13 монстров (сборник)

Tekst
11
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

– Уходи! – выдохнула она мужу в лицо. – Не смей, Гаврила!

Женщина уперлась руками в мужнину грудь, оттесняя обратно на двор, но Гаврила решительно отстранил ее. Глаза окончательно привыкли к свету, и теперь он различил в мельтешении теней неясный силуэт человека, лежащего на большой куче сена в углу сарая.

– А ну, сказывай, Аксинья, кого тут прячешь? – мужчина шагнул вперед.

– Не пущу! – жена подскочила сзади, разъяренной кошкой повисла на его плечах.

Гаврила и сам вдруг остановился, узнав человека, лежащего в сене среди грязного окровавленного тряпья.

– Господи Иисусе… – пробормотал он и перекрестился.

Раскинув бледные худые ноги, задрав окровавленный изорванный подол грязной рубахи, на куче сена лежала Настасья, остекленевшими глазами глядя в потолок. Рядом в соломе копошилось и попискивало что-то маленькое, синюшное, явно издыхая. Мужчина покачнулся и, как пьяный, едва переставляя ноги, вышел из сарая.

Тишина и покой ушли из леса с началом первых летних дней. На лесных опушках и полянах поспела земляника – первое лесное угощение, за которым потянулись в лес стайки деревенской ребятни с кузовками. А потом подоспеет ей на смену малина с черникой и голубикой, следом зардеется на кустиках брусника. Запахнет в лесу грибами. К исходу лета подарит свой богатый урожай лещина, и на болотах заалеет клюква. Да так и останется все это лесное богатство нетронутым. Быстро стихнут голоса, аукающиеся в лесу, иссякнет живая человеческая река, спешащая в лес за дарами природы. И пойдут гулять от деревни к деревне вести одна страшней другой. О сгинувших безвозвратно в лесах и тех, кого нашли растерзанными. А кому выпала удача унести ноги целыми и невредимыми, будут после рассказывать, как выло и плакало в чаще леса неведомое существо. Как гналось за ними по болотам, ухая и повизгивая. Зашепчутся по избам перепуганные люди о шишиге, что от лютого голода терзает в лесах людишек почище волка. Самое нутро разрывает, чтобы добраться до диковинного лакомства – человеческой бессмертной души. Хочет нечисть окаянная, души не имеющая, отобрать человеку принадлежащую искру Божию, да не может ухватить, вот и лютует.

С каждым днем Гаврила становился все мрачнее и неразговорчивее. Иной раз за весь день ни слова не говорил. Вставал с утра хмурый, завтракал и уходил порой куда-то на весь день. А приходил домой лишь под вечер еще угрюмее. Почуяв неладное, Аксинья сновала по дому мышью, боясь растревожить гнев мужа неосторожным словом или неловким действием. Даже дети, любившие отца, умолкали в его присутствии и забивались на лавку в дальний угол избы.

Неделя за неделей деревенские не давали леснику покоя, наперебой пересказывая ужасы про лесное чудище, ополчившееся на окрестные деревни. Одни просили, чтобы помог, защитил. Иные же сыпали проклятиями и плевали вслед, полагая, что Леший ополчился на весь людской род за нескончаемые барские набеги на лес. Знамо дело, сколько зверья лесного барин с гостями извел! Как еще лес-то не опустел, не вымер! От этих разговоров вскипал в душе Гаврилы гнев. Бурлил, клокотал, заставляя сводить к переносице брови, играть желваками и до хруста стискивать кулаки. Вскипал и оседал потом мутным тяжелым осадком на дно до поры до времени.

Вот и сегодня, едва завидев лесника, навстречу кинулась Марфа, она голосила, как кликуша, рубаху на себе рвала:

– Ой, Гаврила Степаныч! Что же ты не сделаешь-то ничего? Шишига окаянная рвет нас, как овец, детей сиротит, а ты вона – ходишь по деревне, и дела тебе нет до бед людских! Одна я теперь с дитями-то осталась! А нету моего Прохора больше! Задрала его шишига-то! Как барана какого задрала! А тебе что за беда? Ходишь вон да на слезы людские поглядываешь!.. Как тебя земля-то носит еще?!.. А вот погоди! Погоди, Гаврила Степаныч, придет и твой черед! И в твою избу горюшко черное пожалует…

Много чего этой дурной бабе Гаврила ответить хотел, и про горюшко, и про слезы, да только кулаки посильнее стиснул и дальше пошел. Думал, побурлит в душе, как всегда, и утихнет. Ан нет! В душе кипело так, что горячая похлебка казалась холодной и пресной. В сердцах он швырнул ложку в опустевшую миску и набычился. Аксинья угодливо метнулась к столу, чтобы убрать. Чует баба, что виновата, ох чует! Не дав ей опомниться, Гаврила резким движением сгреб в охапку ее волосы, покрытые платком. Женщина охнула и осела.

– Обмануть меня задумала, зараза! А оно вон как складывается теперь! Говори, Аксинья! Правду говори, а то насмерть запорю!

Аксинья вцепилась руками в столешницу так, что костяшки побелели. Запрокинутое кверху лицо исказила гримаса боли и злобы.

– А и запори! – подначила она мужа. – Осироти детей-то, дурень старый! А все одно – ничего не сделаешь! Это Господне тебе наказание за грех тяжелый, за Настю! Знать, не сгинуло дитятко-то, подросло в лесу-то! Ты согрешил – дитя свое сгубил в лесу, а я вот не смогла грех на душу принять. Соврала тебе – не утопила в болотине детыньку. Там оставила. Живенького. На судьбу положилась да на лес. Оно и верно – там дом его родной. Леший ему тятенька, шишимры – тетки родные. Все обласкают да накормят сиротинушку. Матушка вот только родами померла, так оно, поди, и тоскует по ней, горемычное.

Из глаз ее брызнули слезы, побежали по щекам. Аксинья вдруг обмякла, медленно опускаясь на пол. Гаврила выпустил тугой узел волос на женином затылке, и она грузно рухнула да так и застыла на земляном полу горестным изваянием. Дети настороженно выглядывали из-за печки, не решаясь подойти и пожалеть рыдающую мать.

– Экая же ты дура, Аксинья, – пробурчал Гаврила. – Волос долгий, а ум короткий.

Он сплюнул на пол, встал из-за стола и медленно побрел к выходу. На пороге оглянулся на жену, снова сплюнул и вышел, хлопнув дверью.

Никита Алексеевич поморщился, когда его сон растревожили резкие неприятные звуки со двора. В правом виске в такт воплям и причитаниям пульсировала какая-то болезненная жилка. Барин недовольно вздохнул, откинул одеяло и, приподнявшись на локте, прислушался. Не сумев разобрать, в чем суть причитаний и воплей, крикнул:

– Ерема!

Однако на зов никто не явился. Никита Алексеевич сердито сдвинул брови, встал с кровати и, закутавшись в халат, вышел из спальни.

На крыльце он столкнулся с Еремой, бледным и перепуганным. Сгреб его за грудки и, тряхнув, потребовал:

– А ну, пес, говори, отчего такой шум? Что стряслось? Почему бабы орут на дворе, точно их режут?

– Беда, барин! – заскулил Ерема, подгибая колени, готовый пасть на землю, едва его отпустят. – Зверь-то лесной к самому порогу, почитай, подобрался. Стешку-то средь бела дня задрал, окаянный!

Барин отшвырнул Ерему прочь, спустился с крыльца, грубо растолкал сгрудившуюся вокруг чего-то челядь. Взору открылось жуткое зрелище, и он поспешил отвернуться, не в силах признать в окровавленной груде тряпья и истерзанной человеческой плоти ту, что недавно радовала его своим гибким юным телом. Никита Алексеевич поднялся на крыльцо, остановился на верхней ступени, сверкая глазами и яростно раздувая ноздри.

– Ерема! – взревел он, пугая своим криком и без того перепуганный дворовый люд. – Скажи, пусть готовят охотничий флигель! Чтоб за два дня готов был! И за Гаврилой пошли! Да поживей давай!

Гавриле не спалось. Мысли путались в голове, бередили душу, поднимали со дна тревожную муть, которая застревала в горле, мешала дышать. Он вспоминал оставленных дома детей и Аксинью. Ее взгляд, полный боли и безысходности, когда он собирался уходить. Жена не причитала, не кляла его последними словами, просто сидела на лавке, опустив плечи, будто помертвев. Говорить ей мужчина ничего не стал, кликнул дочку и наказал перед уходом:

– Лушка! Дом на тебя оставляю. За старшую будешь. Приглядывай за матерью и братом. Даст Бог, скоро обернусь, а нет – так не поминайте лихом.

Он проглядел в ночь все глаза, но сон не шел. Не хотел укутывать его забытьем на несколько часов до рассвета, не желал дать ему покоя перед охотой, исход которой был Гавриле неведом. Рядом на соломенных тюфяках похрапывали псари, за тонкой стеной клети сонно фыркали лошади да во сне потявкивали борзые. Лесник поднялся с тюфяка, вышел на двор – глотнуть свежего ночного воздуха. В прорехи облаков то и дело выглядывал круглый глаз луны, играл со спящей землей в переглядки. Серебрил тусклым мертвым светом охотничий флигель и лес, встающий стеной позади него. Из лесной чащи донесся слабый плач. Кто-то охал и тоненько хныкал во тьме, то ли оплакивал кого-то, то ли жаловался на свою горькую долю. Гаврила замер, не имея возможности определить в темноте, далеко ли плачущий, видит ли его. Стенания будто лились тоненькой струйкой, тянули за душу. И вот им уже начали вторить растревоженные борзые.

– Ма…ма… ма… – подвывало из леса.

Гаврила осторожно шагнул назад, к укрытию, понимая, что не укроет, не спасет оно при худшем раскладе. И даже если всех на ноги поднять – толку никакого не будет. Бессилен человек против лукавого, особенно если на стороне того лес и ночь.

Утро капризно куксилось, готовое разреветься, как девка в день свадьбы. Гаврила, разглядывая грязные клочья облаков, обнадежился мыслью, что барин отменит охоту, не захочет себе и гостям кости мочить. Но нет! С вечера во флигель съехались заядлые охотники: купец Демьянов со старшим сыном и поручик Воронов, человек жестокий и вспыльчивый. Господа поднялись на удивление рано и тут же приказали выводить лошадей и собак.

– А что, Никита Алексеевич, правду ли людишки толкуют, что завелся в здешних лесах невиданный зверь, который нутро вместе с душой выедает? – поинтересовался поручик, седлая лошадь.

– Если и так, то конец тому зверю пришел! – ответил Никита Алексеевич. – Затравим собаками. Не уйдет от нас! Так, Гаврила?

Лесник поднял голову, встретился с серыми холодными глазами барина. Тот улыбался, но взгляд был жестким, прозрачным, как тонкий осенний лед в лужах. Гаврила не выдержал, отвел взгляд. Подумал об оставленных в избе детях и жене. Спаси и сохрани их, Господи!

 

Спустя час пришлось спешиться. Земля пошла круто с горки, спускаясь к небольшому лесному озерцу с неподвижной темной водой. Берега его уже сильно затянуло илом, устлало хвоей и пышным мхом, сквозь который проросли курчавые кусты багульника и молодые сосны.

– Ну вот, барин, Чертово болото, – Гаврила указал вперед. – Там шишига живет.

Затрубил рог, дав псарям команду окружать болото для травли. Безмятежная лесная тишина взметнулась ввысь стаей потревоженных ворон. Окрестности огласились криками людей, науськивающих собак:

– Ату его, Играй! Ату, Найда! Ату его!

Собаки шустрыми тенями метались в зарослях папоротника и багульника, выискивая дичь. Что-то невидимое, некрупное шмыгнуло в кустах, затрещали ветки, взвизгнула вдруг борзая. Голоса остальных собак тоже изменились, в их лае больше не слышался тот задор, тот охотничий азарт, с каким животные гонят дичь, только растерянность и страх.

– Нашли! Нашли зверя! – торжествующе сказал Никита Алексеевич и, скинув с плеча ружье, решительно зашагал вниз по склону.

Остальные охотники потянулись следом, лишь Гаврила какое-то время нерешительно топтался на месте. Его густые брови сошлись к переносице, сосредоточенный взгляд пристально обшаривал заросли багульника и корявые стволы сосен. Снова взвизгнула собака, за ней другая, следом раздался испуганный вопль кого-то из псарей. Взметнулся к облачному небу, перешел в хрип и оборвался. Затрещал багульник, заросли всколыхнулись, потревоженные кем-то крупным. Завыло, заверещало истошно на болоте. Охотники вскинули ружья, ожидая появления дичи. Первым не выдержал купец Демьянов – выстрелил в заросли. Пуля срезала ствол молодой ивы.

– Ах ты ж, черт побери! – в сердцах воскликнул поручик. – Поторопились вы, однако!

В ответ среди кустарника что-то завозилось, захихикало ехидно и зло, следом раздался душераздирающий человеческий вопль. Оттуда грузным кульком выпал один из псарей, хрипя и заливаясь кровью, хлещущей из разодранного горла.

Демьянов перекрестился и испуганно попятился. Неловко задел локтем сына, и тот, вскрикнув, бросился бежать в сторону молодого ельника. Купец бросился следом, крича:

– Сто-ой! В трясину угодишь!

Ехидный хохот разом смолк, лес окутала настороженная тишина. Вновь зашуршало в багульнике: кто-то скрытый зеленью пробирался по болоту к охотникам.

– Не стрелять никому! – зло прошипел Никита Алексеевич. – Я сам пристрелю эту тварь!

Стебли багульника разошлись в стороны, из них выступила Найда, прыгая только на трех лапах. Вместо четвертой болталась окровавленная культя. У барина заходили желваки от злости. Лучшая его борзая! Он опустил ружье, порывисто развернулся, ища взглядом Гаврилу. Тот стоял в стороне, мял руками снятую с головы шапку.

– Гаврила! Поди сюда!

Тот подчинился, еле переставляя ноги, будто обессилел разом. Никита Алексеевич сгреб его за грудки.

– Говори, Гаврила, где логово этой твари! Оплошаешь – горе тебе!

Лесник кивнул в сторону косматой головой и произнес:

– Там, среди болота, есть островок небольшой. Вот на нем и прячется шишига. Только идти туда опасно. Трясина кругом.

– Веди, Гаврила! Ты ж ведь знаешь путь!

– Как скажешь, барин, – вздохнул лесник.

– Позвольте! – подал голос поручик. – Я в трясину не полезу.

– Ну так и оставайтесь тут! – бросил ему через плечо Никита Алексеевич и подтолкнул Гаврилу вперед.

К острову пробирались долго, прощупывая путь длинными жердями, наскоро изготовленными из молодых елей. В какой-то момент над лесом прокатился долгий крик, полный боли и ужаса. Гаврила даже не остановился, упрямо продолжил идти, утопая ногами по колено в воде. Следом за ним шел барин, чавкая сапогами в болотной жиже. Они успели порядком выбиться из сил, когда под ногами вновь почувствовалась земная твердь, покрытая мягким упругим мхом. Впереди высилась зеленая стена ракитника, да в стороне лежал огромный серый камень, сверху плоский, словно обеденный стол или лесной алтарь в языческом капище.

– Так что, Гаврила? Куда дальше? – спросил Никита Алексеевич, оглядываясь по сторонам.

Лесник замер на месте, низко опустив голову, хмуро разглядывая что-то у себя под ногами.

– Что молчишь, Гаврила? – внезапно рассвирепел барин, почуяв неладное. – Говори, где логово, собака! Иначе пристрелю!

Гаврила медленно поднял голову и уставился на небо. Серые тучи кружили по нему стаей хищных птиц, на мгновение лишь разошлись, открыв небесную синь. Точно Настенька с небес глянула. Да только не бывать этому. Заказана ей, грешной, туда дорога вовек. В зарослях ракитника треснула ветка, и лесник вздрогнул от этого осторожного звука, как от удара плетью. Покачнулся и внезапно рухнул на колени.

– А и пристрели, барин! – произнес он тихо. – Все одно – погибать! Обратный ход через трясину только я и знаю… Нет зверя лютее человека. Любую тварь приласкать, приголубить можно, окромя человека. У любого зверя сердце есть, да только не у тебя, барин…

– Ты что несешь, пес шелудивый?!

– Прости меня, Господи, грешного! – прошептал Гаврила и торопливо перекрестился.

Что-то маленькое, юркое выскочило из-за камня, сбило с барской головы шапку, сердито заскрежетало, впиваясь длинными когтями в плоть. Никита Алексеевич закричал, завертелся волчком на месте, пытаясь сбросить звереныша с себя. Кровь брызнула во все стороны, оседая на мох красными ягодами клюквы, орошая щеки Гаврилы кровавыми слезами, повисая в его бороде алыми бусинами. Лесник не отводил глаз от мечущегося в агонии человека, оседланного жуткой и невероятно прыткой тварью. Взгляд выхватывал то длинные тонкие лапы-руки, то бледные кривые ноги, рвущие человеческую грудь в клочья, то узкую спину, увенчанную зеленоватым гребнем. Тварь яростно верещала, вонзая в свою жертву когти и зубы, рвала плоть и заглатывала кусками, неистово вгрызалась снова и снова, даже когда человек упал и затих. Гаврила не шевелился, окаменел, сжимая в руке ружье. Лишь насытившись, шишига оторвалась от еще теплой плоти, подняла узкую окровавленную морду, повела широкими ноздрями и оскалилась, показывая длинные тонкие зубы. Зашипела, почуяв чужака, но не имея возможности увидеть неподвижную человеческую фигуру. Лесник смотрел в ее большие глаза, блестящие на окровавленной морде. Голубые как вешнее небо. Настенькины.

– Ма…ма… ма… – жалостно затянула вдруг тварь, как ножом по сердцу полоснула.

Гаврила поспешно вздернул ружье, боясь дать слабину и передумать. Шишига уловила его движение, насторожилась, припала к земле, готовясь к новой атаке.

– Прости меня, Настенька! – прошептал лесник.

Тварь прыгнула. Грянул выстрел, эхом разнесся по болоту. Трясина откликнулась, потревоженно загудела в ответ. В разрыве туч снова проглянуло холодное солнце, ласково вдруг улыбнулось, глядя с недосягаемой высоты на густой лес, распростершийся во все стороны без конца и края, и на маленького ничтожного человечка, покаянно застывшего среди яркой зелени, переходящей в светлое осеннее золото.

Максим Кабир
Поющие в глубинах

Итак, девятого сентября тысяча девятьсот восьмого года я был переведен в больницу Святого Николая Чудотворца для буйнопомешанных преступников, располагающуюся на территории Петропавловской крепости.

Воображаю разговор, состоявшийся между моим прежним врачом, господином Келлером, этим жизнерадостным и упитанным немецким мозгоправом из Обуховской больницы, и тюремным доктором Витовским:

– Вы уже осведомлены, какого знаменитого пациента вам доставили?

– Позвольте угадать! Петра Первого? Иоанна Грозного или Наполеона? Кого-нибудь из библейских персонажей?

– Александра Леконцева.

– Больной мнит себя известным путешественником? Весьма изящно.

– Нет же! Это и есть Александр Фаддеевич Леконцев собственной персоной. Видно, что криминальную хронику вы пролистываете…

Вход в отделение сразу за камерами политических заключенных. Длинный арестантский коридор, по бокам которого – кабинеты главврача и персонала. Рукомойник с бронзовыми кранами налево, прямо – комната свиданий и лестница в «тихое» отделение. Направо – полутемный тамбур с тремя массивными дверями. Когда меня привели, бритого, в халате на голое тело, служитель смывал с пола кровавые разводы.

Из тамбура можно попасть в ванную, столовую и сырое помещение, прозванное Бойней. Огромный зал поделен на тесные камеры, подобно конюшне. Здесь, во тьме, едва процеженной светом коридорных ламп, мне суждено закончить свое путешествие.

Стены палаты обшиты колючими досками-шалевками, оконца покрыты решетками и частой железной сеткой, стекла закрашены желтым. В потолке над моей койкой зарешеченная дыра, там чердачная мгла и пыль, но долгими ночами я представляю восхитительное и безжалостное африканское небо и засыпаю с его солью на устах, с его тяжелыми звездами, набившимися под веки.

Вчера доктор Витовский вручил мне свечу, бумагу и карандаш. Я пишу под бабуиний крик Горохова из смежной камеры. Горохов – бывший дьячок, терзаемый бесами всех мастей. Другой мой сосед, Сыромятников, плачет во сне. Его за революционную пропаганду и сопротивление при аресте четыре года морили в одиночном карцере, и парень сошел с ума.

Пытаюсь мысленно пробить стены, сбежать по карандашному грифелю в последнее свое африканское турне и – спасибо Господу Богу за дарованную фантазию – вижу, как наяву, плавные волны холмов, густой кустарник и купы бамбука, вижу ревущий водопад с женским именем Виктория, и строящийся мост над ним, и струящийся дым под ним, и себя в белой шляпе и элегантном походном костюме.

Отгремела Англо-бурская война. Как, должно быть, смешны наши войны древним пескам Зулуленда. В Питермарицбурге я обмозговывал свой дальнейший маршрут, фотографировал туземок и попивал вино с приятелями из «Эфрикан ревью». В основном попивал вино. Там и застала меня телеграмма из района алмазных разработок Кимберли: месье Карно предлагал совершить вместе с ним увлекательное путешествие на Юго-Восток континента. Я, не колеблясь, сел в поезд до Хоуптауна и вскоре наслаждался красотами Замбези и компанией дорогого сердцу товарища.

С Люсьеном Карно я познакомился три года назад в Каесе, столице Французского Судана. Авантюрист и охотник, он жил за счет продажи слоновьих бивней. Любил женщин, выпить и вкусно поесть, что никак не отражалось на его стройной подтянутой фигуре. Карно не убивал слоних и детенышей, чем завоевал мое уважение.

– О русский друг! – восклицал охотник. – Эту прогулку вы не забудете.

Истинная правда, незабываемый маршрут от уютной, затененной пальмами резиденции Люсьена в застенки Петропавловской крепости…

Северной Родезией формально правит король, на деле же страна подчиняется губернатору колонии Трансвааль. То тут, то там встречались отряды королевской полиции, гордые мужчины в хаки и без обуви. Патруль задержал нас у устья мутной реки Кабомпо. Пока проверяли документы и охотничью лицензию Люсьена, я сфотографировал стайку детей, свежевавших клинками тушу зебры. Зебру, вероятно, задрал лев, а детвора разбирала остатки львиного пиршества.

Жаль, что большинство снимков сгубили походные условия проявки.

Ах да, отрекомендую вам всю группу. Помимо нас с Карно, в глубь страны пошли двое носильщиков, чьи имена были слишком сложны, и я про себя называл их Степкой и Мишкой; и Катанги, наш переводчик из племени бафуто. Катанги также выполнял обязанности почетного оруженосца – таскал двуствольный штуцер Люсьена, впечатляющее ружье шестисотого калибра. Кроме того, с нами были три лошади и два пони, везущие телегу-фургончик.

Мы двигались на юг, дальше от рек и исхоженных дорог.

Стояла изматывающая жара, засуха, раздолье для многочисленных заклинателей дождя. Ни единого облачка на небе. Как странно вспоминать об этом в осеннем Петербурге, в сырости моих казематов. Земля растрескалась. На валуны взгромоздились ящерицы, сонно глядящие нам вслед, и тени наши ползли, цепляясь за колючки.

Саванна вымерла. Запустение царило над поселками из десятка хижин. Во дворах хозяйничали пятнистые гиены. Люсьен объяснил, что здешние племена бросают деревни, похоронив предводителя. Замурованное в жилище тело вождя приманивает падальщиков.

Необъятные баобабы с привязанными к стволам рогами антилоп. Я фотографировал, изумленный, рогатые деревья, своеобразные надгробия туземцев. У корней спали вечным сном охотники.

Катанги, бойкого молодого человека, новообращенного христианина, укусила за щеку муха цеце. Я продезинфицировал ранку, но Катанги на всякий случай прикладывал к щеке крестик. В саванне не бывает лишних предосторожностей.

Отваживая скуку, мы с Карно рассказывали забавные байки о путешествиях и о доме. Переводчик недоверчиво охал, слушая про снег, но истово клялся в подлинности самых нелепых сказок о людях-леопардах и обезьянах-людоедах.

 

Ежедневно около семи мы разбивали лагерь. Две палатки для сна, третья – фотолаборатория. Я промывал пленку в бачках, обрабатывал водой и проявителем, готовил растворитель. В него, под пискливым руководством лазутчика-москита, погружал завернутую в апрон пленку. После кислого фиксажа резал ножницами, сызнова мыл простой водой и водой с раствором перманганата натрия, и на поверхности выступала марганцовка. Финальная промывка и просушка в спирте.

К моменту, когда я, счастливый, если хоть одна фотография удавалась, выходил из лаборатории, носильщики волокли в лагерь подстреленного буйвола. За ними, преисполненный чувством собственного достоинства, шагал Карно.

Костер и запахи, которые я не вдохну впредь. Купол неба. Звезды. Кажется, они разговаривали с нами. Или то был голос африканской ночи.

А днем – пустынный вельд, клубы пыли. Редкие погонщики истощавшего скота.

Страна воинственных масхукулумбве. Здесь я увидел картину, пронизанную таким драматизмом, что несколько часов не мог прийти в себя. По высохшему руслу реки ковыляло четверо калек. Гуськом, держа друг друга за лохмотья. Те, у кого не было кистей или пальцев, клали культи на плечи впередиидущим. Веки слепцов спаяны гноем и мушиными яйцами…

– Прокаженные, – коротко сказал Люсьен.

За стенками палатки жужжание кровожадных насекомых и крики бывшего дьячка Горохова.

Утром нас свистом и пинками сгоняют в столовую. Помещение сажени четыре в длину. У прохода скамья, на ней восседают надзиратели.

Старший бряцает ключами. У него глазки ящерицы, круглые и дурные, плоская физиономия боксера и пудовые кулаки.

– Это Карп, – говорит революционер Сыромятников, – жалования у него восемь рублей в месяц. Он мне ребра сломал.

Сыромятникову бы играть в театре святого, но у него нервный тик и мечты об убийстве Царя-батюшки.

Мы сидим на жестких ящиках по обе стороны стола-гусеницы. Восемь лакированных ножек привинчены к полу. Ящики тоже закреплены. По углам навалены соломенники в пятнах экскрементов. Есть комната за столовой – «темная». Туда надзиратели отводят провинившихся и долго, с гадливым удовольствием и с расстановкой, избивают.

Нынче провинился доходяга, обделавший ящик.

– Повезло тебе, путешественник, – морщится надзиратель-ящерица Карп, – что вони не чуешь.

Я предпочитаю согласиться.

– Бейте его, братцы, – подбадривает дьячок Горохов, – именем Сатаны, туфельками бейте!

Ловит мой взгляд:

– Эй, уродец! Давай Люциферово войско восхвалять!

Сквозняк дует из окон и отдушин, режет босые пятки, припадочные извиваются, кликуши кричат, дьячок поет, на шестой день мы ночевали у английского миссионера.

Жена его накормила нас говяжьим супом и сытными лепешками. Прижгла нарыв на щеке Катанги. Люсьен побрился, а я решил отращивать бороду. С новыми силами и запасом воды, с наставлениями доброго пастыря мы двинулись к реке Кафуэ.

Деревья вздымали к небу ветви в немой мольбе, солнце испепеляло равнину. В желтом мареве подрагивал город-призрак, покинутая французами фактория. Под копытами зашуршали камушки. Молчаливой процессией торжественно проехали мы по главной улице. С суеверным страхом косились Степка и Мишка на заколоченные ставни, на тоскливо дребезжащую жестяную вывеску над лавкой. Да и я, что греха таить, затревожился. С такой алчностью пережевывала саванна кусочек цивилизации, так целеустремленно подтачивал песок ступени административного здания, и темнота кишела между рассохшимися досками.

Лишь Карно равнодушно покачивался в седле. А потом, подтрунивая, поведал нам о форте в Германской Восточной Африке, где якобы жены колонистов промышляли колдовством и якшались с Нечистым.

– Ведьм вычислить легко, – вставил переводчик, – они на руках скачут, и глаза у них под коленями, красные, а рты пылают, словно там раскаленные угли.

– Ну-ну, – усмехнулся Карно.

На Кириллов день наша многонациональная группа достигла плато, за которым простирался буш. Низкорослые деревья переплелись лианами. Непривычной свежестью привлекали мясистые стебли эувфорбии. На горизонте высились горы в зеленом всплеске джунглей.

– Настоящая охота, – потер ладони Люсьен.

Носильщики же вконец приуныли, и француз пояснил причину. Территория за холмами находилась вне юрисдикции европейских стран и пользовалась плохой репутацией. В джунглях укрывались от закона преступники обеих рас. Но южнее, куда мы намеревались податься, не рисковали шастать даже они.

Я уверил негров, что от негодяев вроде португальских работорговцев мы их защитим. Но и добытая Карно антилопа личи не повлияла на выбор носильщиков. Ночью наши Степка с Мишкой дезертировали, прихватив лошадку. Учитывая, что один из пони хворал, покусанный цеце, потеря была существенной.

Заботил меня и Катанги, чья щека вздулась и нарывала. Не помогали ни спирт, ни его распятие.

Вторые сутки мы шли по влажному сумеречному лесу, протоптанной слонами тропой. Лианы спутались над головами. Шорохи из каучуковых и банановых зарослей заставляли ежиться. Люсьен держал оружие начеку, сторожась древесной гадюки и черной мамбы.

За лесом просматривалась река, какой-то приток Кафуэ. Бурые заболоченные берега. Тростник и слоновья трава. Громадные термитники.

Пони пришлось застрелить. Чахлого Катанги мы уложили в фургон. Беднягу лихорадило, он галлюцинировал.

– Там деревня, – сказал охотник, отмахиваясь от москитов.

Я кивнул. Над кронами тамариндовой рощи стелился дымок. Он окуривал подножье высокой скалы, зеленобокой с севера и каменисто-серой с юга.

– Лекари туземцев творят чудеса, – сказал я.

Посоветовавшись, мы оставили лошадей и фургон у воды и пошли по берегу. Катанги стонал, припадая к загривку пони.

Утром старший надзиратель явился на Бойню с перебинтованной кистью и синюшной скулой. Злой как черт.

– Есть Бог на небе, – радуется земский врач, придушивший супругу-изменщицу.

– Нет! – рявкает Сыромятников.

– Чего нет? – интересуется Карп, подслушавший разговор.

– Бога нет, – шепчет трясущийся революционер.

За богохульство Карп избивает его в «темной».

– Ах, нет! – приговаривает он, – ах, нет!

Наступает и моя очередь. При обыске камеры Карп находит записи. Набрасывается, разъяренный, предплечьем пострадавшей руки прижимает к стене. В здоровой руке подкова, и он машет ею, как кастетом, у меня перед глазами:

– Кто ящерица, а, урод? Кто, отвечай?

От неминуемой расправы спасает доктор Витовский.

Уводит в кабинет. Обещает, что Карп меня не тронет.

– Вам нужны еще бумага или свечи?

Я тщусь что-то втолковать ему, но от волнения несу околесицу.

– Спросите у моей хозяйки! Дом на Двинской улице! После того как я вернулся из Африки, она постоянно жаловалась на шум! Шум по ночам из моей квартиры! Что она слышала? Спросите, что она слышала!

Карп смотрит с ненавистью, хлопает по карману, где подкова. Бегемоты на речной отмели. Думать про бегемотов.

– Привет, – сказал Люсьен по-французски. Не пасущимся бегемотам, конечно, а мальчишке, примостившемуся на дереве.

Туземец не сбежал, а весело ткнул пальцем в штуцер Люсьена и затем в бегемотов.

– Гагах! – произнес он гортанно.

Карно улыбнулся, прицелился из ружья и застрелил двух зверей. Ошалевшее стадо загромыхало к воде.

– Сочное мясо, – сказал охотник. – Тебе и твоему племени.

Мальчишка спрыгнул с ветки и посеменил в подлесок. Мы последовали за ним. Роща поредела, сменилась полем маниоки. У подножья скалы, огражденная частоколом, раскинулась просторная деревня. Калитку отворили рослые, великолепно сложенные мужчины, похожие на зулусов. Они были экипированы копьями и луками, а у одного висел за спиной допотопный шомпольный мушкет. Переговорив с мальчиком, они пригласили нас войти и отправили команду за тушами бегемотов.

Мы очутились среди островерхих хижин и приземистых сараев. Соломенные и пальмовые крыши были украшены глиняными горшками и калебасами. Возле жилищ сушились листья табака и звериные шкуры.