Жанна д'Арк

Tekst
20
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Jak czytać książkę po zakupie
Nie masz czasu na czytanie?
Posłuchaj fragmentu
Жанна д\'Арк
Жанна д\'Арк
− 20%
Otrzymaj 20% rabat na e-booki i audiobooki
Kup zestaw za 11,24  8,99 
Жанна д'Арк
Audio
Жанна д'Арк
Audiobook
Czyta Аркадий Бухмин
6,49 
Szczegóły
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Глава V

У всех детей есть прозвища; так было и у нас. С малых лет каждый получал какое-нибудь прозвание, и оно за ним оставалось. Но Жанна была богаче: с течением времени она снискала себе новое прозвище, потом третье и так далее; наконец у нее набралось их с полдюжины. Некоторые прозвища остались за ней навсегда. Крестьянские девушки, вообще, застенчивы; но она этим свойством так выделялась, так быстро краснела от малейшей причины, так сильно смущалась в присутствии незнакомых людей, что мы прозвали ее Стыдливой. Мы все были патриоты, но настоящей патриоткой называлась она, потому что самые горячие наши чувства к родине показались бы ничтожными в сравнении с ее любовью. Называли ее также Красавицей – не только за необычайную красоту ее лица и стана, но и за прелесть ее душевных качеств. Все эти имена она оправдывала, как и другое прозвище – Храброй.

Мы подрастали среди этой трудолюбивой и мирной обстановки и мало-помалу превратились в довольно больших мальчиков и девочек. Поистине, мы были уже достаточно велики, чтобы не хуже старших понимать насчет войн, непрерывно свирепствовавших на севере и на западе; и мы уже не меньше старших волновались из-за случайных вестей, доходивших до нас с тех кровавых полей. Я очень хорошо помню несколько таких дней. Как-то во вторник мы толпой резвились и пели вокруг, «Древа фей» и вешали на него гирлянды в память наших утраченных маленьких приятельниц. Вдруг маленькая Менжетта воскликнула:

– Гляньте-ка! Что это такое?

Подобный возглас, выражающий удивление и испуг, всегда привлекает общее внимание. Все мы столпились в кучку; сердца трепетали, лица разгорелись, а жадные взоры были все направлены в одну и ту же сторону – вниз по откосу, туда, где находилась деревня.

– Да ведь это черный флаг.

– Черный флаг? Нет… будто бы?

– У самого глаза есть, не видишь, что ли?

– А ведь взаправду – черный флаг! Случалось ли кому видеть такую штуку раньше?

– Что бы это значило?

– Что? Это должно означать что-нибудь страшное, уж не без того!

– Не про то говорю, это и так понятно. Но что именно – вот вопрос.

– Вероятно, тот, кто несет флаг, сумеет ответить не хуже любого из нас, – только имейте терпение, пока он подойдет.

– Бежит-то он шибко. Кто это такой?

Одни называли одного, другие – другого; но вот все уже могли разглядеть, что это – Этьен Роз, по прозванью Подсолнечник, потому что у него были желтые волосы и круглое, покрытое оспенными рябинами лицо. Его предки несколько сотен лет тому назад переселились из Германии. Он во всю мочь спешил вверх по откосу и время от времени подымал над головой флагшток, развертывая в воздухе черное знамение скорби, между тем как все глаза следили за ним, все уста говорили о нем, и все сердца ускоренно бились от нетерпеливого желания узнать его новости. Наконец он подбежал к нам и, воткнув древко флага в землю, сказал:

– Вот! Стой здесь и будь олицетворением Франции, покуда я переведу дыхание. Франции больше не нужно иного знамени.

Замолкла беспорядочная болтовня. Словно весть о смерти нагрянула к нам. Среди этой жуткой тишины слышно было только прерывистое дыхание запыхавшегося гонца. Собравшись с силами, мальчик заговорил:

– Пришли черные вести. В Труа заключен договор между Францией и Англией с их бургундцами. В силу договора Франция предательски отдана во власть врагу, связанная по рукам и ногам. Все это придумано герцогом бургундским и этой ведьмой – королевой Франции. Решено, что Генрих Английский женится на Екатерине Французской…

– Неужели это не ложь? Дочь Франции выйдет за азенкурского мясника? Возможно ли поверить этому! Ты слышал, да перепутал.

– Коли ты этому не можешь поверить, Жак д’Арк, то тебе предстоит нелегкая задача, потому что надо ждать еще худшего. Дитя, которое родится от этого брака, – будь то даже девочка, – унаследует себе обе короны, английскую и французскую; и такое совмещение двух королевств будет принадлежать их потомству вовеки.

– Ну, это уж, наверно, ложь, потому что это было бы противно нашему салическому закону[2], а, значит, это – беззаконие, этому не бывать! – сказал Эдмонд Обрэ, прозванный Паладином за привычку хвастать, будто он в один прекрасный день разобьет в пух и прах неприятельскую рать. Он сказал бы больше, если бы его не заглушили возгласы остальных: все возмущались этой статьей договора, все заговорили в один голос, и никто не слушал других. Наконец Ометта уговорила их попритихнуть, сказав:

– Зачем же перебивать его на половине рассказа? Дайте ему, пожалуйста, кончить. Вы недовольны этим рассказом, потому что он вам кажется ложью. Будь это ложь – нам пришлось бы ликовать, а не гневаться. Досказывай, Этьен.

– Сказ не велик: наш король, Карл VI, останется на престоле до своей смерти, затем вступает во временное управление Францией Генрих V Английский, пока его ребенок не подрастет настолько, чтобы…

Этот человек будет править нами – мясник? Это ложь! Сплошная ложь! – вскричал Паладин. – Подумай к тому же: а дофин куда денется? Что сказано о нем в договоре?

– Ничего. У него отберут престол, а сам пусть идет, куда хочет.

Тут все загалдели в один голос, говоря, что в известии нет ни словечка правды. И все даже развеселились: «Ведь король наш, – успокаивали мы себя, – должен был бы подписать договор, чтобы он вошел в силу; а как же он мог бы дать свою подпись, видя, что это погубило бы его собственного сына?»

Но Подсолнечник возразил:

– А я тоже задам вам вопрос: подписала ль бы королева договор, лишающий ее сына наследства?

– Эта змея? Конечно. О ней и речи нет. От нее и нельзя ждать лучшего. Нет такой низости, за которую она не ухватилась бы, – лишь бы насытить свою злобу; она ненавидит своего сына. Но ее подпись не имеет значения. Подписать должен король.

– Спрошу у вас еще одну вещь. В каком состоянии король? Безумный он или нет?

– Да, он безумен, и народ любит его за то еще больше. Он ближе к народу благодаря своим страданиям, а жалость к нему переходит в любовь.

– Правильно сказано, Жак д'Арк! Ну, так чего же вы ждете от того, кто безумен? Знает ли он, что делает? Нет. Делает ли он то, к чему побуждают его другие? Да. Теперь я могу сообщить вам, что он подписал договор.

– Кто заставил его сделать это?

– Вы знаете и так, мне незачем было бы называть: королева.

Снова раздался единодушный крик негодования; все заговорили в одно время, и каждый призывал проклятья на голову королевы. Наконец Жак д'Арк сказал:

– Но ведь сплошь и рядом приходят вести неверные. Не было еще слухов ни о чем столь постыдном, как это, ни о чем столь мучительном, столь унизительном для Франции. Поэтому есть еще надежда, что этот рассказ – тоже лишь злая молва. Где ты об этом услышал?

На его сестре Жанне лица не было. Она боялась ответа, и предчувствие не обмануло ее.

– Мы узнали от священника из Максэ.

Все замерли. Мы, видите ли, знали этого кюре как человека правдивого.

– А он сам считает ли это правдой?

У всех нас сердца почти остановились. Ответ гласил:

– Да. Мало того: не только считает, но, по его словам, знает, что это правда.

Некоторые девочки заплакали; у мальчиков словно отнялся язык. Скорбь на лице Жанны была подобна тому выражению страдания, которое появляется в глазах бессловесного животного, получившего смертельный удар. Животное терпит муку без жалобы, так и Жанна не говорила ни слова. Ее брат Жак гладил ее по голове и ласкал ее локоны, чтобы показать свое сочувствие, и она прижала его руку к губам, целуя ее в порыве признательности и не произнося ни слова. Наконец миновала самая тяжелая минута, и мальчики начали говорить. Ноэль Ренгесон воскликнул:

– Ах, неужели мы никогда не сделаемся мужчинами! Мы растем так медленно, а Франция никогда еще не нуждалась в солдатах так, как теперь, чтобы смыть это пятно позора.

– Я ненавижу эту пору юности! – сказал Пьер Морель, прозванный Стрекозой за свои выпученные глаза. – Все жди, жди, жди, – а тем временем уж сто лет тянутся эти войны, и тебе так и не привелось до сих пор попытать счастья.

– Ну, что касается меня, так мне не придется долго ждать, – заметил Паладин, – и уж когда я вступлю на военное поприще, то вы услышите кое-что обо мне, ручаюсь за это. Иные предпочитают, беря штурмом крепость, оставаться в задних радах; а на мой вкус – дайте мне место впереди всех, или же вовсе не надо. Я не желаю, чтобы впереди меня был кто-нибудь, кроме офицеров.

Даже девочкам передался воинственный пыл, и Мари Дюпон сказала:

– Я бы хотела быть мужчиной. Я бы отправилась сию же минуту! – И она осталась очень довольна своими словами и гордо посмотрела вокруг себя, ожидая похвал.

– Я тоже! – заявила Сесиль Летелье, раздувая ноздри, словно боевой конь, который почуял поле битвы. – Могу поручиться, что я не пустилась бы в бегство, хотя бы очутилась лицом к лицу со всей Англией.

– Xo-xo! – произнес Паладин. – Девчонки умеют хвастаться, но больше они ни на что не способны. Пусть-ка тысяча их выступит против горсти солдат – вот тогда вы посмотрите, что значит быстро бежать. Вон наша Жанночка – недостает, чтобы еще она затеяла пойти в солдаты!

Мысль была так забавна и вызвала такой дружный смех, что Паладин попытался продолжить шутку:

– Вы можете, как воочию, представить ее себе: вот она устремляется в битву, словно опытный ветеран. Да, именно так; и не какой-нибудь жалкий, простой солдат вроде нас, – нет, она будет офицером, заметьте, и у нее будет шлем с забралом, чтобы скрыть румянец смущения, когда она увидит перед собой армию незнакомых людей. Офицером? Непременно так – ей дадут чин капитана! Она будет капитаном, и ей дадут команду в сто человек – или, быть может, девушек. О, не таковская она, чтобы остаться простым солдатом! Боже ты мой, каким ураганом она налетит на вражескую рать и сомнет ее!

 

И он продолжал все в том же роде, так что все захохотали до слез, – да оно и не удивительно: что могло быть (в то время) забавнее предположения, что вот это кроткое маленькое создание, которое мухи не обидит, которое не выносит вида крови и вообще так девственно и пугливо, – что оно ринется в битву, ведя за собой толпу солдат? Бедняжка, она сидела смущенная, не зная куда деться от сыпавшихся со всех сторон насмешек. А между тем как раз в ту минуту подготовлялось событие, которое должно было изменить общую картину и показать всей этой детворе, что наибольшую выгоду имеет тот, кто смеется последний. Как раз тогда из-за «Древа фей» показалось хорошо нам знакомое и внушавшее нам страх лицо: и нас всех обожгла мысль, что шальной Бенуа убежал на свободу и что мы на волосок от смерти! Это оборванное, косматое и страшное чудовище выскочило из-за дерева и направилось к нам с поднятым топором. Мы все бросились кто куда, девочки завизжали, заплакали. Нет, не все; все, кроме Жанны. Она встала, повернулась лицом к безумцу и осталась стоять. Мы достигли леса, опушка которого примыкала к луговой поляне, и спрятались под его защиту; кое-кто оглянулся назад, чтобы узнать, не догоняет ли нас Бенуа, и вот что мы увидели: Жанна стоит, и безумец, высоко подняв топор, подкрадывается к ней. Зрелище полное ужаса. Мы остановились, как скованные; мы не могли двинуться с места. Я не желал видеть, как совершится убийство, и в то же время не мог отвести взгляд. Вот я вижу, что Жанна пошла навстречу человеку, – и не верю глазам. Вижу – он остановился. Погрозил ей топором, словно предупреждая, чтобы она не шла дальше, но она, не обращая внимания, идет – подошла к нему лицом к лицу – как раз под топор. Остановилась и, по-видимому, заговорила с ним. Я чувствовал себя больным, голова закружилась, все вокруг меня пошло ходуном, и не знаю, долго ли, коротко ли, но некоторое время я не мог ничего видеть. Когда это прошло, и я глянул снова, Жанна шла рядом с человеком, держа его за руку; в другой руке ее был топор. Они направлялись к деревне.

Мальчики и девочки, друг за дружкой, начали выползать из зарослей, и мы стояли разинув рты и во все глаза смотрели на тех двух, пока они не вошли в деревню и не скрылись из виду. Вот тогда-то мы и назвали ее Храброй.

Черный флаг мы оставили на том же месте, чтобы он исполнял свой печальный долг; а нам надо было теперь подумать о другом. Бегом пустились мы в деревню, чтобы предупредить народ и спасти Жанну от опасности. Хотя, думается мне, раз теперь топор был у Жанны, то преимущество оказалось бы не на стороне безумца. Мы прибежали, когда опасность уже миновала: сумасшедшего заперли. Все население спешило на маленькую площадь перед церковью, чтобы поговорить, поахать и подивиться; часа на два были забыты даже мрачные вести о договоре.

Женщины наперебой обнимали и целовали Жанну, хвалили ее и плакали, а мужчины гладили ее по голове и говорили, что ей бы следовало родиться мужчиной – тогда ее послали бы на войну, и уж наверно она заставила бы говорить о своих подвигах. Ей пришлось вырваться из объятий и прятаться: такая слава была слишком тяжелым испытанием для ее скромности.

Само собой, начали расспрашивать у нас подробности. Мне было так стыдно, что я постарался отделаться от первого же посетителя и потихоньку убежал назад, к «Древу фей», где я был бы избавлен от этих мучительных для моего самолюбия вопросов. Там я застал Жанну, но она искала спасения от тягости славы. Мало-помалу присоединились к нам и остальные, тоже спасавшиеся от допроса. Тут мы окружили Жанну, спрашивая, как это она набралась такой смелости. Она отвечала нам очень скромно и сдержанно.

– Вы поднимаете из-за этого много шума, но вы не правы: дело вовсе не стоит того. Он мне вовсе не чужой человек. Я знаю его и знала с давних пор; он тоже знает меня и любит. Много раз я протягивала ему пищу через решетку его клетки; а когда в последнем декабре ему отрубили два пальца, чтобы он боялся хватать и наносить раны прохожим, – то я перевязывала ему каждый день руку, пока не зажило.

– Так-то оно так, – возразила маленькая Менжетта, – но, дорогая, все-таки он сумасшедший, и ни его привязанность, ни признательность, ни дружба – ничто не поможет, коли он разъярится. Ты подвергла себя большой опасности.

– Еще бы, – подтвердил Подсолнечник. – Разве он не грозил убить тебя топором?

– Да, грозил.

– И грозил несколько раз?

– Да.

– И ты не испытывала страха?

– Нет… по крайней мере, не очень – чуть-чуть.

– Почему же ты не испугалась?

Она с минуту подумала и сказала простодушно:

– Не знаю.

Этот ответ всех рассмешил. И Подсолнечник сказал, что это похоже на то, как если бы овца старалась додуматься, почему это ей удалось съесть волка, но не сумела бы объяснить.

– Почему ты не побежала вместе с нами? – спросила Сесиль Летелье.

– Потому что необходимо было водворить его снова в клетку, иначе он убил бы кого-нибудь. А тогда и ему самому не уйти бы от беды.

Замечательно, что этот ответ, из которого ясно, до какого самозабвения, до какого полного равнодушия к собственной опасности доходила Жанна, помышлявшая и заботившаяся только о спасении других, – ответ этот был принят нами как очевидная истина, и никто из присутствующих не оспаривал его, не вдавался в рассуждения, не возражал. Это показывает, как ясно обрисовывался ее нрав и как хорошо он был всем известен.

Наступило молчание; быть может, мы все в это время думали об одном: о том, какую жалкую роль мы сыграли в этом приключении и как мы были далеки от Жанны. Я пытался придумать какой-нибудь хороший предлог, которым мог бы объяснить, почему я убежал и оставил беззащитную девочку на произвол вооруженного топором безумца; но все объяснения, приходившие мне в голову, казались мне такими жалкими и шаткими, что я отказался от своей затеи и продолжал молчать. Но не все были столь же благоразумны. Ноэль Ренгесон потоптался-потоптался да и брякнул, сразу показав, чем были все время заняты его мысли:

– По правде сказать, я был захвачен врасплох. В этом все дело. Имей я хоть минуту, чтобы опомниться, я не побежал бы, как не побежал бы от грудного младенца. Ведь, в конце-то концов, кто такой Теофиль Бенуа, и чего ради я стал бы бояться его? Фу! Неужели можно испугаться этого несчастного? Пусть бы он появился вот сейчас – я бы показал вам!

– И я тоже! – подхватил Пьер Морель. – Уж он у меня полез бы на это дерево проворнее, чем… ну да, вы увидели бы, каков я! А то – застигнуть человека врасплох – это, право… нет, я вовсе не хотел бежать, то есть бежать по-настоящему. Я и не думал бежать взаправду: я только хотел пошутить, а когда увидел, что Жанна стоит, а он грозит ей топором, то я едва сдержал себя, чтобы не кинуться на него и не выворотить у него все нутро. Я чувствовал неудержимый порыв сделать это, и если бы пришлось опять, то я так бы и поступил! Если он еще раз явится дурачить меня, то я…

– Полно, цыц! – презрительно перебил его Паладин. – Послушать вас, молодцы, так можно подумать, что большое геройство – стоять лицом к лицу с этой жалкой развалиной человека! Да это – сущая безделица! Не велика честь справиться с этаким – вот что скажу я вам. Да я не знаю, что может быть легче, чем стать лицом к лицу с целой сотней ему подобных. Явись он сейчас сюда, я бы подошел к нему – вот так, – не обращая внимания хоть на тысячу топоров, – и сказал бы…

И он все продолжал и продолжал описывать чудеса, которые он совершил бы, и храбрые речи, которые он говорил бы; а остальные время от времени вставляли свое словцо, тоже повествуя о грозных подвигах, которыми они отличатся, если этот безумец еще раз осмелится стать им поперек дороги. Уж в другой раз они будут наготове, и если он задумал вторично застать их врасплох, только потому, что один раз это ему удалось, – то они покажут ему, что он жестоко ошибается, – вот и весь сказ.

Итак, в конце концов им всем удалось восстановить свое доброе имя – даже кое-что прибавить к нему. И когда заседание кончилось, то каждый ушел, сохраняя в душе лучшее о себе мнение, чем когда-либо.

Глава VI

Тих и отраден был поток тех юных дней. То есть, вообще говоря, это было так, потому что мы жили далеко от театра войны; но по временам шайки грабителей бесчинствовали и вблизи наших мест, так что по ночам нам случалось видеть зарево подожженной фермы или деревни; и все мы знали или, по крайней мере, чувствовали, что когда-нибудь они подойдут еще ближе – настанет и наш черед. Этот тупой страх угнетал нас, словно тяжелая ноша; страх сделался еще напряженнее года через два после договора в Труа.

Поистине то была для Франции година бедствий. Однажды мы перебрались на ту сторону, чтобы померяться силами (как это случалось не раз) с ненавистными мальчишками из Максэ – приверженцами бургундцев. Нас поколотили, и мы, избитые и усталые, возвращались на наш берег уже вечером, когда порядком стемнело. Тут на колокольне ударили в набат. Мы пустились бегом и, добравшись до площади, застали там толпу взволнованных сельчан; лица их были озарены зловещим светом дымившихся ярких факелов.

На церковной паперти стоял незнакомец, бургундский священник, и передавал народу вести, заставлявшие слушателей то плакать, то гневаться, то роптать, то проклинать. Наш старый безумный король умер, говорил он, и теперь мы, и Франция, и престол составляем собственность младенца английской крови, который лежит в своей колыбели в Лондоне. И он убеждал нас принести этому ребенку свои верноподданнические чувства и быть его преданными слугами и доброжелателями; и он говорил, что теперь наконец у нас будет правительство могучее и незыблемое и что в коротком времени английская армия соберется в последний поход; но поход тот закончится скоро, потому что довершить осталось лишь немногое – осталось завоевать кое-какие клочки нашей страны, остающиеся под этой редкостной и почти забытой тряпкой – под знаменем Франции.

Народ бушевал и порывался кинуться на него; десятки людей грозили ему кулаками, воздетыми над морем освещенных лиц; то была дикая и волнующая картина. И патеру подстать было занимать в этом зрелище первое место: он стоял среди яркого света и с полным равнодушием и спокойствием смотрел вниз на этих раздраженных людей, так что нельзя было не преклониться перед его поразительным самообладанием, хотя в то же время хотелось бы сжечь его на костре. И его заключительные слова своей холодностью превзошли все остальное; он рассказал им, как при погребении нашего старого короля французский герольдмейстер преломил свой должностной жезл над гробом Карла VI и его династии, произнеся при этом во всеуслышание: «Генриху, королю Франции и Англии, нашему верховному государю, многая лета!» – и он предложил народу возгласить вместе с ним сердечное «аминь» этому пожеланию.

Все побледнели от ярости. У всех язык точно прилип к гортани, и некоторое время никто не мог говорить. Но Жанна стояла совсем рядом; она взглянула ему в лицо и произнесла спокойным, серьезным тоном:

– Я хотела бы видеть, как голова у тебя слетит с плеч! – и после минутного молчания добавила, осенив себя крестным знамением, – если бы на то была воля Божья.

Это стоит запомнить, и вот почему: то были единственные жестокие слова, какие Жанна сказала за всю свою жизнь. Когда я расскажу вам о всех бурях, о всех несправедливостях и притеснениях, которым она подвергалась, то вы подивитесь, что она только один раз в жизни молвила горькое слово.

С того дня, как пришли эти печальные вести, мы жили в постоянном страхе; грабители то и дело добирались чуть не до наших дверей. Опасность надвигалась все ближе и ближе, но по милости неба мы до сих пор избегали погрома. Но наконец наступила и наша очередь. Случилось это по весне 1428 года. В глухую темную полночь бургундцы нагрянули с шумом и гамом, и мы повскакали с постелей, чтобы бегством спасти себе жизнь. Мы направились по пути к Нешато и неслись как угорелые, в полном беспорядке, – каждый старался обогнать других, каждый мешал другому. Но Жанна – только одна из всех нас – не потеряла хладнокровия и создала порядок из этого хаоса. Она сделала это быстро, уверенно и распорядительно, и наше паническое бегство вскоре превратилось в правильное, размеренное шествие. Согласитесь, что для такой молоденькой девушки – это был немалый подвиг.

Ей было теперь шестнадцать лет; статная и стройная, она отличалась такой необычайной красотой, что я мог бы использовать всю цветистость языка для описания ее наружности – и все же не перейти пределов истины. Кроткое и ясное чело ее было верным отражением чистоты ее духовной природы. Она была глубоко религиозна. Часто бывает, что религиозность придает человеку какой-то грустный облик. Но она была не такова. Ее религия наполняла ее внутренним довольством и отрадой; и если она по временам бывала встревожена и ее лицо и осанка изобличали переживаемое ею страдание, то это была скорбь о своей родине, скорбь, ни единая доля которой не проистекала от веры.

 

Значительная часть нашей деревни была разгромлена, и когда мы получили возможность без опасения вернуться назад, то нам пришлось испытать на себе все те страдания, от которых много лет – десятки лет! – изнывал народ во всех других краях Франции. В первый раз мы увидели разрушенные, обгорелые стены; наткнулись на улицах на туши бессловесных животных, убитых только ради потехи, – в их числе были телята и овцы, любимцы детей, и тяжело было видеть малышей, плакавших над погибшими друзьями.

Налоги, налоги! Каждый думал об этом. Каково будет нести это бремя теперь при разоренной общине! И лица у всех вытянулись при этой мысли. Жанна сказала:

– Много лет уже вся остальная Франция платит налоги, не имея, чем платить. Но мы до сих пор не испытали этой горькой напасти. Теперь узнаем.

И она продолжала говорить о том же. Волнение ее возрастало. Ясно было, что эта забота наполняет все ее мысли.

Наконец мы увидели нечто ужасное. То был безумец, – исколотый кинжалами и изрубленный на куски в своей железной клетке, на углу площади. Кровавое и страшное зрелище! Едва ли кто из нас, молодежи, видел когда-нибудь раньше человека, погибшего от насильственной смерти; оттого этот мертвец как-то зловеще приковал к себе наше внимание – мы не могли оторвать глаз от него. Впрочем, не на всех он подействовал именно так; на всех нас, кроме Жанны. Она отвернулась в ужасе и ни за что не соглашалась вторично взглянуть на убитого. В этом было поразительное предуказание, что мы – лишь рабы привычки; предуказание того, как сурово и жестоко иногда относится к нам судьба. Ибо было предопределено, что спокойно доживут до старости именно те из нас, которых наиболее заворожило это зрелище кровавой и жестокой смерти, между тем как она, с врожденным и глубоким ужасом отвращавшаяся от крови, вскоре должна была видеть ее изо дня в день на полях сражений.

Вы легко можете поверить, что теперь у нас было вдоволь о чем потолковать; разгром нашей деревни казался нам величайшим событием мира. Ведь эти простодушные крестьяне в действительности еще ни разу не оценили во всей полноте размеров тех событий мировой истории, которые находили смутный отзвук в их представлениях, – хотя им и казалось раньше, что они сознают сущность дела. Мелкое, но мучительное происшествие, представшее их телесным взорам и испытанное ими на собственной шкуре, – фазу сделалось для них важнее самых величественных деяний давно минувшей старины, о которых они знали понаслышке. Теперь забавно вспомнить, как разглагольствовали тогда наши старики. То-то они сердились да ныли!

– Да! – сказал старый Жак д'Арк. – Времена настали, нечего сказать. Надо бы довести об этом до сведения короля. Пора уж ему перестать бездельничать да мечтать – пусть примется за свое дело по-настоящему. – Он имел в виду нашего молодого, лишенного наследства короля, бездомного изгнанника, Карла VII.

– Правильно сказано! – заметил мэр. – Надо бы сообщить ему. Разве можно терпеть такие вещи! Ты тут не знаешь, где преклонить голову, а он себе прохлаждается! Надо об этом разгласить – непременно надо! Пусть узнает вся Франция!

Послушать их, так можно было подумать, что все предшествовавшие десять тысяч погромов и поджогов были выдумкой, а только наш – настоящий. Так уж всегда: пока в беде твой сосед – ничего, довольно одних разговоров; а попадешь сам в беду – значит, пора королю встряхнуться и взяться за дело.

Великое событие вызвало много толков и среди нас, молодежи. Пасем стада – и говорим без умолку. Мы уж начали изрядно важничать: мне было восемнадцать, а остальным на год, даже на четыре больше, – во всяком случае, уже не дети. Однажды Паладин начал высокомерно разносить французских генералов-патриотов.

– Взгляните на Дюнуа, на побочного Орлеана, – какой же он генерал! Пусть только меня назначат на его место – я не стану говорить, что именно я сделаю: болтать языком вовсе не по моей части; я предпочитаю действовать, пусть болтовней занимаются другие. Но только поставьте меня на его место – вот и все! А возьмем хоть Сентрайля – просто тьфу! А этот хвастливый Ла Гир – неужели, по-вашему, и он генерал?

Всем было как-то не по себе видеть такое презрительное отношение к этим великим именам. Ведь в наших глазах эти знаменитые полководцы были почти богами. Они, величественные и далекие от нас, представлялись нам какими-то смутными, огромными призраками, какими-то грозными тенями; и жутко было говорить о них как о простых смертных и запанибрата разбирать или осуждать их поступки. Жанна вспыхнула.

– Не понимаю, – сказала она, – как можно говорить так резко об этих необыкновенных людях: ведь они – истинные столпы французского государства, которое они поддерживают по мере сил своих и спасают ценою ежедневно проливаемой крови. Что касается меня, так я сочла бы великим счастьем, если бы мне выпала честь хоть один раз взглянуть на них – взглянуть только издали, потому что я недостойна близко подойти к ним.

На минуту Паладин смутился, прочитав в наших лицах, что слова Жанны были выражением наших общих чувств. Но он тотчас оправился и снова принялся разносить все в пух и прах.

Жан, брат Жанны, заметил ему:

– Если тебе не по нутру то, что делают наши генералы, то почему же ты сам не отправишься на великую войну и не исправишь их ошибок? Ты все толкуешь о снаряжении в поход, а сам – ни с места.

– Вот как! – возразил Паладин. – Легко сказать: иди! Изволь, я объясню, почему я остаюсь здесь и изнываю от мирного бездействия, столь противного моей природе, как ты знаешь. Я не иду, потому что я не дворянин. Вот в чем все дело. Что может в такой войне сделать один солдат? Ничего! Он не смеет думать о повышении. Будь я дворянином – неужели я остался бы здесь? Да ни единой минуты! Я спас бы Францию… Ладно, смейтесь себе, но я-то знаю, какие силы таятся во мне, я знаю, что кроется под этой крестьянской шапкой. Я могу спасти Францию, и я готов сделать это – только не при настоящих условиях. Если я нужен – пусть пришлют за мной; а нет – сами будут виноваты. Но я не тронусь с места, пока меня не сделают офицером.

– Увы! Бедная Франция – Франция погибла! – заметил Пьер д'Арк.

– Чем фыркать на других, отчего тебе самому не отправиться на войну, Пьер д'Арк?

– О, за мной ведь тоже еще не прислали. Притом я такой же дворянин, как и ты. Но я пойду на войну; обещаю пойти. Я обещаю пойти в качестве рядового, под твоей командой, Паладин, – когда за тобой пришлют.

Все засмеялись, а Стрекоза сказал:

– Так скоро? В таком случае тебе надо приготовляться; тебя, пожалуй, позовут уж лет через пять – кто знает? Да, я уверен, что ты отправишься на войну через пять лет.

– Он отправится раньше, – сказала Жанна.

Она произнесла это тихо и задумчиво, но ее слова были услышаны всеми.

– Откуда ты знаешь, Жанна? – удивленно спросил Стрекоза. Но его перебил Жан д'Арк.

– Я тоже хотел бы пойти, но так как я слишком молод, то тоже подожду и отправлюсь, когда пришлют за Паладином.

– Нет, – сказала Жанна, – он отправится вместе с Пьером.

Она точно говорила сама с собой – вслух, но бессознательно; и на этот раз я один услышал ее слова. Я взглянул на нее; ее вязальные спицы бездействовали, лицо ее сделалось каким-то мечтательным, не от мира сего. Губы ее слегка двигались, как будто она произносила про себя отрывки фраз. Но она говорила беззвучно: я стоял ближе всех и ничего не слышал. Однако я насторожил уши, потому что те две фразы несказанно поразили меня: я суеверен, и всякая мелочь, если она необычна и странна, легко может взволновать меня.

Ноэль Ренгесон сказал:

– Есть только одно средство, которое могло бы спасти Францию. У нас в деревне есть, по крайней мере, хоть один дворянин. Почему бы Школяру не поменяться с Паладином своим именем и званием? Тогда он сделался бы офицером, Франция прислала бы за ним, и мы, словно мух, смели бы в море все эти полчища бургундцев и англичан.

2В силу салического закона женская линия устранялась во французской монархии от престолонаследия.