Журнал «Юность» №05/2023

Tekst
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

© С. Красаускас. 1962 г.

Проза

Екатерина Манькова

Родилась в 1991 году в Москве, живет в Санкт-Петербурге. Выпускница факультета журналистики СПбГУ (2013-й – специалитет, 2016-й – аспирантура).

Предпринимательница, блогер, автор нон-фикшен-книги по мотивам блога, создательница секс-просветительского проекта и комьюнити. Участница курса BAND «Как писать прозу. Искусство истории».


Бабушка («Скелет в шкафу»)

Полиэстерел. Так моя бабушка называла любую отличную от хлопка одежду. Хлопок был для бабушки богом. Так же как бирка с надписью «Made in Germany», профессор по телевизору и мыло хозяйственное, которым она могла отстирать все на свете, даже меня.

Я рос незаметно, запертый в пыльной коробке три на четыре с низкими потолками, между комнатой, в которой кашляла бабушка, и комнатой, где бренчал на гитаре наш пьяный сосед. Дядя Виталик не был плохим человеком, он знал песен десять группы «Кино» и три песни группы «Агата Кристи». Может, он знал и другие песни… Как-то весной дядя Виталик заперся в комнате и начал беспробудно бренчать «Опиум для никого». «Запил», – сказала тогда бабушка. Возле комнаты дяди Виталика часто выстраивались в ряд прозрачные бутылки, и так же прозрачны были его глаза, если вдруг сталкивался с ним где-то на подступах к туалету. Иногда бабушка выносила бутылки, но они неизменно появлялись вновь, словно армия, осаждающая крепость. Бабушка все время грозилась, что ее терпение скоро лопнет, а мне почему-то было ужасно смешно от этого – я представлял, как лопается сама бабушка, ведь она была такая красная, круглая, словно надутый шарик. Но бабушка так и не лопнула, а вот дядю Виталика однажды забрали два угрюмых милиционера. «Поножовщина», – кратко сказала бабушка. Такого диковинного слова я раньше не слышал. Сунулся было к бабушке с расспросами, но не тут-то было: она ответила только: «Вырастешь – узнаешь» – и плотно сжала тонкие губы. Это значило, что она больше ничегошеньки не расскажет и просить бессмысленно.

Спросить мне было не у кого: старухи, приходившие в гости, вряд ли такое слово знали: все их беседы сводились к обсуждению непутевых детей, соседей и какого-то непонятного собеса, в котором вечно что-то дают и всегда очередь. Поэтому я придумал свое объяснение: дядя Виталик, наверное, украл в магазине нож. У нас на кухне все ножи были вечно тупые, и бабушка вечно причитала, мол, мужиков-то в доме нет, поточить некому.

«Ну, за нож большой срок не дадут», – рассудил я. Но прошло лето, подходила к концу и осень, а комната соседа стояла закрытой. Я даже соскучился по «Опиуму», и по «Моряку», и по «Пачке сигарет» Виктора Цоя.

А потом однажды появился вихрь рыжих волос, розовый топ с надписью «love is», голубые, плотно обтягивающие зад шортики. Дочку дяди Виталика звали Лариса. Вместо «Агаты Кристи» стали доноситься магнитофонные записи Дженнифер Лопес и Бритни Спирс, а прозрачные бутылки возле двери сменили изношенные белые кроссовки Nike, за которые я бы душу продал. Я порой останавливался возле комнаты, брал одну кроссовку в руки, разглядывал со всех сторон, ковырял пальцем прилипшую к подошвам грязь. «Гулящая», – сказала как-то бабушка, бросив презрительный взгляд на обувь. Я не понял, что в этом было плохого: по мне, так нечего дома сидеть, коли у тебя есть кроссовки и ноги.

Бабушка крепко невзлюбила Ларису и вечно устраивала ей какие-то мелкие пакости. То все сигареты в пачке переломает, то кинет горсть соли ей в суп, чуть только та отвернется. Лариса была слишком рассеянна и незлобива, чтобы придавать значение бабушкиным проделкам. Бабушку это еще больше злило. «Выродок!» – как-то прошипела она после очередной пакости. Я понятия не имел, что значит «выродок», но почему-то понял, что это что-то очень плохое. Лариса, до сих пор игнорировавшая все попытки бабушки ее задеть, вдруг посмотрела на нее и расплакалась.

– За что вы меня так не любите? – спросила она.

– А за что мне тебя любить? – злобно сказала бабушка. – Приблуда – приблуда и есть.

– Ненавижу тебя! – закричал я и вылетел из комнаты.

Ненавидел я, конечно же, бабушку. Ларису я уже полюбил и твердо вознамерился ее защищать. Но та блуждала в каком-то особом туманном мире и не обращала на мою защиту никакого внимания, что порой приводило меня в отчаяние.

Потом бабушка начала умирать.

Стали реже приходить старухи и чаще – врачи. В доме поселилась скорая. Они много топтали и никогда не снимали сапог, входя в комнату. Я всегда недоумевал – неужели так сложно снять сапоги? Я провожал их к кровати бабушки и тихонько прятался в угол.

– Ох ты ж еж ты, уже помирать пора, – всегда причитала бабушка, – да на кого ж я его оставлю? На этом моменте врачи бросали на меня короткие, скупые взгляды и сразу же отворачивались.

– Вам эти таблетки давно пора на вот эти сменить, те не помогают уже. И побольше покоя, лежите чаще, не напрягайтесь.

Дальше следовали новые охи и вздохи бабушки. Хорошие таблетки были слишком дороги, пенсия – двенадцать тысяч рублей, а еще за квартиру поди плати и несчастного внучка поднимай. А покой – какой уж тут покой, с этой рыжей приблудой? Врачи жали плечами, захлопывали свои белые сундучки и уезжали. После них оставалось много грязных следов.

Бабушка дышала тяжело и постепенно проваливалась в длинный беспокойный сон. Я следил за ней из угла, вслушивался в ее вдохи и выдохи, в тиканье старых настенных часов. Я мог сидеть так часами, не издавая в окружающий мир почти никаких звуков, но жадно впитывая те, что в нем уже были. Я впадал в какое-то полудремотное, мечтательное состояние, и комната бабушки казалась мне каютой на корабле, тихонько покачивающейся на волнах чужеземного моря…

И вот как-то раз остались только тикающие часы.

Я тихонько подъехал к бабушке, наклонился над ней и прижался щекой к груди. Сердце молчало. Тогда я аккуратно сложил ее руки на груди – так я видел один раз на похоронах, когда умерла бабушкина подруга Зоя Ильинична.

Я поехал в комнату Ларисы – рассказать о том, что бабушка умерла, потому что мне больше было некому рассказать об этом. Возле двери я услышал странные звуки – Лариса то ли стонала, то ли кричала, но каким-то странным, высоким, не своим голосом. Я первый раз слышал такое. Возле двери стояли две пары кроссовок – вторые были огромные, уродливые, все заляпанные уличной грязью. Я заподозрил неладное и сильно толкнул дверь.

В глаза мне ударило что-то белое, и я на пару секунд даже зажмурился, сердце сильно заколотилось. Потом снова открыл глаза: это было молочно-белое тело Ларисы, совершенно голое, а в его вцепилось большое желтоватое тело мужчины.

– Проваливай отсюда немедленно, убогий! – закричал он мне.

Я сжал кулаки, резко развернул коляску и поехал прочь.

Я услышал, что Лариса зло сказала: «Не смей его так называть», а мужчина в ответ начал что-то быстро рассерженно говорить.

Я заехал в комнату, хлопнул дверью, переполз на руках на кровать и отвернулся к стене. В этом момент я почувствовал, что люблю ее. Я был бессилен против этого парня, против его большого крепкого желтого тела, против этих огромных уродских кроссовок с прилипшей грязью, против запаха табака и против запаха пота. Потом я вспомнил, что еще и бабушка умерла и я остался совсем один. Бабушка, конечно, редко была ласковая, чаще злилась и причитала, и все-таки они была моя собственная, любимая бабушка, и ей до меня было дело.

Я заплакал. Я плакал долго и мучительно, надрываясь своим одиночеством и убожеством. Потом дверь комнаты отворилась. Я сразу по шагам понял, что это Лариса. Она села на край кровати и начала гладить меня по голове. Я сначала отворачивался, а потом не выдержал, схватил руками ее руку, уткнулся в нее мокрым лицом и не отпускал.

– Ну что ты, миленький, хороший, он ушел уже. Больше он не придет. Никакой ты не убогий, слышишь? Ну что же ты, что ты, не плачь, не плачь. Давай позову бабушку?

Тут до меня дошло, что она ведь еще не знает о том, что бабушка умерла.

Я отнял голову от ее руки и посмотрел на нее. Лицо было таким красивым и сливочным, от нее пахло потом и ментоловой жвачкой, и это было безумно приятно.

– Она не придет, – сказал я. Голос получился хриплым и каким-то взрослым. Я даже сам его испугался.

– Почему не придет, Сереженька? Конечно, придет.

– Не придет. Потому что она умерла.

Лариса крепко сжала мою руку и какое-то время сидела так неподвижно, не издавая никаких звуков, только быстро-быстро дышала.

– Ты уверен? – тихо спросила она наконец.

– Уверен. Сердце остановилось. Я к тебе поэтому и ворвался. Нужно ж было кому-то сказать.

Лариса отвернулась и уткнулась носом в плечо. Я увидел в ее глазах слезы, и у меня бешено застучало сердце.

– Эй, ну что ты? Она же тебя не любила.

– Конечно, не любила. И отца моего не любила. Думала, мы с отцом мать твою в могилу свели. Даже рассказывать мне строго-настрого запрещала, что мы с тобой по отцу родные. Господи, да что ж мы теперь делать-то с тобой будем?

Лариса зарыдала. Сначала – тихо, беззвучно. Потом – с каким-то грудным воем.

Я смотрел, как тряслись ее худенькие плечи, смотрел, смотрел, и тут на меня вдруг свалилась эта чудовищная, большая правда.

Наталья Коваленко

Родилась в 1970 году в Североморске. Живет в Москве. Финансист. Историк. Окончила НИУ-ВШЭ, франкофонное отделение Collège Universitaire Français à Moscou (степень Master I), магистратуру и аспирантуру по истории в РГГУ. Публиковалась в профессиональных научных журналах. Выпускница курсов прозы и поэзии BAND. Художественную прозу и стихи пишет с 2015 года.

 

Двенадцать квадратов

Их там ровно двенадцать. Да, ровно двенадцать квадратов со скошенными углами и с мелкими цветами внутри. Я считала. Это узор такой на обоях в прихожей. Но сейчас их не видно, потому что я сняла очки и теперь вместо двенадцати квадратов там просто серо-бежевость. В очках спать глупо, да и не нужно, смотреть все равно не на что, а я еще не сплю. И не вижу. Точнее, вижу через проем открытой двери вешалку с кучей одежды, прямо напротив моей кушетки. Нет, тоже не вижу, а просто знаю, что это вешалка и одежда, так же как знаю, что на обоях рисунок из двенадцати квадратов. А если бы не знала? Смогла бы понять, что это? Попробуем. Там просто что-то темное, как будто медведь свернулся и спит, прилепившись к стене, – вот его лапа, вот голова… – Да, нормально. Светка уже в седьмой класс ходит. – Каждый вечер мать стоит в прихожей и треплется по недавно проведенному в квартиру телефону о всякой ерунде с многочисленными подругами. Ого! Ну-ка, кажется, что-то обо мне… Я задержала дыхание и прислушалась. – Уже больше меня вымахала. Только слепая совсем стала. Очки каждый год меняем. Прям не знаю, что делать. Читает много. Ага… и не говори…

Слепая? Я? Я слепая? Почему она так меня называет? Слово ужасное, как будто шлепок, за которым сразу ватная темнота… Подушка вдруг стала жаркой. Я перевернула, легла на живот и зарылась в нее лицом. Прохладная сторона впитывала слезы. Громко хлюпать носом нельзя – не оберешься скандала – мать прибежит и начнет докапываться: «Чего ревешь, что тебе еще не хватает, что в школе не так?» Она меня вообще не понимает. И еще с очками этими достала просто! Я не хочу быть очкариком! Не хочу быть слепой! Ну почему-у-у?

Каждый год она таскает меня к врачу, только чтобы удостовериться, что мое зрение стало еще хуже. Ну и еще чтоб справку получить для первой парты в школе. Я вот, правда, прямо боюсь этих окулистов. Каждый раз идешь приговор выслушивать – стало хуже, очки толще!

– Ш, Б, М, Н, К. – Верхняя часть таблицы бесполезная, это я знаю наизусть, хотя, честно говоря, даже гигантские Ш и Б, возвышающиеся над другими буквами, мне уже почти не видны.

Один глаз, другой. Одинаково.

Потом врачиха открывает большую плоскую шкатулку и напяливает мне на нос страшно неудобную уродскую конструкцию, куда вставляет круглые стекла с ушками. Тут уже не схалтуришь – нижние строчки никак не запомнить. Если не видно, то все! Но окулистка каждый раз пытается выжать из меня больше, чем я вижу:

– Ну, а вот эту строчку видишь?

– Не-а.

– А так? – Еще один стеклянный кругляшок залез в железную краказябру. – Ну присмотрись. На что похоже?

– Ну, может быть, Б. – Они нарочно такие буквы подбирают, что ли? Непойми неразбери!

– Нет. Это Ы. – Докторша снимает с меня орудие пыток и что-то пишет в медицинской карте. – Ну, что могу сказать… – Перед вынесением вердикта она делает небольшую паузу, вздыхает и обращается к матери: – Зрение у вас упало еще на диоптрию. Получается… – подглядывает в карту и листает страницы, – каждый год по диоптрии. Это много. Я ей выпишу очки для дали побольше, но вблизи пусть старается читать без очков, мышца глаза должна работать! Нам главное не допустить прогрессирования. Остановить падение. Для этого можно к нам походить упражнения делать здесь под контролем и еще дома гимнастику для глаз Бейтса. Вот держите. – Порывшись в железной тумбочке, она вынула два листа напечатанного на машинке текста и передала матери.

Темно. Когда мы вышли из поликлиники, было уже темно. Фонари расплывались большими пятнами где-то вверху. Под ногами хлюпали валяющиеся влажные листья. Стекла очков покрылись мелкими брызгами дождевых капель, от которых капюшон плаща не спасал. Мать всю дорогу пилила:

– Так! Мне уже надоело это. Будешь делать гимнастику регулярно. Это ж твои глаза! А ты так к этому относишься. О чем ты вообще думаешь? Если бы ты занималась своими глазами, то оно бы так не падало. Как будто это мне надо! Сколько раз тебе говорила – нечего читать книги носом! Что мы потом с тобой делать будем, если ты совсем…

Что совсем? Ну что?! Блин. Да, я и так все понимаю. Когда она заткнется. Что я могу сделать? И так тошно. Мокро. Пережить. Пусть болтает. Упражнения попробую, но вряд ли помогут. Блин, ботинок продырявился, колготки уже намокли. Еще матешу делать, эта дурында сегодня пять упражнений задала. История устная, можно не делать. Английский пересказ все равно ничего не понимаю. Вроде больше ничего.

Так. Рисуем фломастером точку на оконном стекле. Отходим на шаг и смотрим на точку. Смотрим вдаль. На точку… Вдаль… Глаза закрыли, открыли… Вправо, влево… Ладно, на сегодня все. Вчера некогда было, позавчера забыла. Но сегодня я молодец. Интересно, а может, действительно поможет?

Двенадцать квадратов над вешалкой становятся чуть более различимы, если прищуриться. А если растянуть уголки глаз пальцами до монгольских, то можно увидеть даже их контуры, но цветы внутри все равно остаются серой массой, хотя «спящий медведь» на мгновение превращается в мамино пальто, а его лапа – в мой плащ. Правда, долго так держать глаза трудно. Так можно быстро посмотреть на доску в классе. Главное, чтобы училка не увидела, а то она ж на весь класс потом орет: «Чего щуришься?! Очки твои где? Дома забыла?» Тогда прям хоть сквозь землю от стыда проваливайся. Потом классная стучит матери, что я не ношу очки в школе. Та скандал опять устраивает. Недавно тут сравнивала очки с костылями для безногого, это не стыдно, говорит, как будто я дурочка и не понимаю ничего. За что мне все это?

В то лето стояла жара. Меня в первый раз отправили в лагерь от папиной работы. Я второй класс закончила, и как раз с этого возраста в пионерский лагерь берут в младший, последний по возрасту отряд. Тогда в нашем отряде была одна девочка, такая маленькая, меньше всех на год, первый класс только закончила, дочка работницы столовой, белобрысая, с двумя огрызками-хвостиками и в очках со светло-голубой оправой и проволочными дужками, закруглявшимися за ушами, которые она снимала, только когда спать ложилась. В лагере мы ходили из спального корпуса в столовую парами. А у нее не было пары, потому что никто не хотел с малявкой водиться, и ей приходилось идти одной в самом конце нашего отряда. Почему-то именно ее все выбрали в качестве объекта для шуток и насмешек. Не злобно, она ж нам ничего не сделала, но обидно. «Очкарик – в жопе шарик!» – кричала и я вместе со всеми. Мы смеялись, а девочка плакала, и мы смеялись еще больше. Зачем мы ее дразнили? Да просто так. Почему я об этом помню и никак не могу забыть? Иногда мне кажется, что мои очки – это наказание за ту обзывалку.

Первые очки, прописанные мне в третьем классе, были сразу минус три. Но я не собиралась их носить! Вот еще! Я же не очкарик! Ненавистный предмет лежал, спрятанный в пластмассовом зеленом чехле в портфеле. Так, просто чтобы были. Неудобств особых без них не было. Сидя на первой парте, я почти всегда видела, что написано на доске, а если не видела, то списывала у соседки по парте. Каждый год в октябре мама обновляла предмет моей неприязни: стекла становились толще, хотя оправа всегда была одного стиля – толстая черно-коричневая пластмассовая, в оптике других оправ для детей просто не было.

– Ты думаешь, это прям вот легко? Ты видишь только результат, а это тяжелый ежедневный труд! Ты начнешь и бросишь! А мы пианино покупай, занятия оплачивай. И вообще, с чего ты решила, что у тебя талант к музыке? – Отец наваливал в кучу все аргументы сразу против моей просьбы учиться музыке.

– Не брошу. Вон Катька и Наташка ходят в музыкальную школу и не бросают, – несколько раз пробовала я и в первом, и во втором классе убедить родителей отдать меня в музыкальную школу.

Подружкам я завидовала. У них дома были замечательные полированные пианино, на которых они тщательно выводили этюды Черни и менуэты, а Наташка научила меня играть собачий вальс. Тара-та-та-там, тара-та-та-там. Но дома применить это умение было не на чем.

– А возить тебя туда кто будет? У твоих Наташек и Катек бабушки есть, а мы с отцом работаем целыми днями. Ты бы лучше школьные уроки хорошо делала. Вон трояков уже нахватала. – Мать всегда съезжала на тему школы, и разговор продолжать было бессмысленно.

Теперь я бы и сама ездила в музыкальную школу, уже можно, все-таки седьмой класс. Но теперь поздно. В моем возрасте туда не берут. Хотя жаль, конечно. Если я буду слепая, то могла бы играть на пианино – на звуки не надо смотреть, их надо слышать. Интересно, а если бы предки в первом классе знали, что я ослепну, то согласились бы, чтобы я училась музыке? Но они ж тогда не знали. А мне нравится слушать музыку. В прошлом году на день рождения родители подарили плеер. Это был лучший подарок. Раньше только книги дарили да одежду. Теперь книги не дарят, вроде бы как мне вредно читать, поэтому книги я у подруг беру на время. А с плеером сидишь такой, наушники с поролоновыми подушечками надел – и балдеешь. Я несколько кассет записала себе у Катьки, у нее двухкассетник есть, и отец из загранки записи привозит. С музыкой и уроки лучше делаются, и книжки можно читать. Но вот музыкантом мне уже не быть. Придется какую-то другую профессию выбирать. Без музыки. Родители хотят, чтобы я инженером была. По мне так это фигня какая-то скучная, сидеть и целыми днями что-то считать. Да и чтобы считать, надо будет на цифры смотреть, а вот тут проблемка намечается…

С этого сентября меня перевели в другую школу. Предки сами решили, что старая школа мне не подходит, и меня вообще не спросили. Мама сказала, что в другой школе учителя лучше, сильнее, особенно по математике, а тут я «съехала» да «хватит балду гонять». Мне было все равно, я не возражала, почему-то подумала, что хорошо побыть новенькой в классе. Но вот идти до этой школы дальше и две дороги надо переходить, причем без светофоров. А я на улице вообще не надеваю очки – мелкого ничего нет, чтобы рассматривать, а носить неудобно: то дождь их забрызгает, то запотевают после холода. Ну а машины на дороге крупные, их издалека видно, вечером фары включают, тоже видно. В общем, проблем никаких нет. Только если куда-то ехать, номер автобуса не видно, и я так несколько раз пропускала свой маршрут. Но, когда уже стоишь на остановке и он подъезжает, то видно.

Скоро у нас в классе дискотека будет на Новый год, и мне один мальчик записку передал, что хочет со мной танцевать. А еще недавно он меня домой провожал. Сказал, что я ему нравлюсь. Что он во мне нашел? Ну, без очков я еще ничего. Не красавица, но пойдет. Но с очками – глазки за стеклами маленькие кажутся, брови закрыты оправой, а ее нижняя часть где-то на середине щек. В зеркале на меня смотрела какая-то Тортилла. Ой! Во входной двери повернулся ключ – это шла с работы мама, и я успела отпрыгнуть от зеркала в прихожей в свою комнату на стул, сделав вид, что учу уроки.

– Ты дома?

– Да, домашку делаю. – Сердце стучит.

– Я тебя на завтра к окулисту записала, нашему, в ведомственную поликлинику. У тебя завтра сколько уроков? К трем успеешь ко мне приехать?

– Ну мам! Опять! Блин! На фига? Недавно ж были. Что этот твой ведомственный врач новое откроет в моих глазах? Чудо-очки предложит? Или порчу снимет? Надоело уже! – Я злилась, предвкушая еще одну пытку.

– Не «на фига», что за выражения? Та районная была, а у нас врачи лучше, мне порекомендовали. Как будто мне это больше надо, чем тебе. Я стараюсь, а от тебя одна неблагодарность. – Мать удалилась в комнату с бурчанием.

– Ш, Б, М, Н, К. – Это я знаю наизусть.

Доктором неожиданно оказался молодой человек, причем весьма симпатичный. Он почему-то мне «выкал»:

– Вы расстроились? Не переживайте, все нормально. Вы такая симпатичная девушка. Да, есть близорукость. Но это не катастрофа. Конечно, в ближайшие несколько лет, может, еще упадет на несколько диоптрий, организм растет, возраст такой у вас. Но потом все стабилизируется. И тогда вы сможете сделать операцию. Сейчас у нас в центре Федорова начали исправлять близорукость. Уже несколько лет делаем операции. Результаты очень хорошие. Делают их с восемнадцати лет. Поэтому приходите через четыре года, и я дам направление. Ну? Согласны?

Про операции я знаю, что иногда бывает аппендицит, мы с девчонками обсуждали, как и где там прямо живому человеку живот режут, фу-фу-фу! Но чтобы глаза!

– Не знаю. Ну нет. Это что прям глаза резать будут?! – Мне страшно даже произносить такое.

– Не бойтесь! Это не больно, там закапывают специальные капли, и вы ничего не почувствуете.

– Не знаю. А может, ничего не стабилизируется, а… и я… я… ну, в общем, совсем плохое зрение будет…

– Совсем плохое не будет. Я вам обещаю. – Доктор засмеялся. – Я еще никого не обманывал.

Когда мы вышли из поликлиники, на улице неожиданно оказалось светло. Снег, выпавший, пока мы были у врача, сделал улицы белыми. Я глубоко вдохнула морозный воздух, и внутри появился смешок непонятной радости, который счастливым «ыыыыыы» сидел где-то ниже шеи, хотелось прыгать и бежать. Мать, шедшая рядом, возмущалась про неопробованные методики, что сами доктора в очках, что глаз – это вам не живот… А я думала об одном – а вдруг правда? И я тогда буду видеть эти чертовы двенадцать квадратов и пальто больше не будет медведем?