Za darmo

Крылья

Tekst
0
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

– Ну и вытурили, ну и что же? А нас не вытурят! Им, конечно, хозяева сказали: «Вас целая компания, барышни, кавалеры, наш город тихий, никто не ездит, мы боимся: вы уж извините, а квартирку очищайте».

Подъезжали к Александровскому саду; в нижние окна пристани виделась ярко освещенная кухня, поваренок, весь в белом, за чисткой рыбы, пылающая плита в глубине.

– Тетя, я пройду отсюда к Лариону Дмитриевичу, – сказал Ваня.

– Что же, иди; вот тоже товарища нашел! – ворчала Анна Николаевна.

– Разве он дурной человек?

– Не про то говорю, что дурной, а что не товарищ.

– Я с ним английским занимаюсь.

– Все пустяки, лучше бы уроки готовил…

– Нет, я все-таки, тетя, знаете, пойду.

– Да иди, кто тебя держит?

– Целуйся со своим Штрупом, – добавила Ната.

– Ну и буду, ну и буду, и никому нет до этого дела.

– Положим, – начал было Боба, но Ваня прервал его, налетая на. Нату:

– Ты бы и не прочь с ним целоваться, да он сам не хочет, потому что ты – рыжая лягушка, потому что ты – дура! Да!

– Иван, прекрати! – раздался голос Алексея Васильевича.

– Что ж они на меня взъелись? Что они меня не пускают? Разве я маленький? Завтра же напишу дяде Коле!..

– Иван, прекрати, – тоном выше возгласил Алексей Васильевич.

– Такой мальчишка, поросенок, смеет так вести себя! – волновалась Анна Николаевна.

– И Штруп на тебе никогда не женится, не женится, не женится! – Вне себя выпаливал Ваня. Ната сразу стихла и, почти спокойная, тихо сказала:

– А на Иде Гольберг женится?

– Не знаю, – тоже тихо и просто ответил Ваня, – вряд ли, я думаю, – добавил он почти ласково.

– Вот еще начали разговоры! – прикрикнула Анна Николаевна. – Что ты, веришь, что ли, этому мальчишке?

– Может быть, и верю, – буркнула Ната, повернувшись к окну.

– Ты, Иван, не думай, что они такие дурочки, как хотят казаться, – уговаривал Боба Ваню: – они радехоньки, что через тебя могут еще иметь сношения со Штрупом и сведения о Гольберг; только, если ты расположен действительно к Лариону Дмитриевичу, ты будь осторожней, не выдавай себя головой.

– В чем же я себя выдаю? – удивился Ваня.

– Так скоро мои советы впрок пошли?! – рассмеялся Боба и пошагал на пристань. Когда Ваня входил в квартиру Штрупа, он услыхал пенье и фортепьяно. Он тихо прошел в кабинет налево от передней, не входя в гостиную, и стал слушать. Незнакомый ему мужской голос пел:

 
Вечерний сумрак над теплым морем,
Огни маяков на потемневшем небе,
Запах вербены при конце пира,
Свежее утро после долгих бдений,
Прогулка в аллеях весеннего сада,
Крики и смех купающихся женщин,
Священные павлины у храма Юноны,
Продавцы фиалок, гранат и лимонов,
Воркуют голуби, светит солнце, —
Когда увижу тебя, родимый город!
 

И фортепьяно низкими аккордами, как густым туманом, окутало томительные фразы голоса. Начался перебойный разговор мужских голосов, и Ваня вышел в залу. Как он любил эту зеленоватую просторную комнату, оглашаемую звуками Рамо и Дебюсси, и этих друзей Штрупа, так непохожих на людей, встречаемых у Казанских; эти споры; эти поздние ужины, мужчин с вином и легким разговором; этот кабинет с книгами до потолка, где они читали Марлоу и Суинберна, эту спальню с умывальным прибором, где по ярко-зеленому фону плясали гирляндой темно-красные фавны; эту столовую, всю в красной меди; эти рассказы об Италии, Египте, Индии; эти восторги от всякой острой красоты всех стран и всех времен; эти прогулки на острова; эти смущающие, но влекущие рассуждения; эту улыбку на некрасивом лице; этот запах peau d’Espagne, веющий тлением; эти худые, сильные пальцы в перстнях, башмаки на необыкновенно толстой подошве, – как он любил все это, не понимая, но смутно увлеченный.

– Мы – эллины: нам чужд нетерпимый монотеизм иудеев, их отвертывание от изобразительных искусств, их вместе с тем привязанность к плоти, к потомству, к семени. Во всей Библии нет указаний на верование в загробное блаженство, и единственная награда, упомянутая в заповедях (и именно за почтение к давшим жизнь) – долголетен будешь на земле. Неплодный брак – пятно и проклятье, лишающее даже права на участье в богослужении, будто забыли, что по еврейской же легенде чадородье и труд – наказание за грех, а не цель жизни. И чем дальше люди будут от греха, тем дальше будут уходить от деторождения и физического труда. У христиан это смутно понято, когда женщина очищается молитвой после родов, но не после брака, и мужчина не подвержен ничему подобному. Любовь не имеет другой цели, помимо себя самой; природа также лишена всякой тени идеи финальности. Законы природы совершенно другого разряда, чем законы божеские, так называемые, и человеческие. Закон природы – не то, что данное дерево должно принести свой плод, но что при известных условиях оно принесет плод, а при Других – не принесет и даже погибнет само так же справедливо и просто, как принесло бы плод. Что при введении в сердце ножа оно может перестать биться; тут нет ни финальности, ни добра и зла. И нарушить закон природы может только тот, кто сможет лобзать свои глаза, не вырванными из орбит, и без зеркала видеть собственный затылок. И когда вам скажут: «противоестественно», вы только посмотрите на сказавшего слепца и проходите мимо, не уподобляясь тем воробьям, что разлетаются от огородного пугала. Люди ходят как слепые, как мертвые, когда они могли бы создать пламеннейшую жизнь, где все наслаждение было бы так обострено, будто вы только что родились и сейчас умрете. С такою именно жадностью нужно все воспринимать. Чудеса вокруг нас на каждом шагу: есть мускулы, связки в человеческом теле, которых невозможно без трепета видеть! И связывающие понятие о красоте с красотой женщины для мужчины являют только пошлую похоть, и дальше, дальше всего от истинной идеи красоты. Мы – эллины, любовники прекрасного, вакханты грядущей жизни. Как виденья Тангейзера в гроте Венеры, как ясновиденье Клингера и Тома, есть праотчизна, залитая солнцем и свободой, с прекрасными и смелыми людьми, и туда, через моря, через туман и мрак, мы идем, аргонавты! И в самой неслыханной новизне мы узнаем древнейшие корни, и в самых невиданных сияньях мы чуем отчизну!

– Ваня, взгляните, пожалуйста, в столовой, который час? – сказала Ида Гольберг, опуская на колени какое-то цветное шитье. Большая комната в новом доме, похожая на светлую каюту на палубе корабля, была скудно уставлена простой мебелью; желтая занавеска во всю стену задергивала сразу все три окна, и на кожаные сундуки, еще не упакованные чемоданы, усаженные медными гвоздиками, ящик с запоздавшими гиацинтами ложился желтый, тревожащий свет. Ваня сложил Данта, которого он читал вслух, и вышел в соседнюю комнату.

– Половина шестого, – сказал он, вернувшись. – Долго нет Лариона Дмитриевича, – будто отвечая на мысли девушки, промолвил он.

– Мы больше не будем заниматься?

– Не стоит, Ваня, начинать новой песни. Итак:…е vidi ehe con riso Udito havenanlultimo construtto; Poi a la bella doima tornai il viso, – и увидел, что с улыбкой они слушали последнее заключение, потом к прекрасной даме обернулся.

– Прекрасная дама – это созерцание активной жизни?

– Нельзя, Ваня, вполне верить комментаторам, кроме исторических сведений; понимайте просто и красиво, – вот и все, а то, право, выходит вместо Данта какая-то математика. – Она окончательно сложила свою работу и сидела, как бы дожидаясь чего-то, постукивая разрезным ножом по светлой ручке стула.

– Ларион Дмитриевич скоро, наверное, придет, – почти покровительственно заявил Ваня, опять поймав мысль девушки.

– Вы видели его вчера?

– Нет, я ни вчера, ни третьего дня его не видел. Вчера он днем ездил в Царское, а вечером был в клубе, а третьего дня он ездил куда-то на Выборгскую, – не знаю куда, – почтительно и гордо докладывал Ваня.

– К кому?

– Не знаю, по делам куда-то.

– Вы не знаете?

– Нет.

– Послушайте, Ваня, – заговорила девушка, рассматривая ножик. – Я вас прошу – не для меня одной, для вас, для Лариона Дмитриевича, для всех нас, – узнайте, что это за адрес? Это очень важно, очень важно для всех троих. – И она протянула Ване клочок бумаги, где разгонистым и острым почерком Штрупа было написано: «Выборгская, Симбирская ул., д. 36, кв. 103, Федор Васильевич Соловьев». Никого особенно не удивило, что Штруп между прочими увлечениями стал заниматься и русской стариной; что к нему стали ходить то речистые в немецком платье, то старые «от божества» в длиннополых полукафтанах, но одинаково плутоватые торговцы с рукописями, иконами, старинными материями, поддельным литьем; что он стал интересоваться древним пением, читать Смоленского, Разумовского и Металлова, ходить иногда слушать пение на Николаевскую и наконец сам, под руководством какого-то рябого певчего, выучивать крюки. «Мне совершенно был незнаком этот закоулок мирового духа», – повторял Штруп, старавшийся заразить этим увлечением и Ваню, к удивлению, тоже поддававшегося в этом именно направлении. Однажды Штруп объявил за чаем:

– Ну, это, Ваня, вы должны непременно видеть, аутентичный раскольник с Волги, старого закала, представьте: восемнадцать лет – и ходит в поддевке, чаю не пьет; сестры живут в скиту; дом на Волге, с высоким забором и цепными собаками, где спать ложатся в девять часов – что-то вроде Печерского, только менее паточно. Вы это должны непременно видеть. Пойдемте завтра к Засадину, у него есть интересное «Вознесенье»; туда придет наш тип, и я вас познакомлю. Да, кстати, запишите адрес на всякий случай; может быть, я проеду прямо с выставки, и вам придется одним его отыскивать. – И Штруп, не смотря в записную книжку, как хорошо знакомое, продиктовал: – Симбирская, д. 36, кв. 103 меблированные комнаты, – там спросите.

За стеной слышался глухой говор двух голосов; часы с гирями тихо тикали; по столам, стульям, подоконникам были навалены и наставлены темные иконы и книги в досках обтянутых кожей; было пыльно и затхло, и из коридора через форточку над дверью несся прелый запах кислых щей. Засадин стоял перед Ваней и, надевая кафтан, говорил:

 

– Ларион Дмитриевич не раньше как минут через сорок будет, а то, может, и через час; нужно будет сходить мне тут за иконкой, да уж не знаю, как сделаться? Здесь, что ли, вы подождете или пройдетесь куда?

– Останусь здесь.

– Ну, ну, а я тотчас вернусь. Вот книжками покуда не поинтересуетесь ли. – И Засадин, подавши Ване запыленный «Лимонарь», поспешно скрылся в дверь, откуда сильнее пахнуло прелым запахом кислых щей. И Ваня, стоя у окна, открыл повесть, гласящую, как некий старец после случайного посещения женщиной, жившей одиноко в той же пустыне, все возвращался блудною мыслью к той же жене и, не вытерпев, в самый пеклый жар взял посох и пошел, шатаясь, как слепой, от похоти, к тому месту, где думал найти эту женщину; и, как в исступлении, он увидел: разверзлась земля, и вот в ней – три разложившиеся трупа: женщина, мужчина и ребенок; и был голос: «Вот женщина, вот мужчина, вот ребенок, – кто может теперь различить их? Иди и сотвори свою похоть». Все равны, все равны перед смертью, любовью и красотою, все тела прекрасные равны, и только похоть заставляет мужчину гоняться за женщиной и женщину жаждать мужчины. За стеной молодой сиповатый голос продолжал:

– Ну, я уйду, дядя Ермолай, что ты все ругаешься?

– Да как же тебя, лодыря, не ругать? Баловаться вздумал!

– Да Васька, может, тебе все наврал; что ты его слушаешь?

– Чего Ваське врать? Ну сам скажи, сам отрекись: не балуешься разве?

– Ну что же? Ну балуюсь! А Васька не балуется? У нас, почитай, все балуются, разве только Дмитрий Павлович, – и слышно было, как говоривший рассмеялся. Помолчав, он опять начал более интимным тоном, вполголоса:

– Сам же Васька и научил меня; пришел раз молодой барин и говорит Дмитрию Павловичу: «Я желаю, чтобы меня мыл, который пускал», – а пускал его я; а как Дмитрий Павлович знал, что барин этот – баловник, и прежде всегда им Василий занимался, он и говорит: «Никак невозможно, ваша милость, ему одному идти: – он не очередной и ничего этого не понимает».

– Ну, черт с вами, давайте двоих с Васильем!

– Васька как вошел и говорит: «Сколько ж вы нам положите?»

– Кроме пива, десять рублей.

– А у нас положение: кто на дверях занавеску задернул, значит, баловаться будут, и старосте меньше пяти рублей нельзя вынести; Василий и говорит:

– «Нет, ваше благородие, нам так не с руки».

– Еще красненькую посулил. Пошел Вася воду готовить, и я стал раздеваться, а барин и говорит: «Что это у тебя, Федор, на щеке: родинка или запачкано чем?» – сам смеется и руку протягивает. А я стою, как дурак, и сам не знаю, есть ли у меня какая родинка на щеке, нет ли. Однако тут Василий, сердитый такой, пришел и говорит барину: «Пожалуйте-с», – мы все и пошли.

– Матвей-то живет у вас?

– Нет, он на место поступил.

– К кому же? К полковнику?

– К нему, тридцать рублей, на всем готовом, положил.

– Он, никак, женился, Матвей-то?

– Женился, сам же ему на свадьбу и денег дал, пальто за восемьдесят рублей сделал, а жена что же? Она в деревне живет, разве дозволят на таком месте с бабой жить?

– Я тоже на место надумал идти, – промолвил, помолчав, рассказчик.

– Как Матвей, все равно?

– Барин хороший, один, тридцать рублей тоже, как Матвею.

– Пропадешь ты, Федя, смотри.

– Может, и не пропаду.

– Да кто такой барин-то, знакомый, что ли?

– Тут, на Фурштадтскей, живет, где еще Дмитрий служит в младших, во втором этаже. Да он и здесь, у Степана Степановича иногда бывает.

– Старовер, что ли?

– Нет, какое. Он даже и не русский, кажется. Англичанин, что ли.

– Хвалят?

– Да, говорят, хороший, добрый барин.

– Ну, что же, в час добрый.

– Прощай, дядя Ермолай, спасибо на угощенье.

– Заходи когда, Федя, в случае.

– Зайду. – И легкой походкой, постукивая каблуками, Федор пошел по коридору, хлопнув дверью. Ваня быстро вышел, не вполне сознавая, зачем это делает, и крикнул вслед проходившему парню в пиджаке поверх русской рубашки, из-под которого висели кисти пояса шнурком, в низеньких лакированных сапогах и в картузе набекрень: «Послушайте, не знаете ли, скоро будет Степан Степанович Засадин?» Тот обернулся, и в свете, проникающем из номерной двери, Ваня увидел быстрые и вороватые серые глаза на бледном, как у людей, живущих взаперти или в вечном пару, лице, темные волосы в скобку и прекрасно очерченный рот. Несмотря на некоторую грубость черт, в лице была какая-то изнеженность, и хотя Ваня с предубеждением смотрел на эти вороватые ласковые глаза и наглую усмешку рта, было что-то и в лице и во всей высокой фигуре, стройность которой даже под пиджаком бросалась в глаза, что пленяло и приводило в смущенье.

– А вы их изволите дожидаться?

– Да, уж скоро семь часов.

– Шесть с половиной, – поправил Федор, вынув карманные часы, – а мы думали, что никого нет у них в комнате… Наверно скоро будут, – прибавил он, чтоб что-нибудь сказать.

– Да. Благодарю вас, извините, что побеспокоил, – говорил Ваня, не двигаясь с места.

– Помилуйте-с, – ответил тот с ужимкой. Раздался громкий звонок, и вошли Штруп, Засадин и высокий молодой человек в поддевке. Штруп быстро взглянул на Федора и Ваню, стоявших все друг против друга.

– Извините, что заставил вас дожидаться, – промолвил он Ване, меж тем как Федор бросился снимать пальто. Как во сне видел Ваня все это, чувствуя, что уходит в какую-то пропасть и все застилается туманом. Когда Ваня вошел в столовую, Анна Николаевна кончала говорить: «И обидно, знаете, что такой человек так себя компрометирует». Константин Васильевич молча повел глазами на Ваню, взявшего книгу и севшего у окна, и заговорил:

– Вот говорят: «Изысканно, неестественно, излишне», но если оставаться при том употреблении нашего тела, какое считается натуральным, то придется руками только раздирать и класть в рот сырое мясо и драться с врагами! Ногами преследовать зайцев или убегать от волков и т. д. Это напоминает сказку из 1001 ночи, где девочка, мучимая идеею финальности, все спрашивала, для чего сотворено то или это. И когда она спросила про известную часть тела, то мать ее высекла, приговаривая: «Теперь ты видишь, для чего это сотворено». Конечно, эта мамаша наглядно доказала справедливость своего объяснения, но вряд ли этим исчерпывалась дееспособность данного места. И все моральные объяснения естественности поступков сводятся к тому, что нос сделан для того, чтобы быть выкрашенным в зеленую краску. Человек все способности духа и тела должен развить до последней возможности и изыскивать применимость своих возможностей, если не желает оставаться калибаном.

– Ну, вот гимназисты ходят на головах…

– «Что ж, это во всяком случае плюс и, может быть, это очень приятно», сказал бы Ларион Дмитриевич. – И дядя Костя с вызовом посмотрел на Ваню, не перестававшего читать.

– При чем тут Ларион Дмитриевич? – заметила даже Анна Николаевна.

– Не думаешь же ты, что я излагал свои собственные взгляды?

– Пойду к Нате, – заявила, вставая, Анна Николаевна.

– А что, она здорова? Я ее совсем не вижу, – почему-то вспомнил Ваня.

– Еще бы, ты целыми днями пропадаешь.

– Где же я пропадаю?

– А уж это нужно у тебя спросить, – сказала тетка, выходя из комнаты. Дядя Костя допивал остывший кофе, и в комнате сильно пахло нафталином.

– Вы про Штрупа говорили, дядя Костя, когда я пришел? – решился спросить Ваня.

– Про Штрупа? Право, не помню, – так что-то Анета мне говорила.

– А я думал, что про него.

– Нет, что же мне с ней-то об Штрупе говорить?

– А вы действительно полагаете, что Штруп таких убеждений, как вы высказывали?

– Его рассужденья таковы; поступки не знаю, и убежденья другого человека – вещь темная и тонкая.

– Разве вы думаете, что его поступки расходятся со словами?

– Не знаю; я не знаю его дел, и потом не всегда можно поступать сообразно желанию. Например, мы собирались давно уже быть на даче, а между тем…

– Знаете, дядя, меня этот старовер, Сорокин, зовет к ним на Волгу: «Приезжайте, – говорит, – тятенька ничего не заругает; посмотрите, как у нас существуют, если интересно». Так вдруг расположился ко мне, не знаю и отчего.

– Ну, что же, вот и отправляйся.

– Денег тетя не даст, да и вообще не стоит.

– Почему не стоит?

– Так все гадко, так все гадко!

– Дас чего же вдруг все гадко-то стало?

– Не знаю, право, – проговорил Ваня и закрыл лицо руками. Константин Васильевич посмотрел на склоненную голову Вани и тихонько вышел из комнаты. Швейцара не было, двери на лестницу были открыты, и в переднюю доносился из затворенного кабинета гневный голос, чередуясь с молчанием, когда смутно звучал чей-то тихий, казалось, женский голос. Ваня, не снимая пальто и фуражки, остановился в передней; дверная ручка в кабинет повернулась, и в полуотворившуюся сторону показалась державшая эту ручку чья-то рука до плеча в красном рукаве русской рубашки. Донеслись явственно слова Штрупа: «Я не позволю, чтобы кто-нибудь касался этого! Тем более женщина. Я запрещаю, слышите ли, запрещаю вам говорить об этом!» Дверь снова затворилась и голоса снова стали глуше; Ваня в тоске осматривал так хорошо знакомую переднюю: электричество перед зеркалом и над столом, платье на вешалках; на стол были брошены дамские перчатки, но шляпы и верхнего платья не было видно. Двери опять с треском распахнулись, и Штруп, не замечая Вани, с гневным побледневшим лицом прошел в коридор; – через секунду за ним последовал почти бегом Федор в красной шелковой рубашке, без пояса, с графином в руке. «Что вам угодно?» – обратился он к Ване, очевидно, не узнавая его. Лицо Федора было возбужденно-красное, как у выпившего или нарумянившегося человека, рубашка без пояса, волосы тщательно расчесаны и будто слегка завиты, и от него сильно пахло духами Штрупа.

– Что вам угодно? – повторил он смотревшему на него во все глаза Ване.

– Ларион Дмитриевич?

– Их нет-с.

– Как же я его сейчас видел?

– Извините, они очень заняты-с, никак не могут принять.

– Да вы доложите, подите.

– Нет уж, право, лучше в другой раз как-нибудь зайдите: теперь им никак невозможно принять вас. Не одни они, – понизил голос Федор.

– Федор! – позвал Штруп из глубины коридора, и тот бросился бежать бесшумной походкой. Постояв несколько минут, Ваня вышел на лестницу, притворив дверь, за которой снова раздались заглушенные, но громкие и гневные голоса. В швейцарской, лицом к зеркалу, стояла, поправляя вуалетку, невысокая дама в серо-зеленом платье и черной кофточке. Проходя за ее спиной, Ваня отчетливо разглядел в зеркале, что это была Ната. Поправив вуаль, она не спеша стала подниматься по лестнице и позвонилась у квартиры Штрупа, меж тем как подоспевший швейцар выпускал Ваню на улицу.

– Что такое? – остановился Алексей Васильевич, читавший утреннюю газету; «Загадочное самоубийство. Вчера, 21 мая, по Фурштадтской улице, д. N, в квартире английского подданного Л. Д. Штрупа покончила счеты с жизнью молодая, полная надежд и сил девушка Ида Гольберг. Юная самоубийца просит в своей предсмертной записке никого не винить в этой смерти, но обстановка, в которой произошло это печальное событие, заставляет предполагать романическую подкладку. По словам хозяина квартиры, покойная во время горячего объяснения, написав что-то на клочке бумаги, быстро схватила приготовленный для путешествия его, Штрупа, револьвер и, раньше чем присутствовавшие успели что-нибудь предпринять, выпустила весь заряд себе в правый висок. Решение этой загадки усложняется тем, что слуга г-на Штрупа, Федор Васильев Соловьев, кр. Орловской губ., в тот же день бесследно пропал, и что осталась не выясненной как личность дамы, приходившей на квартиру Штрупа за полчаса до рокового события, так и степень ее влияния на трагическую развязку. Производится следствие». Все молчали за чайным столом, и в комнате, напитанной запахом нафталина, было слышно только тиканье часов.

– Что ж это было? Ната? Ната? Ты же знаешь это? – каким-то не своим голосом сказал наконец Ваня, но Ната продолжала чертить вилкой по пустой тарелке, не отвечая ни слова.