Фотограф Shutterstock Andrey Kochkin
© Марина Арсёнова, 2020
© Shutterstock Andrey Kochkin, фотографии, 2020
ISBN 978-5-0051-1967-4
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
В детстве я лежала в больнице недели три, ничем серьёзным не болея.
Вроде бы, у меня была обычная простуда. Мать потом объясняла, что отправила меня в больницу, потому что мы только переехали из Сахалина в Крым, контейнер с вещами ещё не пришёл, и ей было неудобно возиться с больным ребёнком и одновременно налаживать быт.
Я, честно говоря, не знаю, правда это или нет. Вполне могла быть и другая причина, потому что мать часто путалась в деталях. К примеру, всегда говорила, что мы прожили в Крыму три года, а на самом деле – два. Я позже определила это по подписям к фото, листая свой детский альбом. Было много ещё такой путаницы – вот и про больницу не знаю точно, почему я там оказалась.
Меня, семилетнюю, поселили в палату с детьми на четыре-пять лет старше. За окном была безнадёжная осень. Я ходила в столовую есть суп и варёные яйца, играла на кровати с зайцем Косей, писала прописи в разлинеенной тетради. Иногда приходила мать с банками домашней еды. В больнице было некрасиво, холодно, уныло.
В другой палате жили девушки постарше, лет по шестнадцать-семнадцать. Я как-то постепенно к ним прибилась. Вечерами к девушкам приходили парни играть в карты и флиртовать, а я у них была вроде как дочь полка – все меня привечали и нянчили, и я бегала обниматься то к одной, то к другой девушке.
В моей палате такого дружелюбия не было. Меня донимала одна девочка лет двенадцати. Дразнила, в шутку отбирала игрушки. Однажды она совсем заигралась – схватила зайца Косю, встала на кровать у стены и запихнула его за трубу отопления так, что мне было не достать. Я закричала, чтоб она отдала, девочка прыгала на кровати и смеялась над моим волнением, я заплакала, другие девочки начали её уговаривать, чтоб достала. Она вытащила зайца и бросила мне.
Я ещё поплакала, обнимая Косю, успокоилась.
И пошла к директору больницы.
Я прошла по длинному полутёмному коридору, постучала в дверь кабинета – мне открыл человек. Конечно, не факт, что он работал там именно директором, но в моей семилетней голове было не так много должностей для взрослых. «Переведите меня в другую палату, – смело сказала я директору. – К старшим девочкам».
Директор сходил в обе палаты, прояснил ситуацию, девушки постарше за меня заступились.
И меня перевели! По моей просьбе, вопреки правилам.
Потом с одной из девушек, с которой я больше всего сблизилась, мы лежали на покрытой казённым больничным покрывалом кровати и обнимались. И я, смутно ощущая, что делаю что-то неестественное, но как бы в благодарность, назвала её мамой. Не помню, как она себя повела, – вроде бы, мы просто лежали дальше, и она гладила меня по голове. Я вскоре забыла её имя.
Когда мать в очередной раз приехала, удивилась, что я ходила к директору. А потом наконец-то забрала меня оттуда.
У меня нет хороших воспоминаний про мать. Ни одного. Зато много плохих.
В детстве каждый приём ванной (ну, как – ванной, в 90-е мать грела воду и мыла меня в тазике) оборачивался моими воплями, её ором и затрещинами. Поэтому самостоятельно мыться я начала довольно рано.
Когда мне было лет пять-шесть, она ставила меня на горох или на гречку. Это такое наказание. Гречка потом отпечатывается на коленках кружевным узором, а горох – круглыми вмятинами. Стоять на горохе легче – он гладкий, а гречка колючая.
Отчётливо помню, как однажды я не хотела есть борщ: какое-то время мы с матерью препирались на этот счёт, а потом она взяла тарелку и вылила мне этот борщ на голову. Я даже не успела отстраниться. Борщ был к тому времени не горячий, и вышло не то чтобы больно, но просто очень обидно. Я разрыдалась и пошла в ванную вымывать капусту и свёклу из волос. Мне было одиннадцать.
Я коллекционирую фильмы про жестокое обращение родителей с детьми. Обычно ведь как: показывают какие-то среднестатистические семьи. Например, мама – требовательная, а отца нет. Или отец строгий, зато мама ребёнка очень любит. Или родители заняты карьерой, а детей воспитывает бабушка. В большинстве семей, видимо, так и есть.
То ли дело фильм «Волчок»! Судимая садистка издевается над
9-летней дочерью. Дочь к ней невротически привязана, несмотря на полное отсутствие ответной любви и заботы. А ещё есть фильм «Сокровище», победивший на «Оскаре». Там 16-летняя очень полная девочка беременна от собственного отца, а мать её за это ненавидит. «Он предпочёл тебя!» Тут без комментариев. Венчает мою коллекцию многосерийный фильм с Бенедиктом Камбербетчем «Патрик Мелроуз». Злой отец бьёт и насилует малолетнего сына – сын потом всю жизнь несчастлив.
Мне, к счастью, неведомо сексуальное насилие со стороны матери или отчима, но очень знакомо ощущение того, что рядом – человек, который тебя ненавидит, а деться некуда. Яна Троянова, сыгравшая в «Волчке», – довольно точный портрет моей матери.
Каждое лето меня отправляли в детский лагерь – на одну или две смены. «Хоть отдохну от тебя», – объясняла мать. Я ненавидела детские лагеря. Мать из лучших побуждений договаривалась, чтобы меня взяли в отряд, где дети постарше: «Смотрите, какая она рослая! Давайте её к 14-летним». И потом мне всю смену приходилось им соответствовать. Иногда в лагере было совсем невыносимо, а иногда терпимо. Дети скучали по своим родителям и писали им письма. Я не скучала, но, чтобы не выделяться, делала вид, будто тоже очень хочу увидеть маму.
Однажды я провела две смены в детском лагере под Миргородом, где расположены термальные источники. У меня там здорово отросли ногти на руках – и перед возвращением домой я по-модному их накрасила: на левой руке – зелёным лаком, а на правой – оранжевым.
Вечером мы с матерью смотрели телевизор. Я иногда отвлекалась от экрана, чтобы взглянуть на свой яркий маникюр. Мать заметила.
– Обрежь.
– Не хочу.
– А ну обрежь, я сказала!
– Но они такие длинные. Жалко!
– Лёня, иди сюда!
Это была большая ссора. Мать орала, материлась. Отчим прибежал из кухни, зажал меня ногами как-то так, чтобы я не могла сопротивляться – и мать обрезала каждый ноготь сама – неровно чикнула под корень.
После вуза я работала журналисткой, и люди часто обращались ко мне с просьбами и предложениями. Однажды какая-то девушка выслала свою книжку и попросила, чтобы я оценила её произведение. Когда я открыла его – была потрясена: оказалось, что это бесконечно подробный текст о том, как девушку бил отец. И под столом бил. И около батареи бил. И руками, и ногами.
«Откуда она знает, что это тема мне близка?» – поразилась я. Я тогда мало кому рассказывала о своём детстве. И уж точно не писала о нём в «Фейсбуке», где состоялась наша переписка. У нас не было общих знакомых, и вообще она жила в другом городе. Я решила, что она всё-таки не знает – просто совпадение.
Текст был очень тяжёлым для меня и, к сожалению, написан плохо – я не смогла читать. Я ответила девушке, что с точки зрения аутотерапии написать такую книжку – полезное дело, но с читательской точки зрения всё по-другому смотрится, и рецензию на её книжку я сделать не смогу. Я не хотела её обидеть – какое-то время мы с ней ещё переписывались, но в том, насколько наши истории похожи, я ей так и не призналась.
Мне, честно говоря, не хотелось иметь с ней ничего общего. «Как можно всем рассказывать про такое? Зачем? Это же стыдно, стыдно!» – думала я.
Меня тоже били руками и ногами. Под столом, около батареи – во всех местах нашей квартиры. Меня била, толкала и пинала мать. Могла швырнуть в меня тарелку, книжку, пульт от телевизора. Я орала, закрывалась руками, убегала – она догоняла, загоняла меня в угол и била.
Меня тоже бил отчим. Но чаще они объединяли усилия: один держал, вторая била. Либо наоборот.
Было много побоев – и причин для побоев тоже всегда было много. «Умничаешь!», «Огрызаешься!» – причины. Не вынесла мусор – причина. Разбила салатницу – веская причина. Я посчитала, что салатница фигурировала в ссорах и побоях на протяжении семи лет.
Начиналось обычно так:
– Свет в туалете! – рявкал отчим, потому что я забывала нажать на выключатель, выходя из нашего смежного санузла.
– Но он не мотает даже. Ты же сам вставил в счётчик булавку, – «умничала» я, но выключала.
– А ну иди сюда! Огрызаться мне будешь! – тут он подлетал со красным лицом и больно хватал меня за плечо.
– Лёня, не трогай говно – вонять не будет! – орала из комнаты мать.
– Сама ты… – начинала я, всхлипывая. И сразу понимала, что сейчас будет.
И это, конечно, начиналось!
– Щас я тебе покажу, кто тут умнее! Ира, доставай ремень!
Отчим тащил меня в комнату, переворачивал на диване и лупасил офицерским полосатым ремнём «по заднице» – а мать держала. Но мог и ручищей. Отчим раньше был военным и потом пару лет служил в милиции. Я страшно боялась его и понимала, что заявлять на него бесполезно – своего не накажут.
Надо сказать, мать никогда не била меня пьяной. Когда она напивалась, я вообще не слишком её интересовала. Мать включала Аллегрову и плакала или уходила к соседям или просто сразу засыпала. Часто она звала каких-то друзей, они пили на кухне. Пьяной мать, наоборот, бывала ко мне добра.
– Марианна! – звала она.
– Я – Марина, – злилась я, заходя на кухню.
– Я хотела назвать тебя Марианной. Мариной тебя назвал отец.
– Ты уже говорила это.
– На, – потягивала она широким жестом купюру.
Я брала деньги и уходила. На кухне продолжалась пьянка: водка, закуска, сигаретный дым, Аллегрова. Наутро – гора грязной посуды, окурки, пустые бутылки под столом. Через день она всё убирала и делала вид, что чистота – это её второе имя. Например, могла избить меня за то, что я уронила на пол кусок хлеба.
Били тогда многих моих ровесников: за отметки в дневнике, за опоздания, за матерные слова. Кому-то давали пощёчину или подзатыльник, кого-то били ремнём по попе. Признаваться в этом в компании было как-то стыдно. А некоторых не били – и я, конечно, завидовала. Меня били безо всякой логики, по вдохновению. Отметками моими мать не интересовалась. Опоздания оценивались по-разному: в пьяном кутеже она могла и не заметить, что я пришла позже, чем обещала. А матерные слова я все узнала от неё.
***
Лет с одиннадцати я стала давать сдачи. У меня есть шрам от её ногтя на ладони – это одна из первых драк, когда я не просто закрывалась руками, лёжа на полу, – а взяла и сильно её поцарапала. Она в ответ – меня. Отбиваться было сложно, особенно когда с нами жил отчим – вдвоём они всегда были сильнее. Благо, они часто ссорились и на время разъезжались. Лет в пятнадцать я стала настолько сильной и бесстрашной, что дала сдачи самому отчиму – отпихнула его ногами в другой конец кухни. Но потом, конечно, мне только хуже было. Зато мать на меня где-то с этого возраста перестала нападать. В этом смысле стало легче.
Три сестры в Москве убили своего отца, который избивал и насиловал их. Сестёр готовы подсадить на много лет, и широкая общественная поддержка не помогает. Многие говорят: «Мы – сёстры Хачатурян», имея в виду нечто образное, – а у меня действительно есть подобный опыт. Я решаюсь рассказать об этом публично, хотя мне трудно даются такие признания. Это читают не только друзья, но и коллеги, клиенты, незнакомцы.
Хотела ли я поступить с ним так, как сёстры Хачатурян поступили со своим отцом? Да. Побои отчима были унизительными, болезненными и безнаказанными. Я мечтала, что осмелюсь подойти к нему в темноте, храпящему и такому отвратительному, ударю кухонным ножом в шею – и если он не умрёт, то хотя бы больше не осмелится меня трогать. Но потом представляла себя в детской колонии – и понимала, что я этого никогда не сделаю. Не из жалости к отчиму, а из трусости.
И, надо признать, такого ада, как у них, у меня всё-таки не было. А ещё отчим с матерью часто расходились – и он месяцами жил отдельно.
Мне несказанно хочется, чтобы у нас в стране домашних садистов сажали, чтобы соседи вызывали полицию, как только услышат крики, чтобы родственники забирали детей из таких семей, а не делали вид, будто не в курсе. Я рада, что появились фонды помощи жертвам. Я всё ещё надеюсь, что сёстрам не придётся провести долгие годы жизни в тюрьме.
Лет до десяти я не стеснялась рассказывать ровесникам и взрослым о том, что происходит со мной дома.
Однажды к матери пришла подруга – они долго болтали на кухне и наконец позвали меня обедать. Мне было лет шесть: я съела суп и сползла под стол, чтобы сидеть там и слушать «взрослые разговоры». Подруга погладила меня по голове.
– Ого, откуда у тебя такая шишка? – удивилась она.
– Мама побила, – простодушно ответила я.
– Ой, да случайно ударилась, – стала отпираться мать.
– Нет! – закричала я, высовываясь из-под стола. – Это ты меня побила!
Мне стало обидно, что она врёт, и я начала всхлипывать. Мне хотелось, чтобы её подруга обязательно мне поверила и меня пожалела. Я прижалась к ней. Подруга была хорошая, ласковая, она меня молча обняла.
– Ну, ладно, ладно, – согласилась мать и похлопала меня рукой по плечу как бы в качестве извинения.
Позже я стала стыдиться того, как живу. В школе я об этом молчала, но близким подругам я иной раз скороговоркой рассказывала, что моя мать – алкоголичка, что она бьёт меня, обзывает и унижает, может выбросить игрушки с балкона, достать из шкафа мою любимую вещь и порвать её. Подружек потрясали эти истории, они передавали мои словам родителям – и те часто готовы были оставить меня у себя на ночь, покормить, как-то приободрить.
Чем старше я становилась, тем меньшему кругу друзей признавалась в своей тайне. После института, когда в беседе к слову приходилось что-то из детских воспоминаний, я рассказывала не так, как чувствовала:
– С детства я обожаю русский мат. Когда есть вдохновение, я витиевато матерюсь, почти как Венечка Ерофеев, но только хуже. Вы спросите: «Марина, а кто научил тебя всем этим волшебным словам? Кто показал тебе сапфиры и изумруды русского языка?» Я отвечу: «Спасибо маме, это её заслуга!» Когда ей хотелось доходчиво объяснить, что я была не права в той или иной ситуации, она использовала только самые сильные выражения. В основном, синонимичные словосочетанию «развратная женщина». Я старательно всё запоминала, а потом воспроизводила услышанное в компании одноклассников. Чем, между прочим, завоевала серьёзный авторитет. И только одно прилагательное я узнала вне дома. Чудесное прилагательное, начинающееся с «хитро» и заканчивающееся на «банная». Можно применять как в литературной, так и в живой речи, когда хочется обозначить нечто сложное. Это прилагательное я услышала от мамы своей подруги Иры – в аналогичной ситуации доходчивого объяснения про неправоту дочери, но с участием зрителей в моём лице.
В общем, чтобы не погружаться в истинные эмоции, я ёрничала. Как у Ахматовой: «Нет, это не я, это кто-то другой страдает». В моём случае: «Нет, никто не страдает, это такой трудный, но забавный жизненный путь человека, наделённого чувством юмора».
В то лето меня в очередной раз отправили в лагерь, и все в отряде думали, что я – мажорка, потому что мать оплатила полную стоимость путёвки для детей рабочих какого-то завода. Другие родители купили эту путёвку по минимальной льготной цене. «Тебе, наверное, и с собой кучу денег дали?» – спросила девочка из моей комнаты. А мне дали совсем чуть-чуть.
– Фотографии мне не нужны, – сказала я вожатой, которая организовывала съёмку отряда.
– На память не хочешь разве? Все заказали. Если нет сейчас денег, родители могут заплатить, когда в Киев вернёмся, – предложила вожатая.
– Нет, не надо всё-таки.
В Киев мы приехали в середине дня: за окном заполненного детьми автобуса придорожные деревья и солнечные поля сменились однотипными многоэтажками Троещины. Это окраина города. Раньше я бывала тут всего однажды – три недели назад, как раз, когда уезжала в детский лагерь. Оказалось, городской автобус, идущий от метро до моего дома, заканчивает на этой квадратной площади свой маршрут.
Соседка по комнате прыгнула в объятья матери, отец подхватил её чемодан и пошёл к машине. «Пока, мажорка!» – крикнула она мне, обернувшись. Я помахала рукой, оглянулась по сторонам: все суетились, разбирали багаж и постепенно расходились. Меня никто не встречал. Я растерялась.
Мать с отчимом уехали тогда в Крым, а меня должны были забрать их друзья. Ну, как, друзья. Мать попросила об этом одолжении своего любовника, про которого я тогда ещё не знала, что он не просто друг – а целый любовник. Я только потом всё поняла, когда случайно увидела его у нас дома голым. Звали друга Гумер, но я называла его про себя Гомером, потому что так было смешно и по-древнегречески.
Мы заранее побывали у Гумера на Борщаговке в гостях, пили чай с его женой Юлей. Мне надоело, я вышла погулять. Походила туда-сюда по двору, оглядела соседние дома, покаталась на качелях, вернулась. «Дурочка эта Юля, – сказала мать, сразу как мы ушли. – Детей нет, всё хи-хи, ха-ха, терпеть не могу!» Мы дошли до остановки и долго ехали домой на трамвае, а потом вышли почти у моей школы и добирались на метро.
«Нашла родителей, да?» – спросила вожатая. Я к тому времени обошла пару раз наш автобус, побродила по площади, а Гумера и Юли нигде не было. «Да-да, – заверила я её, потому что было отчего-то неловко, что меня забыли забрать. – Они просто уже за углом ждут».
Я подхватила чемодан и бодро пошла за угол, а там остановилась и перевела дух. Как добраться до Борщаговки? Это противоположный конец города. А! Вот так: автобус доедет до моего дома, а дальше я сяду в трамвай и поеду как будто в школу – и потом пересяду на другой трамвай. Я, вроде бы, в тот раз запомнила дорогу к Гумеру. Как оплачивать проезд? Ох, тут проблема. Денег нет, а на «ребёнка до семи лет», которому полагается безбилетный проезд, я не похожа. Я в свои одиннадцать выглядела на все пятнадцать, кондукторы меня не пропускали. Подруга Юля – на год взрослее – проходила бесплатно в метро, а я – нет!
Я заплакала и поплелась обратно по растрескавшемуся асфальту. Выглянула из-за угла: все разошлись, наш автобус тоже как раз разворачивался, чтобы уехать. Стало ещё тоскливее. «Ну, зато я правильно поступила, что не заказывала фотографии, – вдруг подумала я с облегчением. – А то пришлось бы теперь оправдываться».
Вытерла слёзы, добрела до остановки. Вскоре пришёл мой автобус. Ко мне обратилась кондуктор – я рассказала ей, что случилось, и она добродушно разрешила ехать без билета.
На своей остановке я, подхватив чемодан, вышла. На всякий случай сходила к дому, подёргала ручку двери и позвонила в звонок. На что я надеялась? Вернулась на остановку, стала ждать трамвая. А когда села в него и начала снова говорить кондуктору, что меня забыли встретить, и денег с собой нет, не смогла сдержаться – разрыдалась. Кондуктор вошла в положение, а я встала лицом к окну и всю дорогу всхлипывала.
Я доехала до остановки у своей школы. Темнело. Я прошлась по знакомым центральным улицам, думая о том, что к одноклассницам, которые живут неподалёку, никак нельзя: стыдно же, что у меня так вышло. Да они наверняка не в городе.
В сумерках я дождалась трамвая, уже почти спокойно рассказала очередному кондуктору о своих обстоятельствах. Я устала, и ещё ужасно хотелось есть. Трамвай шёл долго, а когда я вышла, не сразу поняла, как дойти до Гумера. Помню, мы с матерью шли от остановки, вроде бы, буквой «Г». Так, направо, а вот похожий длинный дом – хм, нет, не он, тут пустырь и гаражи. Надо вернуться. Теперь пойду буквой «Г», но налево.
О, вот же этот дом и двор!
Глупая Юля хлопала глазами и уверяла, что мать сказала ей, будто я приезжаю только завтра. Я сбивчиво рассказала, как добралась, – и набросилась на разогретые котлеты и картошку пюре. Гумер разложил в комнате диван, Юля мне постелила, и я заснула.
А через день мы с Юлей болтали и хихикали весь вечер. Она накрывала на стол и внезапно спросила, не выбросила ли я бумажку от конфеты в окно. «Нет», – соврала я. «Хорошо, – ответила Юля и посмотрела на меня загадочно. – А то я с девочками, которые мусор за окно выбрасывают, не дружу». Мне стало неловко – из-за бумажки, а ещё потому что никто со мной так не разговаривал с времён, наверное, детского сада. Мать, если ей что-то не нравилось в моём поведении, выражалась гораздо резче. «И правда дура», – с обидой подумала я, но навсегда перестала выкидывать бумажки в окно.