобно трофею, несомненный знак своего оплодотворения. Где она, эта мудрость, которая так взвешивает настоящее и будущее и для которой то, что еще не видимо, имеет больше веса, чем все то, что видно? Где она находится, эта безыменная осторожность, которая отрекается и выбирает, которая подымает и понижает, которая из стольких работниц могла бы сделать столько цариц и которая из стольких матерей делает народ девственниц? Мы говорили в другом месте, что она заключена в «духе улья»; но где его, наконец, искать, этот «дух улья», как не в собрании работниц? Может быть, для того чтобы убедиться, что он пребывает именно там, нет необходимости так внимательно наблюдать привычки царской республики. Было бы достаточно, как это сделали Дюжардэн, Брандт, Жирард, Фогель и другие энтомологи, поместить под микроскопом, рядом с несколько пустым черепом царицы и великолепной головой трутня, где сияют двадцать шесть тысяч глаз, маленькую, неприглядную и заботливую головку девственницы-работницы. Мы бы увидели, что в этой маленькой головке свернуты извилины самого обширного и самого остроумного мозга в улье. Он даже – самый прекрасный, самый сложный, самый тонкий, самый совершенный в природе после человека, в другом разряде существ и с другой организацией[6].

И здесь так же, как и всюду в строе известного нам мира, власть, истинная сила, мудрость и победа находятся там, где находится мозг. И здесь также почти невидимый атом этой таинственной материи умеет создать себе маленькое, торжествующее и прочное положение между огромными и косными силами небытия и смерти.

XXIX

Теперь возвратимся к нашему улью, который роится и не ждет конца этих размышлений, чтобы дать сигнал к отлету. В то мгновение, когда дается этот сигнал, можно сказать, что все двери улья открываются одновременно внезапным и безумным напором, и черная толпа оттуда вырывается или, вернее, оттуда бьет, смотря по числу отверстий, двойной, тройной или четверной струей, прямой, напряженной, вибрирующей и непрерывной, которая тотчас же растворяется и расширяется в пространстве сетью звучащей ткани из ста тысяч волнующихся прозрачных крыльев. В течение нескольких минут сеть носится, таким образом, над ульем, производя удивительный шелест прозрачной шелковой ткани, которую бы беспрерывно разрывали и сшивали многие тысячи наэлектризованных пальцев. Она волнуется, колеблется, трепещет, подобно покровам, поддерживаемым в небесах невидимыми руками, которые в торжественном ликовании свертывают и развертывают их от цветов земли до лазури неба, в ожидании августейшего прибытия или отбытия. Наконец, один край подымается, другой опускается, все четыре угла пронизанной солнцем, лучезарной и поющей мантии соединяются, и, подобно сказочному разумному ковру-самолету, который проносится над горизонтом, исполняя какое-нибудь желание, она вся – уже сложенная, чтобы прикрыть священное присутствие будущего, – направляется к липе, груше или иве, где царица утверждается, как золотой гвоздь, к которому мантия и зацепляет свои мелодичные волны и вокруг которого свертывает свою жемчужную ткань, всю сверкающую крыльями.

Затем воцаряется молчание; и вся эта великая тревога, и это страшное покрывало, казавшееся наполненным бесчисленными угрозами и гневом, и этот оглушающий золотой звон, который все время в нерешительности неустанно звучал над всеми окрестными предметами, – все это минуту спустя превращается в большую безобидную и миролюбивую гроздь, образованную из тысяч маленьких, живых, но неподвижных зерен, подвешенную к ветви дерева и терпеливо ожидающую возвращения разведчиков, отправившихся на поиски убежища.

XXX

Это первый привал роя, называемый «первичным»; во главе его всегда находится старая царица. Рой обыкновенно садится на ближайшее к улью дерево или деревцо, потому что, отягощенная яйцами и не видевшая свету со времени своего брачного полета или со времени роения прошлого года, царица еще не решается пуститься в пространство; она как будто разучилась пользоваться своими крыльями.

Пчеловод ждет, чтобы вся масса скучилась; потом, покрывши голову широкой соломенной шляпой (так как самая безобидная пчела неизбежно выпустит жало, если запутается в волосах, где она считает себя попавшей в западню), но без маски и без вуали, если он опытен, погружает свои голые руки до локтей в холодную воду и потом собирает рой, сильно встряхивая ветку, на которой он сидит, над опрокинутым ульем. Гроздь тяжело падает туда, подобно зрелому плоду. Или же, если ветвь слишком крепка, он прямо черпает из этой кучи ложкой и затем распределяет эту живую массу, как ему нужно, подобно зерну. Ему нечего бояться пчел, жужжащих вокруг него и покрывающих массой его руки и лицо. Он слушает их песнь опьянения, которая не похожа на песнь гнева. Ему нечего бояться, что рой разделится, раздражится, рассеется или ускользнет. Я говорил уже – в этот день таинственные работницы празднично настроены и доверчивы, так что ничто не может их расстроить. Они отказались от благ, которые им нужно было защищать, и не узнают больше своих врагов. Они безвредны, потому что они счастливы, а счастливы они – неизвестно почему: они исполняют закон. Все существа имеют подобное мгновение слепого счастья, которое дает им природа, когда хочет достигнуть своих целей. Не будем удивляться, что пчелы даются ей в обман; мы сами, наблюдая ее столько веков – и наблюдая с помощью мозга более совершенного, чем у пчел, – мы сами также бродим в потемках, не знаем, доброжелательна она к нам, безразлична или низменно жестока.

Рой останется там, где упадет царица, и, если даже она упадет в улей одна, раз ее присутствие там будет удостоверено, все пчелы длинными черными рядами направятся к материнскому убежищу; в то время как одни торопливо проникают туда, другие, останавливаясь на мгновение у входа, образуют круги для торжественного ликования, которым они имеют обыкновение приветствовать счастливые события. Они «бьют сбор», говорят крестьяне. В ту же минуту неожиданное убежище принято и исследовано до малейших уголков; его положение в пчельнике, его форма, его цвет замечены и запечатлены в осторожной и верной памяти многих тысяч маленьких существ. В окрестности заботливо отмечены точки отправления, новая обитель уже существует вся целиком в глубине их мужественного воображения, и ее место уже обозначено в уме и сердце всех ее обитателей; в ее стенах раздается гимн любви в честь царицы, и работа начинается.

 
XXXI

Если человек не подберет роя, история последнего на этом не останавливается. Он остается висеть на ветви до возвращения работниц, исполняющих обязанности разведчиц или крылатых квартирьеров, рассеявшихся с первых же минут роения во всех направлениях в поиске за новым жилищем. Одна за одной возвращаются они из путешествия и дают отчет о своей миссии; а так как нам невозможно проникнуть в мысль пчел, нужно, чтобы мы объяснили по-человечески зрелище, на котором мы присутствуем. Возможно, значит, что их донесения внимательно выслушиваются. Одна, по-видимому, превозносит дупло дерева, другая хвалит преимущества щели в старой стене, пустоты в гроте или оставленной норы. Часто случается, что собрание колеблется и совещается до следующего утра. Наконец выбор сделан и согласие установлено. В известную минуту вся гроздь волнуется, копошится, разделяется, рассыпается и стремительным, напряженным полетом, который на этот раз не знает препятствий, направляется через ограды, нивы, поля, мельницы, пруды, деревни и реки. Эта трепещущая туча направляется к определенной и всегда очень отдаленной цели. Редко бывает, чтобы человек мог проследить их второй перелет. Рой возвратился к природе, и мы теряем след его судьбы.

Часть III
Основание обители

I

Посмотрим лучше, что делает рой, собранный пчеловодом, в улье, куда он был им помещен. Прежде всего вспомним жертву, принесенную этими пятьюдесятью тысячами девственниц, которые, по словам Ронсара, имеют прекрасное сердце внутри их маленького тельца, и еще раз отдадим дань удивления их мужеству, необходимому, чтобы начать снова жизнь в пустыне, куда они теперь попали. Они забыли богатую и великолепную обитель, где они родились, где их существование было так обеспечено и так превосходно организовано, где сок всех цветов, вспоминающих солнце, позволял им с улыбкой встречать угрозы зимы. Там они оставили спящими в глубине их колыбелей тысячи и тысячи дочерей, которых они никогда не увидят. Там они покинули, кроме огромных богатств воска, пчелиной смазки и цветочной пыли, накопленных ими, еще сто двадцать с лишком фунтов меду, то есть в двенадцать раз больше веса всего народа, в сумме взятого, приблизительно в шестьсот раз больше веса каждой пчелы, что для человека представляет сорок две тысячи бочек жизненных припасов, целую флотилию больших судов, нагруженных пищевым веществом, более драгоценным и более совершенным, чем все нам известные, потому что мед является для пчел как бы жидкою жизнью; для них это род млечного сока, ассимилируемого немедленно и почти без остатка.

Здесь, в новом жилище, нет ничего: ни одной капли меда, ни одного кусочка воска, ни одного отправного пункта, ни одной точки опоры. Здесь безотрадная нагота огромного здания, в котором нет ничего, кроме крыши и стен. Закругленные и гладкие стены не заключают, а обнимают темное пространство, а вверху над пустотой высится огромный шарообразный свод. Но пчела не знает бесполезных сожалений, и, во всяком случае, она на них совсем не останавливается. Ее рвение не только не ослаблено испытанием, которое превзошло бы всякое другое мужество, но стало еще больше, чем когда бы то ни было. Едва только улей поднят и поставлен на место, едва только уляжется неурядица, произведенная шумным падением, как уже в смешанной массе замечается разделение, очень определенное и совершенно неожиданное. Самая большая часть пчел, подобно армии, которая повиновалась бы очень определенному приказу, начинает карабкаться широкими колоннами вдоль вертикальных стенок здания. Первые же, достигшие свода, зацепляются там когтями передних лап; следующие за ними прицепляются к первым и т. д., до тех пор, пока не образуются длинные цепи, служащие мостом толпе, которая все подымается. Мало-помалу число цепей все увеличивается, они становятся все толще и все больше переплетаются и, наконец, превращаются в гирлянды, которые под влиянием бесчисленных и непрерывных восхождений сливаются в свою очередь в одну толстую треугольную завесу или, скорее, в нечто вроде плотного конуса, обращенного вершиной к куполу, где он прикрепляется, а расширяющееся основание спускается до половины или до двух третей всей высоты улья. Когда последняя пчела, чувствующая, что внутренний голос призывает ее примкнуть к этой партии, взобралась на завесу, повешенную во тьме, восхождение прекращается; в куполе мало-помалу движение совсем затихает, и странный висящий конус в течение долгих часов ждет наступления таинства образования воска в молчании, которое можно принять за религиозное, и в ужасающей неподвижности.

В это время остальные пчелы, то есть все оставшиеся внизу улья, не обращая внимания на образование чудесной завесы, в складки которой должен снизойти магический дар, не искушаясь, по-видимому, желанием присоединиться туда же, осматривают здание и предпринимают необходимые работы.

Пол заботливо подметается, и сухие листья, веточки, песчинки одна по одной унесены далеко, потому что чистоплотность пчел доходит до мании: когда в середине зимы большие холода слишком долго мешают им производить так называемые полеты чистоплотности, они, скорее чем загрязнить улей, погибают в массе, жертвами ужасной болезни кишок. Только трутни неисправимо беззаботны и нагло покрывают нечистотами соты, которые они посещают, так что работницы вынуждены беспрестанно чистить за ними.

После чистки улья пчелы той же непосвященной группы, которая не смешивается с пчелами висящего в каком-то экстазе конуса, принимаются аккуратно замазывать внутреннюю поверхность общего жилья. Потом они осматривают все щели, наполняют и покрывают их пчелиной смазкой и затем начинают полировку стен с верху до низу всего здания. Входная стража реорганизуется, и скоро известное число работниц отправляется в поля и возвращается, нагруженное медовым соком цветов и их пылью.

II

Прежде чем приподнять складки таинственной завесы, в тени которой кладется основа истинного жилья, попробуем дать себе отчет в том, сколько придется выказать нашим маленьким эмигрантам разумности, верности взгляда, расчета и искусства, необходимых, чтобы приспособить убежище, чтобы начертать в пустоте план города, мысленно отметить там место зданий, которые предстоит выстроить наиболее экономическим образом и как можно быстрее, потому что царица, вынужденная класть яйца, уже рассыпает их по полу. Кроме того, в этом лабиринте еще несуществующих построек, форма которых по необходимости необычна, нужно не терять из виду законов вентиляции, устойчивости, прочности, оценить силу сопротивления воска, природу припасов, которые будут сохраняться, свободу доступа, привычки царицы, размещение, в некотором роде предустановленное, как органически наилучшее, складов, домов, улиц и проходов и много других задач, которые было бы слишком долго перечислять.

Форма ульев, предлагаемых пчелам человеком, меняется до бесконечности: от дуплистого дерева или глиняного цилиндра, еще употребляющегося в Африке и в Азии, и классического соломенного колокола, который можно встретить среди грядок с подсолнечниками, флоксом и штокрозами в огородах или под окнами большинства наших ферм, до настоящих заводов современного пчеловодства, где иногда накопляется больше ста пятидесяти килограммов меду, содержащихся в трех или четырех этажах сот, расположенных одни над другими и окруженных рамой, которая позволяет их вынимать, брать соты, извлекать из них мед центробежной силой при помощи турбины и снова ставить их на место, подобно тому, как сделали бы с книгой в хорошо организованной библиотеке.

Каприз или промышленность человека в один прекрасный день вводит послушный рой в одно или другое из этих жилищ, выбивающих пчел из обычной колеи. Маленькому насекомому предоставляется там разобраться, ориентироваться, видоизменить план, который силою вещей должен быть неизменен, определить в этом необычном пространстве положение зимних магазинов, которые не должны выходить из пояса теплоты, выделяемой полуусыпленным населением; оно само должно, наконец, предусмотреть точку, где сконцентрируются соты для выводка, положение которых, во избежание какого-нибудь несчастья, должно быть приблизительно неизменно – ни слишком высоко, ни слишком низко, ни слишком близко, ни слишком далеко от двери. Пчелы, например, вышли из ствола опрокинутого дерева, который представлял длинную горизонтальную галерею, узкую и приплюснутую, – и вот они вдруг попали в здание, высящееся как башня, крыша которого теряется во мраке. Или же, чтобы еще больше понять их обыкновенное удивление, представьте такую картину: они, в течение веков привыкшие жить под соломенным куполом наших деревенских ульев, вдруг видят себя помещенными в нечто подобное большому шкафу или сундуку, втрое или вчетверо обширнее дома, где они родились, и должны теперь ориентироваться посреди путаницы висящих одна над другою рам, то параллельных со входом, то перпендикулярных к нему и образующих целую сеть лесов, перепутывающих всю поверхность их жилища.

III

Ничего не значит – не было примера, чтобы рой отказался приняться за работу, потерял мужество или растерялся вследствие необычности условий, если только предлагаемое жилище не пропитано дурным запахом или действительно необитаемо. Даже в таком случае не может быть речи об упадке духа, колебании или отречении от долга. Рой просто покидает негостеприимное убежище и отправляется искать лучшей доли где-нибудь дальше. Еще меньше можно сказать, чтобы когда-нибудь удалось заставить пчел произвести ненужную и неразумную работу. Никогда не приходилось констатировать, чтобы пчелы потеряли голову или чтобы они, не зная, на что решиться, предприняли наудачу разбросанные и неправильные постройки. Поместите их в шар, в куб, в пирамиду, в овальную или многоугольную корзину, в цилиндр или в спираль; загляните к ним через несколько дней, если они приняли жилище, – и вы увидите, что это странное сборище маленьких независимых умов сумело немедленно прийти к соглашению, чтобы без колебаний, с помощью метода, принципы которого, по-видимому, неизменны, но следствия жизненны, выбрать самое выгодное положение, часто единственное место, которое может быть утилизировано в нелепом обиталище.

Когда их помещают в один из тех больших, снабженных рамами, заводов, о которых мы только что говорили, пчелы принимают в расчет эти рамы лишь постольку, поскольку они служат для них пунктами отправления и точками опоры, удобными для их сотов, и весьма естественно, что они нисколько не беспокоятся ни о желаниях, ни о намерениях человека. Но если пчеловод позаботился снабдить верхнюю дощечку некоторых рам узкой полоской воска, то они немедленно поймут выгоды, представляемые им этой начатой работой; они заботливо вытянут эту полоску и, прибавивши к ней собственного воску, методически продолжат сот по указанному плану. Точно так же – и это часто бывает при интенсивном современном пчеловодстве, – если все рамы улья, куда поместили рой, снабжены сверху донизу листами гофрированного воска, пчелы не станут терять времени, чтобы строить другие рядом или поперек, не станут бесполезно делать воск, но, найдя работу уже наполовину сделанной, удовольствуются тем, что углубят и удлинят каждую из ячеек, намеченную на листе, исправляя постепенно места, где лист уклоняется от строгой вертикальной линии; и, таким образом, они, менее чем в одну неделю, станут обладательницами такого же роскошного и так же хорошо построенного города, как и тот, который они покинули; между тем как, предоставленные только их собственным ресурсам, они должны были бы работать два или три месяца, чтобы настроить в таком же изобилии склады и дома из белого воска.

IV

Конечно, эта способность приспособления должна казаться далеко выходящей из границ инстинкта. Но, в сущности, нет ничего произвольнее этих различений между инстинктом и собственно разумом. Сэр Джон Леббок, который сделал такие любопытные и самостоятельные наблюдения над муравьями, осами и пчелами, очень склонен отказать пчелам в способности к различению и рассуждению, как только пчела выходит из рутины своих привычных работ. Это происходит, может быть, вследствие бессознательного и немного несправедливого предпочтения, оказываемого исследователем, составлявшим предмет его специального исследования, муравьям, потому что всякий наблюдатель хочет, чтобы насекомое, которое он изучает, было более разумным и более замечательным, чем другие; но не мешало бы остеречься от этой мелкой причуды самолюбия. Для доказательства своей мысли сэр Джон Леббок приводит опыт, который легко может быть произведен каждым. Впустите в графин полдюжины мух и полдюжины пчел; потом, положивши графин горизонтально, поверните дно к окошку комнаты. Пчелы в течение многих часов с ожесточением будут искать выход через дно графина, пока не умрут от усталости или голода, между тем как мухи меньше чем в две минуты выйдут все с противоположной стороны, через горлышко. Сэр Джон Леббок заключает из этого, что ум пчелы чрезвычайно ограничен и что муха проявляет гораздо больше ловкости, чтобы выпутаться и найти дорогу. Это заключение не выглядит безупречным. Поворачивайте попеременно, двадцать раз подряд, если хотите, направляя к свету то дно, то горлышко прозрачного шара, – и двадцать раз подряд пчелы повернутся в то же время, чтобы направиться к свету. То, что их губит в опыте ученого англичанина, это – их любовь к свету, это – именно их разум. Они, очевидно, воображают, что во всякой тюрьме освобождение должно быть со стороны наиболее яркого света; они действуют соответственно и упорствуют в своих слишком логичных действиях. Они никогда не знали той сверхъестественной тайны, которою является для них стекло; они видят лишь, что атмосфера внезапно стала непроницаемой, то есть произошло явление, которое не существует в природе; это препятствие, эта тайна должны быть для них тем более недопустимы, тем более непонятны, чем более они разумны; между тем как безмозглые мухи, нисколько не заботясь о логике, о призыве света, о загадочности стекла, носятся наудачу в шаре и здесь необходимо наталкиваются счастливо на своем пути на благодетельное горлышко, которое их и выпускает, – подобно тому, как иногда спасаются недалекие там, где погибают самые мудрые.

 
V

Этот же натуралист видит еще доказательство недостаточности разума пчел в следующей странице известного американского пчеловода, почтенного Лангстрота: «Так как муха была призвана жить не на цветах, но на веществах, где она легко могла бы утопиться, она с предосторожностью садится на края сосудов, содержащих жидкую пищу, и черпает оттуда осторожно, между тем как бедная пчела бросается туда головой вниз и скоро там погибает. Страшная участь их сестры ни на минуту не останавливает других, когда они, в свою очередь, приближаются к приманке: как безумные, садятся они на трупы и на умирающих, чтобы разделить их печальную судьбу. Никто не может вообразить, как велико их безумие, если он не видел лавки кондитера, осажденной мириадами голодных пчел. Я видел тысячи пчел, вытащенных из сиропа, где они утонули; я видел, как тысячи садились на кипящий сахар; почва была покрыта и окна затемнены пчелами; одни тащились, другие летали, а некоторые были так вымазаны, что не могли ни летать, ни ползать; даже одна из десяти не в состоянии была отнести домой плохо приобретенную добычу, а между тем воздух был полон легионами вновь прибывающих и таких же безумных».

Это не лучшее доказательство, чем было бы доказательством для желавшего определить границы нашего разума сверхчеловека зрелище опустошений алкоголизма или поля битвы. Быть может, еще меньше. Положение пчелы в этом мире странно, если его сравнить с нашим. Она явилась в мир с тем, чтобы жить среди природы, безразличной и бессознательной, а не рядом с необыкновенным существом, которое переворачивает около нее самые постоянные законы и создает грандиозные и непостижимые явления. В естественном порядке, в монотонном существовании родимого леса опьянение, описанное Лангстротом, было бы возможно только тогда, если бы по какой-нибудь случайности разбился улей, полный меда. Но и тогда там не было бы ни смертельно опасных окон, ни кипящего сахара, ни слишком густого сиропа, а следовательно, не было бы мертвых и никаких других опасностей, кроме тех, которым подвергается всякое животное, преследуя свою добычу.

Лучше ли сохранили бы мы наше хладнокровие, если бы какая-нибудь могущественная и необыкновенная власть на каждом шагу искушала наш разум? Нам поэтому очень трудно судить пчел, которых мы сами делаем безумными и разум которых не был вооружен, чтобы обнаруживать наши козни, точно так же, как и наш разум не вооружен, по-видимому, достаточно, чтобы разрушать козни высшего существа, в настоящее время неизвестного, но тем не менее возможного. Не зная ничего, что господствовало бы над нами, мы отсюда заключаем, что мы занимаем вершину жизни на нашей земле; но, в конце концов, это совсем не неоспоримо. Я не требую, чтобы мне верили, что, когда мы делаем беспорядочные или дрянные поступки, это происходит потому, что мы попали в сети высшего гения, но нет ничего невероятного, что это может когда-нибудь показаться верным. С другой стороны, неразумно утверждать, что пчелы лишены разума, потому что они еще не научились отличать нас от большой обезьяны или медведя и относятся к нам так же, как они относились бы к этим простодушным обитателям первобытного леса. Несомненно, что в нас и вокруг нас имеются влияния и силы, столь же различные, которые мы различаем не больше.

Наконец, чтобы закончить эту апологию, где я немного поддаюсь пристрастию, в котором я упрекал сэра Джона Леббока, – скажу еще – не нужно ли быть разумным, чтобы быть способным к таким крупным безумиям? Так всегда бывает в этой неверной области разума, который является самым непрочным, самым колеблющимся состоянием материи. В том же свете, которым является разум, есть еще страсть, и нельзя сказать достоверно, что она такое – дым или светильня пламени. А здесь страсть пчел достаточно благородна, чтобы извинить колебание их разума. На эту неосторожность их толкает не животное рвение наесться до отвала медом. Они могли бы сделать это на свободе в кладовых своего жилища. Наблюдайте их, следуйте за ними в аналогичных обстоятельствах, и вы увидите, как они, наполнивши зоб, немедленно возвращаются в улей, чтобы сложить там свою добычу, чтобы в течение одного часа тридцать раз посетить чудесную жатву и снова возвратиться. Это указывает на то же самое желание, которое совершает столько удивительных дел: на рвение принести наибольшее количество благ, им доступных, в дом их сестер и будущего. Когда безумия людей имеют причиной столь же бескорыстные побуждения, мы часто даем им другое название.

VI

Однако нужно сказать всю истину. Среди чудес их искусства, их благоустройства, их самоотречения нас всегда будет поражать одна вещь и удерживать наше восхищение – это их безразличие к смерти и несчастиям их товарищей. В характере пчелы есть очень странное раздвоение. В недрах улья все любят друг друга и помогают один другому. Они так же соединены, как хорошие мысли одной и той же души. Если вы раните одну из них, тысячи принесут себя в жертву, чтобы отомстить за обиду. Вне улья они больше не знают друг друга. Изувечьте, раздавите – или лучше не делайте ничего подобного, это было бы бесполезной жестокостью, потому что факт несомненен, – но предположим, что вы бы изувечили, раздавили на соте, расположенном в нескольких шагах от их жилища, десять, двадцать или тридцать пчел, вышедших из одного улья, – те, которых вы не тронете, не повернут головы и будут продолжать черпать своим языком, фантастическим, как китайское оружие, жидкость, которая им драгоценнее жизни, оставаясь безучастными к агониям, задевающим их своими последними движениями, и к воплям отчаяния, раздающимся вокруг них. А когда сот будет уже пуст, пчелы, чтобы ничего не потерять, спокойно взберутся на мертвых и раненых и соберут мед, прилипший к жертвам, не трогаясь присутствием мертвых и не думая о помощи раненым. Значит, они в этом случае не имеют ни понятия об опасности, которой они подвергаются, потому что смерть, распространяющаяся вокруг них, не беспокоит их, ни малейшего чувства солидарности или жалости. Что касается опасности, это объясняется тем, что пчела не знает боязни и ничто в мире ее не пугает, кроме дыма. По выходе из улья она вместе с лазурью вдыхает кротость и смирение. Она отстраняется от того, кто ее беспокоит, она делает вид, что не замечает тех, кто ее не слишком теснит. Можно подумать, что она сознает себя во вселенной, которая принадлежит всем, где каждый имеет право на свое место и где подобает быть скромным и миролюбивым. Но под этою снисходительностью мирно прячется сердце, до того уверенное в самом себе, что оно и не думает заявлять о своей личности. Если кто-нибудь ей угрожает, она делает крюк, но никогда не обращается в бегство. С другой стороны, в улье она не ограничивается этим пассивным игнорированием опасности. Пчелы с неслыханною запальчивостью набрасываются на всякое живое существо: муравья, льва или человека, который осмелится прикоснуться к священному киоту. Назовем это, смотря по направлению нашего ума, гневом, бессмысленным остервенением или героизмом.

6По вычислениям Дюжардэна, мозг пчелы составляет 174-ю часть общего веса насекомого; мозг муравья – 296-ю. Зато мозговые ножки, которые, по-видимому, развиваются пропорционально победам, одержанным разумом над инстинктом, немного менее значительны у пчелы, чем у муравья. Одно уравновешивается другим, и отдавая должное гипотезе и принимая в расчет темноту этого вопроса, из этих вычислений, по-видимому, вытекает, что интеллектуальные силы пчелы и муравья должны быть приблизительно равны.