Скорбь Сатаны

Tekst
1
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Jak czytać książkę po zakupie
Nie masz czasu na czytanie?
Posłuchaj fragmentu
Скорбь Сатаны
Скорбь сатаны
− 20%
Otrzymaj 20% rabat na e-booki i audiobooki
Kup zestaw za 16,19  12,95 
Скорбь сатаны
Audio
Скорбь сатаны
Audiobook
Czyta Станислав Иванов
7,47 
Szczegóły
Audio
Скорбь Сатаны
Audiobook
Czyta Михаил Обухов
13,12 
Szczegóły
Audio
Скорбь Сатаны
Audiobook
Czyta Никита Полицеймако
13,99 
Szczegóły
Скорбь сатаны
Tekst
Скорбь сатаны
E-book
4,35 
Szczegóły
Tekst
Скорбь Сатаны
E-book
12,24 
Szczegóły
Скорбь Сатаны
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Maria Corelli

THE SORROWS OF SATAN

© В. Чарный., перевод на русский язык, 2023

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2023

Все права защищены. Книга или любая ее часть не может быть скопирована, воспроизведена в электронной или механической форме, в виде фотокопии, записи в память ЭВМ, репродукции или каким-либо иным способом, а также использована в любой информационной системе без получения разрешения от издателя. Копирование, воспроизведение и иное использование книги или ее части без согласия издателя является незаконным и влечет за собой уголовную, административную и гражданскую ответственность.

I

Известно ли вам, что значит быть бедным? Не кичиться бедностью, подобно тому, кто имеет свои пять-шесть тысяч годового дохода, и все же клянется, что едва сводит концы с концами, но быть действительно бедным – всецело, мучительно, безобразно бедным позорной, убогой, ничтожной бедностью? Бедностью, что вынуждает носить одно и то же платье, покуда оно совершенно не износится – той, что лишает вас свежего белья, когда услуги прачки непомерно дороги, что лишает вас самоуважения, заставляя стыдливо красться вдоль улиц, когда бы вы могли гордо шагать по ним в кругу друзей – я говорю о бедности такого рода. Это сокрушительное проклятие, погребающее благородные стремления под тяжестью низменных забот; это нравственная язва, прободающая сердце благонамеренного человеческого существа, делая его завистливым и злонравным, рождая в нем желание взяться за динамит. Когда он видит жирную, праздную светскую даму, что проезжает мимо в своем роскошном экипаже, лениво развалясь на сиденье, видит ее лицо, испещренное багрово-красными пятнами, следами непомерного обжорства, – когда наблюдает, как безмозглый, утонченный модник курит и предается безделью в парке, как если бы весь мир с его миллионами честных тружеников были созданы лишь для беспечных развлечений так называемого «высшего общества» – вся его благая кровь обращается желчью, и страдающий дух восстает с мятежным воплем: «Почему же, во имя всего святого, все так несправедливо? Почему карманы никчемного бездельника полны золота лишь благодаря случаю и праву наследования, а я, трудящийся в поте лица от зари до полуночи, едва могу наскрести на сытный обед?»

И в самом деле, почему? Почему грешники цветут, подобно благородному лавру? Я часто размышлял над этим. Однако теперь я думаю, что способен ответить на этот вопрос, основываясь на собственном опыте. И каком опыте! Кто мне поверит? Кто поверит, что столь необычная и умопомрачающая доля выпала простому смертному? Никто. И все же это правда – и более правдиво, чем многое из того, что зовется истинным. Более того, мне известно, что многие испытывают злоключения, подобные моим, подпав под то же самое влияние, возможно, иногда в их сознании мелькает мысль о том, что они погрязли во грехе, но воля их слишком слаба, чтобы разорвать ту сеть, в которую они попались добровольно. Усвоят ли они урок, преподанный мне? Пройдут ли столь же горестную школу под оком столь же грозного надзирателя? Смогут ли постичь, как я, неволей – всеми фибрами моего умственного восприятия – необъятный, неделимый, деятельный Разум, что трудится беспрестанно, хоть и безмолвно, бесконечного во времени, безусловно существующего Бога? Если случится так, тьма их сомнений рассеется, и вся мнимая мирская несправедливость обернется чистой воды беспристрастностью. Но пишу я без надежды в чем-либо убедить или просветить своих современников. Мне слишком хорошо известно, сколь они строптивы – судить об этом я могу по себе. В том, как горделиво я когда-то верил в себя, меня не превзошел ни один из людей на всем земном шаре. И я отдаю себе отчет в том, что остальные находятся в схожем положении. Я всего лишь желаю изложить здесь события своего жизненного пути в том порядке, в котором они сменяли друг друга, предоставив более смелым умам рассуждать о загадках человеческого существования сообразно их силам.

Стояла жестокая зима, которую еще долго будут вспоминать как одну из самых суровых в этих широтах, когда великая волна холодов захлестнула не только славный британский архипелаг, но и всю Европу, а я, Джеффри Темпест, один во всем Лондоне умирал от голода. В наши дни голодный человек редко у кого вызывает заслуженное сострадание – столь редки те, что могут в него поверить. Достойные люди, те, что только что наелись до отвала, больше всех прочих проявляют недоверие, а кое у кого из них рассказы о том, что где-то голодают люди и вовсе вызывают улыбку, словно являются обыденными послеобеденными анекдотами. Или, с раздражающей рассеянностью, столь характерной для великосветской публики, что, задавая вопрос, не дожидается, пока на него ответят, или не понимает услышанного, для сытно отобедавших, которые, услышав, что кто-то умирает от голода, лениво бормочут: «Какой ужас!», и возвращаются к обсуждению последних веяний моды, чтобы убить время, иначе время убьет их абсолютной скукой. Сам факт того, что кто-то голоден, звучит грубо, плебейски, и о нем не упоминают в приличном обществе, где каждый всегда ест больше, чем ему требуется. Однако в те дни, о которых я говорю, мне, с некоторых пор ставшему объектом всеобщей зависти, слишком хорошо был ясен жестокий смысл слова «голод» – грызущая боль, тошнотворная слабость, безжизненное оцепенение, неутолимая животная потребность в одной лишь пище; все эти чувства в достаточной мере страшат тех, кто по несчастью испытывает их каждый день, но если они причиняют страдания тем, кто вскормлен в неге и воспитан в манере, присущей джентльмену – Боже упаси! – их боль куда сильнее. Я чувствовал, что не заслуживал тех несчастий, что на меня обрушились. Я трудился, не жалея сил. С тех пор, как умер мой отец и я обнаружил, что все состояние, которое, как я полагал, унаследую от него, до последнего пенни достанется сонмищу кредиторов, и от всего нашего дома и имения мне останется лишь украшенный камнями миниатюрный портрет матери, отдавшей свою жизнь, чтобы я появился на свет, – с тех самых пор я работал не покладая рук, от зари до заката. В своем университетском образовании я избрал единственную стезю, для которой, как мне казалось, я был пригоден – литературную. Я пытался устроиться почти в каждое лондонское издание – многие мне отказали, иные дали испытательный срок, но ни одно не платило на постоянной основе. Каждый, кто стремится превратить свой мозг и свое перо в источники постоянного дохода, в начале пути удостаивается участи изгоя. Он никому не нужен; его все презирают. Над его потугами потешаются, рукописи швыряют ему в лицо, не читая их, и он вызывает у всех столько же интереса, сколько убийца, сидящий в камере смертников. Убийца хотя бы накормлен и одет – его навещает достойный священник, и даже тюремщик иногда снисходит до того, чтобы перекинуться с ним в карты. Но человек, наделенный даром мыслить оригинально и выражать эти мысли, для всех облеченных властью куда хуже самого отпетого негодяя, и все чинуши едины в своем стремлении растоптать его при любой возможности. В мрачном молчании я сносил пинки с тычками и продолжал жить дальше – не из любви к жизни, но лишь потому, что презирал трусливое насилие над самим собой. Я был достаточно молод и не так легко расставался с надеждой – призрачной надеждой на то, что придет и моя очередь – быть может, вечно вращающееся колесо фортуны вознесет меня наверх так же, как перемалывает сейчас, едва способного влачить свое жалкое существование – хотя дни мои сменяли друг друга, ничего не менялось. Почти шесть месяцев я работал в должности рецензента в одном известном литературно-художественном журнале. Мне присылали по тридцать романов в неделю для «критики» – я взял привычку наскоро пролистывать восемь или десять из них, писать разгромный обзор на эти случайно выбранные романы, а оставшиеся вообще не удостаивал вниманием. Я обнаружил, что подобный образ действий считался разумным, и какое-то время редактор, щедро плативший мне по пятнадцать шиллингов в неделю, был мною доволен. Но меня сгубил единственный случай, когда, пойдя против собственных правил, я тепло отозвался об одном произведении, сообразно совести сочтя его оригинальным и превосходно написанным. Его автор оказался заклятым врагом владельца журнала, и, к несчастью для меня, мой хвалебный отзыв опубликовали; так взаимная вражда пересилила правый суд, и я был незамедлительно уволен.

После этого я влачил довольно жалкое существование; мне перепадала кое-какая халтура из ежедневных газет, меня кормили обещаниями, которые никто не собирался сдерживать, пока той самой зимой, в январе, я не остался без единого пенни, на пороге голодной смерти, к тому же задолжав месячную оплату за убогую квартирку в переулке недалеко от Британского музея. Весь день я устало таскался из газеты в газету в поисках работы, и везде меня ждал отказ. Все возможные должности были заняты. Также я безуспешно пытался пристроить собственную рукопись – художественный роман, по моему мнению, вполне достойный; но все рецензенты в издательствах сочли его никуда не годным. Как я узнал позже, все эти «рецензенты» по большей части сами являлись романистами; в свободное время они читали чужие произведения и оценивали их. Подобное положение дел казалось мне несправедливым; я всегда полагал, что оно благоприятствует посредственности, подавляя ростки оригинальности. Здравый смысл подсказывает, что писатель-рецензент, занимающий определенное место в литературной среде, скорее станет продвигать авторов-однодневок, нежели тех, что способны потеснить его на этом поприще. Как бы то ни было и сколь порочна ни была сложившаяся система, суждение обо мне и моем литературном детище было крайне предвзятым. Последний из посещенных мною издателей оказался человеком вполне добродушным и не без некоторого сочувствия окинул взглядом мое истрепанное платье и худое лицо.

– Мне жаль, – сказал он, – мне очень жаль, но рецензенты мои высказались единодушно. Из того, что я от них слышал, я заключаю, что вы слишком серьезны. Кроме того, позволили себе несколько саркастических выпадов в сторону общественности. Любезный государь, так не пойдет. Никогда не вините общество – оно покупает книги! Вот если бы вы написали остроумный любовный роман, с пикантными нотками, и даже куда более пикантный, чем дозволено, то угодили бы вкусу современной публики.

 

– Прошу прощения, – несколько вяло возразил я, – но уверены ли вы в том, что хорошо разбираетесь во вкусах современной публики?

Он улыбнулся мне снисходительной, довольной улыбкой, без сомнения считая, что подобный вопрос я задал исключительно благодаря собственному невежеству.

– Разумеется, я в этом уверен, – ответил он. – В мои обязанности входит знать о потребностях публики так же хорошо, как о содержимом своих карманов. Поймите меня – я не предлагаю вам писать о чем-то совершенно непристойном, оставим это эмансипированным женщинам, – тут он засмеялся – но могу заверить вас в том, что высококлассная художественная проза плохо продается. Прежде всего ее не любят критики. Но и критикам, и общественности придется по вкусу чувственный реалистический роман, написанный лаконичным газетным языком. Литературный, аддисоновский язык – это ошибка.

– Значит, по-вашему, я и сам – ошибка, – проговорил я, натянуто улыбаясь. – В любом случае, если вы действительно говорите правду, мне стоит отложить перо и попробовать свои силы в ином ремесле. Я достаточно старомоден, чтобы считать профессию литератора достойнейшей из возможных, и мне не по пути с теми, кто сознательно способствует ее разложению.

Он бросил на меня косой взгляд, в котором мелькнули недоверие и пренебрежение.

– Так-так! – воскликнул он. – Вижу, есть в вас нечто донкихотское. Ничего, это пройдет. Не желаете ли отужинать сегодня в моем клубе?

На его предложение я, нимало не раздумывая, ответил отказом. Я видел, что ему известно, в каком бедственном положении я нахожусь, и моя гордость – или тщеславие, если угодно – поспешно пришли на выручку. Я торопливо пожелал ему всего хорошего и ретировался в свою квартиру, прихватив отвергнутую рукопись. По прибытии, едва я ступил на лестницу, мне встретилась хозяйка, спросившая, «не соблаговолю ли я уладить дела» на следующий день. Бедняжка обратилась ко мне учтиво, и не без некоторой сочувственной робости. Столь явное проявление жалости с ее стороны наполнило мою душу желчью так же, как предложение издателя накормить меня ужином уязвило мою гордость – и с совершенно нахальной уверенностью я немедленно пообещал принести ей деньги в удобное для нее время, хоть и не имел ни малейшего представления о том, где и как раздобуду требуемую сумму. Расставшись с ней, я закрылся у себя в комнате, швырнув бесполезную рукопись на пол, бросился в кресло и крепко выругался. Ругань придала мне бодрости, и это казалось мне естественным – хотя от недоедания я порядком ослаб, но все же не настолько, чтобы лить слезы – и бранные слова приносили мне такое же облегчение, какое, я полагаю, испытывает взволнованная женщина, разражаясь плачем. Сраженный отчаянием, я не мог ни плакать, ни взывать к Богу. Откровенно говоря, в бога я вовсе не верил – тогда не верил. Я был самодостаточным смертным, презиравшим дряхлые суеверия так называемой религии. Разумеется, воспитан я был в духе христианства, но в моих глазах вера утратила всяческую пользу, стоило мне осознать абсолютную неэффективность христианских священников в решении насущных жизненных вопросов. Душа моя без руля и ветрил неслась среди хаоса, разум тяготил груз мыслей и честолюбия, а тело бедствовало. Положение мое было отчаянным – и сам я пребывал в отчаянии. Если благие и падшие ангелы играли в кости и победившему доставалась человеческая душа, то в этот самый миг кто-то из них делал решающий бросок ради моей собственной. И все-таки, несмотря на все это, я чувствовал, что сделал все, что было в моих силах. Меня загнали в угол мои современники, теснили, не давая жить, но я боролся, как только мог. Я трудился честно, терпеливо – и бесцельно. Я знал негодяев, что получали кучу денег, и жуликов, что сколотили целое состояние. Они благоденствовали, и это, по-видимому, служило доказательством того, что честность все же не являлась лучшей политикой. Что же мне оставалось делать? Как мог я ступить на путь иезуита, злодействуя ради собственной выгоды? Такие отрешенные мысли мелькали в моей голове, если только эту отупелую блажь можно было назвать мыслями.

Ночь была невероятно холодной. Мои руки совсем онемели, и я пытался отогреть их при помощи масляной лампы, которой хозяйка все еще разрешала пользоваться, несмотря на долги. Тут я заметил три письма на столе – одно в длинном синем конверте, видимо, повестка в суд или уведомление о возврате моей рукописи; на другом была марка Мельбурнского почтамта; третий конверт был плотным, квадратным, с красно-золотой короной на обороте. Я равнодушно перевернул их, выбрав то, что пришло из Австралии, и взвесил его на ладони, прежде чем открыть. Я знал, от кого оно, и рассеянно думал о том, какие вести в нем заключались. Несколько месяцев назад я подробно рассказал о своих трудностях и растущих долгах старому приятелю из колледжа, что счел маленькую Англию недостойной своих амбиций, и отплыл навстречу огромному новому миру, намереваясь заняться золотодобычей. Дела у него, как я понял, шли хорошо, а положение его было весьма прочным, и я отважился прямо попросить у него пятьдесят фунтов взаймы. Без сомнений, передо мной был его ответ, и я помедлил, прежде чем вскрыть печать.

– Конечно, меня ждет отказ, – проговорил я вполголоса. – Каким бы добрым ни был друг, если просить у него денег, он вскоре очерствеет. Он рассыплется в сожалениях, скажет, что дела идут скверно и времена нынче дурные, в надежде, что я вскоре найду выход сам. Я уже слышал подобное. В конечном счете, стоит ли мне надеяться на то, что он отличается от всех прочих? Ведь нас ничего не связывает, кроме дружеских дней, проведенных в стенах Оксфорда.

С этими словами у меня вырвался невольный вздох, и на мгновение туман застил мои глаза. Я снова увидел башни безмятежного колледжа Модлин, тени благородных зеленых деревьев на дорожках университетского городка, где мы – я и человек, чье письмо я сжимал в руке, – прогуливались в дни беззаботной юности и мечтали о том, что нам, двум гениям, суждено возродить духовность этого мира. Мы любили классиков – нас переполняли строки Гомера, мысли и максимы бессмертных греков и латинян, и я искренне считаю, что в те дни мечтаний мы думали, что и в самих нас есть что-то от героев. Но вскоре мы оказались на арене общества, лишившей нас возвышенных надежд – мы были всего лишь обыкновенными деталями механизма, и ничем иным – однообразная работа и проза повседневной жизни оттеснили Гомера на задний план, и вскоре мы обнаружили, что общество куда больше интересовалось очередным пошлым скандалом, а не трагедиями Софокла или мудростью Платона. Что ж! несомненно, наши мечты о том, что с нашей помощью возможно преобразовать мир, где потерпели поражение Платон и Христос, были глупыми, однако самый закоренелый циник не станет отрицать, что приятно оглянуться на дни минувшей молодости и вспомнить, что хотя бы тогда, возможно в последний раз в жизни, он был полон благородных побуждений.

Лампа горела все хуже, и мне пришлось подровнять фитиль перед тем, как снова приняться за чтение. В соседней комнате кто-то играл на скрипке, и играл хорошо. Смычок извлекал ноты нежно, и в то же время с некоторой живостью, и я слушал, испытывая смутное удовольствие. От голода я так ослаб, что был почти безразличен ко всему вокруг, балансируя на грани оцепенения, и пронзительная сладость музыки, взывающей к чувственной и эстетической сторонам моей натуры, на миг пересилила животный инстинкт.

– Вот так! – пробормотал я, обращаясь к незримому музыканту. – Ты упражняешься, пиликаешь на своей скрипке, и за это, несомненно, получаешь жалкие гроши, на которые едва можно протянуть. Быть может, ты, бедняга, играешь в каком-то дешевом оркестрике, а может, даже на улицах, и голодаешь здесь, в квартале, где живет элита, не смея надеяться, что обретешь популярность и склонишь колено перед его величеством – а если у тебя и была такая надежда, она безнадежно утрачена. Играй, мой друг, играй! Твоя музыка приятна слуху и кажется, ты счастлив. Правда ли это? Или ты, как и я, стремительно катишься на дно?

Скрипка звучала тише, прежняя мелодия сменилась печальной, и ей вторили градины, бившиеся в ставни. Порывистый ветер свистел под дверью, завывал в дымоходе – холодный, будто касание смерти, настойчивый, как нож, пронзающий плоть. Я задрожал, склонился над чадившей лампой, приготовившись узнать, что за новости пришли из Австралии. Едва я открыл конверт, на стол упал вексель на пятьдесят фунтов, которые я мог получить в одном известном лондонском банке. Сердце мое встрепенулось от облегчения и благодарности.

– Джек, старина, как я ошибся в тебе! – воскликнул я. – Выходит, сердце у тебя доброе.

И я, глубоко тронутый тем, с какой легкостью мой друг проявил щедрость, жадно принялся за чтение. Письмо было недлинным; очевидно, писалось оно в спешке.

«Дорогой Джефф!

Мне жаль слышать, что ты в столь тяжелом положении; это напрямую говорит о том, какого сорта дурни по-прежнему преуспевают в Лондоне, пока такой способный человек, как ты, тщетно пытается найти себе место в литературном мире и добиться признания. Думаю, что все дело тут в связях, а деньги – единственное, что влияет на ход любого дела. Вот пятьдесят фунтов, о которых ты просил, пожалуйста, – и не спеши мне их возвращать. В этом году я окажу тебе еще одну услугу, и пошлю к тебе друга – настоящего друга, без обмана! С собой у него будет рекомендательное письмо от меня, и между нами говоря, старина, для тебя нет ничего лучше, чем препоручить ему себя и свои литературные дела. Он знает всех, всю хитрость издательского дела, всю шайку газетчиков. Кроме того, он ярый филантроп, и особенно приятно ему общество духовенства. Ты скажешь, что это довольно странная наклонность, но он откровенно признался мне, что причина столь причудливой симпатии кроется в его несметном богатстве: он попросту не представляет, что делать со всеми своими деньгами, а достопочтенное духовенство всегда готово подсказать ему, как ими распорядиться. Ему доставляет удовольствие сознавать, что в какой-либо части света его деньги и влиятельность (а он весьма влиятелен) приносят кому-либо пользу. Он помог мне выпутаться из весьма затруднительного положения, и я очень многим ему обязан. Я рассказал ему о тебе все – что ты умен, что тебя высоко ценили в нашей старой доброй альма-матер, и он пообещал, что окажет тебе услугу. Он волен делать все, что ему заблагорассудится; вполне закономерно, учитывая, что все моральные устои, вся цивилизация и все прочее подвластны силе денег – а его средства кажутся неисчерпаемыми. Воспользуйся его услугами, так как он охотно готов предоставить их, а затем напиши мне и дай знать, как у тебя дела. Не беспокойся о пятидесяти фунтах, пока не почувствуешь, что постигшие тебя невзгоды остались позади.

Преданный тебе Боффлз».

Я рассмеялся, увидев нелепую подпись, хотя в глазах моих, кажется, стояли слезы. «Боффлз» – так окрестили моего друга товарищи по колледжу, и ни я, ни он не помнили, откуда пошло это прозвище. Никто, кроме преподавателей, не называл его Джоном Кэррингтоном – для всех он был просто Боффлз, и даже сейчас все его близкие друзья звали его только так. Я распрямился, отложив его письмо и вексель на пятьдесят фунтов, сиюминутно, вскользь подумав о том, что представлял собой этот «филантроп», не представлявший, как можно распорядиться собственными деньгами, и обратил внимание на два оставшихся письма, успокоенный мыслью о том, что завтра смогу выплатить долг хозяйке, как и обещал. Кроме того, я мог заказать себе ужин и разжечь огонь в камине, чтобы оживить свою холодную комнату. Однако перед тем как удовлетворить свои насущные потребности, я вскрыл длинный синий конверт, возможно, грозивший мне судебным разбирательством, и, развернув сложенный лист бумаги, изумленно уставился на него. Что все это значило? Буквы плясали перед глазами – озадаченный, растерянный, я перечитывал строчки снова и снова, не понимая их смысла. И вдруг, словно пораженный молнией, я вмиг осознал, что они значат… нет, нет, невозможно! Разве может фортуна быть столь безумной? Что за дикий каприз, что за чудовищная шутка? Наверняка это чей-то бездушный розыгрыш, и все же, даже если это так, следует признать, что все исполнено весьма искусно! И даже скреплено законной печатью! Честное слово, я готов был поклясться всеми фантастическими, невероятными сущностями, что правят человеческими судьбами, – вести доподлинно были благими!

II

Не без усилий приведя в порядок мысли, я не спеша перечитал каждое слово, отчего мое изумление лишь возросло. Сходил ли я с ума, или меня лихорадило? Разве могли эти ошеломительные, умопомрачительные сведения действительно быть правдой? Так как – если и впрямь это правда, милосердный боже! – от одной лишь мысли об этом кружилась голова, и лишь усилием воли я сумел удержаться на ногах, несмотря на столь внезапный, исступленный восторг. Если это было правдой – о, тогда весь мир был бы у моих ног! – из нищего я превратился бы в царя, я стал бы тем, кем только пожелаю! Письмо – чудесное письмо было заверено печатью известной лондонской юридической фирмы, и в нем скупо и четко говорилось, что живший в Южной Америке дальний родственник моего отца, о котором я в последний раз слышал еще будучи ребенком, внезапно скончался, и я был его единственным наследником.

 

«Недвижимость и прочее имущество оцениваются приблизительно в пять миллионов фунтов стерлингов, и мы будем признательны, если в любой удобный для вас день на этой неделе вы сможете посетить нас с тем, чтобы уладить все необходимые формальности. Большая часть средств хранится в Банке Англии; кроме того, существенный капитал вложен в ценные государственные бумаги Франции. Остальные детали мы предпочли бы обсудить с вами лично, не в переписке. Надеемся, что вы незамедлительно с нами свяжетесь, ваши покорные слуги…»

Пять миллионов!.. Я, голодный литературный поденщик – без друзей, без надежд, отчаявшийся пристроиться в самую паршивую газетенку – обладатель более пяти миллионов фунтов стерлингов! Я попытался принять этот поразительный факт – очевидно, что это был факт – и не смог. Все это казалось мне диким наваждением, порождением смутного дурмана в моей голове, причиной которого был голод. Я уставился на свою комнату: дрянное, жалкое убранство, погасший камин, замызганная лампа, низенькая кровать – свидетельство нужды и нищеты, куда ни глянь, и тогда разительный контраст между окружавшей меня бедностью и тем, что я только что узнал, потряс меня до основания, так как я никогда не слышал и не мог вообразить себе ничего более нелепого и абсурдного; вслед за тем я расхохотался.

– Что за каприз безумной фортуны! – вскричал я. – Разве можно представить подобное? Господи Боже! Чтобы мне, именно мне среди всех прочих улыбнулась удача? Ей-богу, не пройдет и нескольких месяцев, как все это общество волчком завертится на моей ладони!

И я снова захохотал во весь голос; так же громко, как незадолго до того изрыгал проклятия, не в силах справиться с нахлынувшими чувствами. И кто-то захохотал в ответ – казалось, что мне вторило эхо. Я осекся, вздрогнув от неожиданности, и прислушался. Снаружи лил дождь, и ветер визжал, словно сварливая карга; скрипач по соседству играл виртуозный пассаж; никаких иных звуков я не услышал. И все же я мог поклясться, что слышал чей-то утробный смех за своей спиной.

– Должно быть, мне это показалось, – пробормотал я, подкрутив фитиль так, чтобы в комнате стало светлее. – Наверное, я перенервничал – ничего удивительного! Бедняга Боффлз, мой старый добрый друг! – продолжал я говорить сам с собой, вспоминая посланные им пятьдесят фунтов, всего лишь несколько минут назад казавшиеся мне даром свыше. – Какой сюрприз ожидает тебя! Свои деньги ты получишь назад так же быстро, как их отправил, и я добавлю еще пятьдесят фунтов сверху за твою щедрость. Что же до того мецената, посланного тобой, чтобы помочь мне преодолеть мои невзгоды, может, этот джентльмен и вправду славный малый, но в этот раз он явно окажется не в своей тарелке. Я не нуждаюсь ни в помощи, ни в советах, ни в покровительстве – все это я могу купить! Титулы, почести, блага – купить можно все; любовь, дружба, положение – все продается в этот великолепный век коммерции и принадлежит тому, кто заявит самую высокую ставку! Клянусь своей душой! этому богатому филантропу придется постараться, если он захочет со мной соперничать! Уверен, что у него вряд ли найдется пять миллионов, чтобы пустить их на ветер! А теперь пора поужинать – прежде, чем я обзаведусь наличными, придется пожить в долг, но нет ни единой причины, по которой я не должен тотчас оставить эту убогую дыру и отправиться в один из лучших отелей, чтобы кутнуть на славу!

Подстегиваемый волнением и радостью, я готов был уже покинуть комнату, но свежий, яростный порыв ветра выбросил тучу сажи из каминной трубы, и та осела на моей позабытой рукописи, в отчаянии брошенной на пол. Я поспешно поднял ее, стряхнув зловонные хлопья, и подумал о том, что теперь будет с ней, когда я сам могу опубликовать ее, и не только опубликовать, но и сделать рекламу, продвинуть ее всеми возможными искусными, ненавязчивыми способами, известными лишь узкому кругу посвященных. Я улыбнулся при мысли о том, как отомщу всем, кто издевался надо мной, пренебрегая моими трудами, – как задрожат они теперь! как будут ползать у моих ног, точно побитые псы, скуля и раболепствуя! Каждая упрямая, гордая голова склонится передо мной; так думал я тогда, ведь сила денег всепобеждающа, лишь когда ее направляет разум. Разум и деньги способны менять мир – без денег разум крайне редко справляется в одиночку, и об этом весомом и доказанном факте должны помнить те, у кого нет мозгов!

Полный честолюбивых мыслей, я то и дело слышал неистовую скрипку, звучавшую по соседству – ее болезненные рыдания тотчас сменялись заливистым, беззаботным смехом взбалмошной девицы; и тут я вспомнил, что так и не открыл третье письмо с красно-золотой короной, которое я с самого начала едва удостоил вниманием. Я поднял его, перевернул, и мои пальцы со странной неохотой разорвали плотный конверт. Достав столь же плотный небольшой лист бумаги с такой же короной, я прочел следующие строки, написанные удивительно четким, убористым, изящным почерком:

«Милостивый государь!

Я – податель рекомендательного письма от вашего товарища по колледжу, господина Джона Кэррингтона, ныне проживающего в Мельбурне, соблаговолившего предоставить мне возможность завести знакомство с тем, кто, согласно моему разумению, обладает исключительным литературным дарованием. Я навещу вас этим вечером между восемью и девятью часами, и рассчитываю, что вы окажетесь дома и не будете заняты. К письму я прилагаю свою визитную карточку, свой адрес, а также прошу меня дождаться.

С совершеннейшим почтением,

Лучо Риманез».

Упомянутая визитка упала на стол, едва я закончил чтение. На ней была та же искусная корона и подпись:

«Князь Лучо Риманез»,

а внизу карандашом приписан адрес: «Гранд-Отель».

Я перечитал письмо – язык его был достаточно строгим, ясным и учтивым. В нем не было ничего примечательного – совершенно ничего, и все же мне казалось, что оно обременено неким скрытым смыслом. Не могу сказать, почему. Мое внимание странным образом приковывал характерный, отчетливый почерк, и я вообразил, что автор письма должен прийтись мне по душе. Как бушевал ветер! и как завывала скрипка в соседней комнате, словно мятущийся дух позабытого музыканта под пыткой! Кружилась голова, щемило сердце, и капли дождя снаружи отдавались в ушах, словно шаги шпиона, что следил за каждым моим движением. Я ощущал раздражение, беспокойство – предчувствие зла застило яркие мысли о внезапно постигшей меня удаче. Вдруг я испытал острый приступ стыда – этот чужеземный князь, если, конечно, он на самом деле является таковым, собирался навестить меня – меня, в одночасье ставшего миллионером – в моем нынешнем презренном жилище. Я еще не успел коснуться своих богатств, но уже запятнал себя жалким, пошлым притворством, будто я никогда не был беден, и сейчас всего лишь смутился перед лицом небольших временных затруднений! Если бы у меня было хотя бы полшиллинга (а у меня его не было), я бы отправил нарочного к моему гостю с просьбой отложить визит.