Безгрешность

Tekst
129
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Jak czytać książkę po zakupie
Nie masz czasu na czytanie?
Posłuchaj fragmentu
Безгрешность
Безгрешность
− 20%
Otrzymaj 20% rabat na e-booki i audiobooki
Kup zestaw za 33,69  26,95 
Безгрешность
Audio
Безгрешность
Audiobook
Czyta Игорь Князев
18,38 
Zsynchronizowane z tekstem
Szczegóły
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Поженившись, Хорст и мать Аннагрет переехали с ней в отличную просторную квартиру, где у девочки появилась своя комната. Сестру она жалела, мамин поступок не одобряла, но отчим ее очаровал. Его должность – профсоюзного руководителя на самой крупной электростанции города – была хорошей, но не такой хорошей, чтобы понятно было, откуда столько всего: мощный мотоцикл, просторная квартира, апельсины, бразильские орехи, записи Майкла Джексона, которые он иногда приносил домой. Когда Аннагрет описала отчима Андреасу, у него сложилось впечатление, что Хорст из тех людей, чья любовь к себе не ведает стыда и потому чрезвычайно заразительна. Аннагрет, конечно же, нравилось с ним общаться. Он отвозил ее в спортцентр на байке и забирал оттуда. Учил самостоятельно водить мотоцикл – пока что на парковочной площадке. Она, в свою очередь, показала ему несколько приемов дзюдо, но у него был так непропорционально развит торс, что он неправильно падал. По вечерам, когда мама уходила в ночную смену, девочка рассказывала отчиму о дополнительных заданиях, которые выполняла, чтобы поступить в Erweiterte Oberschule[12]; то, как быстро он все схватывал, производило на нее впечатление, и она говорила ему, что напрасно он сам не окончил двенадцатилетку. Вскоре она уже считала его одним из своих лучших друзей. Помимо прочего, это было приятно матери, которая терпеть не могла работу в больнице, все больше от нее уставала и радовалась, что муж и дочь нашли общий язык. Таня – отрезанный ломоть, но Аннагрет – хорошая девочка, мамина надежда и будущее семьи.

А потом как-то вечером, в этой отличной просторной квартире, Хорст постучался к ней, когда она еще не погасила свет.

– Ты в приличном виде? – игриво поинтересовался он.

– Я в пижаме.

Он вошел и пододвинул стул к ее кровати. У него была очень большая голова; Аннагрет не могла толком объяснить Андреасу свое ощущение, но ей казалось, что именно благодаря большой голове все всегда складывается в его пользу. О, у него такая замечательная голова, надо дать ему, чего он хочет. Что-то в этом роде. А в тот вечер его большая голова горела от выпитого.

– От меня, наверно, пивом несет, извини, – сказал он.

– Если бы я сама немножко выпила, я бы не чуяла.

– Похоже, ты знаешь толк в пиве.

– Нет, просто слышала.

– Тебе можно было бы пива, если бы ты бросила тренироваться, но ты ведь не бросишь, значит, тебе нельзя.

Ей нравилась эта их шутливая манера общения.

– Но ты ведь тренируешься, а пиво пьешь.

– Я сегодня потому так много выпил, что мне надо тебе сказать кое-что важное.

Она присмотрелась к большому лицу – в нем и правда сегодня было что-то новое. В глазах какое-то с трудом сдерживаемое болезненное переживание. И руки дрожат.

– Что такое? – встревожилась она.

– Ты секреты хранить умеешь?

– Не знаю.

– Должна научиться, потому что рассказать я могу только тебе, а если ты проболтаешься, нам всем будет плохо.

Она обдумала его слова.

– А зачем мне рассказывать?

– Потому что тебя это касается. Речь идет о твоей матери. Будешь держать язык за зубами?

– Постараюсь.

Хорст глубоко вздохнул – опять понесло пивом.

– Твоя мать – наркоманка, – сказал он. – Я женился на наркоманке. Она ворует в больнице наркотики и употребляет и на работе, и дома. Ты об этом знала?

– Нет, – ответила Аннагрет. Но она готова была поверить. В последнее время мама все чаще была какая-то слегка одурманенная.

– Она очень ловко ворует, – продолжил Хорст. – Никто в больнице ничего не заподозрил.

– Нам надо поговорить с ней, сказать, чтобы перестала.

– Наркоман не может завязать без лечения. Но если она обратится за лечением, станет известно, что она воровала наркотики.

– Но все будут рады, что она честно призналась и хочет вылечиться.

– Ты понимаешь… тут есть, к сожалению, еще одна проблема. И это тоже секрет. Еще больший секрет. Даже мама не знает. Могу я тебе его открыть?

Он был один из ее лучших друзей, и, поколебавшись, она сказала “да”.

– Я дал обязательство никому не говорить, – сказал Хорст. – Сейчас нарушаю это обязательство. Я уже несколько лет негласно работаю на Министерство госбезопасности. Я доверенный внештатный сотрудник. Время от времени встречаюсь с куратором. Передаю информацию о рабочих и особенно о начальстве. Это необходимо, потому что электростанция жизненно важна для нашей национальной безопасности. Мне очень повезло, что в министерстве я на хорошем счету. Это и для вас с мамой очень полезно. Но ты ведь понимаешь, что из этого следует?

– Нет.

– Все наши привилегии – от министерства. И что, по-твоему, подумает куратор, если узнает, что моя жена – воровка и наркоманка? Он решит, что мне нельзя доверять. У нас могут отобрать квартиру, а меня могут снять с должности.

– Но ты же можешь сам рассказать куратору все как есть. Это же не твоя вина.

– Если расскажу, маму уволят с работы. И, скорее всего, посадят. Ты этого хочешь?

– Нет, конечно.

– Значит, нам надо держать все в секрете.

– Лучше бы я ничего не знала! Почему я должна это знать?

– Потому что ты поможешь мне хранить секрет. Твоя мать предала нас, нарушив закон. Семья – это теперь мы с тобой. А она – угроза семье. Мы должны позаботиться, чтобы она ее не погубила.

– Нам надо постараться помочь ей.

– Ты сейчас значишь для меня больше, чем она. Ты теперь главная женщина в моей жизни. Погляди-ка сюда. – Он положил ладонь ей на живот и растопырил пальцы. – Ты уже стала женщиной.

Рука на животе испугала ее, но не так сильно, как то, что он рассказал.

– Очень красивой женщиной, – хрипло добавил он.

– Мне щекотно.

Он закрыл глаза, а руку не убрал.

– Все должно оставаться в секрете, – сказал он. – Я могу тебя защитить, но ты должна мне довериться.

– Почему нельзя просто поговорить с мамой?

– Нельзя. Одно поведет к другому, и она окажется в тюрьме. Мы будем в большей безопасности, если она будет и дальше воровать и употреблять, – она очень ловкая, не попадется.

– Но если ты ей скажешь, что работаешь на министерство, она сама поймет, что нужно прекратить.

– Я ей не доверяю. Она уже нас предала. Теперь ты мое доверенное лицо.

Она чувствовала, что вот-вот заплачет; дыхание стало чаще.

– Убери руку, – попросила она. – Это нехорошо.

– Может быть, да, чуточку нехорошо при такой разнице в возрасте. – Он кивнул большой головой. – Но видишь, как я тебе доверяю. Мы можем сделать вместе что-то пусть даже чуточку и неправильное, потому что я знаю: ты никому не расскажешь.

– Могу и рассказать.

– Нет. Тогда ты выдашь наши секреты, а этого нельзя делать.

– Ох, как бы я хотела, чтобы ты ничего мне не рассказывал.

– Но я рассказал. Надо было. Так что теперь у нас есть общие секреты. Только наши с тобой. Могу я тебе доверять?

Она уже еле сдерживала слезы.

– Не знаю.

– Открой мне какой-нибудь свой секрет. Тогда я пойму, что могу тебе доверять.

– У меня нет секретов.

– Так покажи мне что-нибудь секретное. Есть у тебя что-то самое тайное, что ты могла бы мне показать?

Ладонь на ее животе двинулась ниже, и сердце ее сильно застучало.

– Вот это? – спросил он. – Тут твоя главная тайна?

– Не знаю, – прохныкала она, испуганная, сбитая с толку.

– Все хорошо. Не надо мне показывать. Хватит того, что ты позволила мне пощупать. – Через его ладонь она ощутила, как расслабилось все его тело. – Теперь я могу тебе доверять.

Для Аннагрет ужас был в том, что ей это нравилось – по крайней мере поначалу. Поначалу это была просто более близкая дружба. Они по-прежнему вместе смеялись, она все так же рассказывала ему, как прошел школьный день, они все так же вместе катались и тренировались в спортцентре. Обычная жизнь, но с секретом, с самым что ни на есть взрослым секретом – она переодевалась в пижаму, ложилась в постель, и тут-то все и происходило. Он дотрагивался до нее и все твердил, какая она красивая, какая она идеальная красавица. И поскольку поначалу он ничего, кроме рук, в ход не пускал, она винила во всем только себя, словно все это была ее затея, словно она сама навлекла это на них своей красотой и нет другого способа прекратить это, кроме как поддаться и получить облегчение. Она ненавидела свое тело за то, что оно желало облегчения, – ненавидела за это еще больше, чем за “красоту”, но почему-то ненависть лишь обостряла желание. Она хотела, чтобы он ее целовал. Хотела, чтобы он ее хотел. Плохая девчонка, совсем испорченная. Да и логично: как не быть испорченной, раз мать у нее наркоманка? Однажды она мимоходом спросила мать, не соблазнялась ли та когда-нибудь наркотическими средствами, которые назначались пациентам. Изредка – да, бывало, не моргнув глазом ответила мать; если чуть-чуть остается лишнего, она или другая сестра может воспользоваться для успокоения нервов, от этого наркоманкой не станешь. Наркоманию, что примечательно, помянула именно она, а не Аннагрет.

Для Андреаса ужас был в том, как сильно сосредоточенность отчима на ее “тайном местечке” напоминала его собственную одержимость. И сходство лишь ненамного уменьшилось, когда Аннагрет рассказала о дальнейшем: все эти недели щупания оказались лишь прелюдией к тем вечерам, когда Хорст расстегивал ширинку. Рано или поздно такое должно было случиться, но это разрушило чары, под действием которых она пребывала; в их тайну посвятили третьего. Этот третий ей не понравился. Она поняла: он шпионил за ними с самого начала, выжидал, манипулировал ими, точно куратор из министерства. Она не хотела его видеть, не хотела, чтобы он появлялся рядом, а когда он попытался утвердить свою власть, стала бояться вечеров. Но куда ей было деваться? Член знал ее секреты. Знал, что она – пусть только поначалу – хотела, предвкушала. Полуосознанно она сделалась его доверенной внештатной сотрудницей, дала ему молчаливое обязательство. Теперь она задумывалась: не потому ли мать употребляет наркотики, что не хочет знать, к какому телу на самом деле вожделеет член. Член все знал о провинностях матери, за членом стояло Министерство госбезопасности, поэтому в полицию Аннагрет обратиться не могла: мать посадят, а ее оставят во власти члена. То же самое случится, если она расскажет матери: мать пожалуется на мужа, а член за это отправит ее за решетку. Мать, может быть, и заслуживает тюрьмы, но не заслуживает, чтобы Аннагрет при этом оставалась дома и продолжала чинить ей вред.

 

То была последняя глава ее незавершенной пока что истории – до нее она дошла на четвертый вечер бесед с Андреасом. Закончив свою исповедь в прохладном сумраке церкви, Аннагрет расплакалась. Видя, как она плачет, немыслимо красивая, как она младенчески трет кулачками глаза, Андреас испытал неведомое ему прежде телесное ощущение. Любитель посмеяться, поиронизировать, подлинный мастер несерьезного жанра, он не сразу и понял, что с ним творится: он тоже заплакал. Но почему – это он понял. Он плакал о себе – о том, что с ним было в детстве. Историй о растлении несовершеннолетних ему довелось выслушать немало, но впервые – от такой хорошей девочки, от девочки с идеальными волосами, с идеальной кожей, фигурой. Красота Аннагрет что-то отомкнула в нем. Он почувствовал, что он такой же, как она. И теперь он тоже плакал, потому что полюбил ее и потому что она не могла ему принадлежать.

– Ты сумеешь мне помочь? – прошептала она.

– Не знаю.

– Зачем же я все тебе рассказала, если ты не можешь помочь? Зачем ты задавал столько вопросов? Ты вел себя так, будто знаешь, как помочь.

Он покачал головой и ничего не ответил. Она положила руку ему на плечо – едва дотронулась, но и легчайшее ее прикосновение было ужасно. Он подался вперед, содрогаясь от рыданий.

– Мне так за тебя больно.

– Теперь ты понимаешь, о чем я говорила. Я причиняю вред.

– Нет.

– Может быть, мне просто стать его любовницей? Пусть разведется с мамой и возьмет меня в подружки.

– Нет. – Он пересилил себя, вытер лицо. – Нет, он больной, извращенец. Я в этом немного разбираюсь, потому что сам не в полном порядке. Я могу представить себе.

– Ты что, мог бы так же, как он?..

– Нет. Клянусь тебе. Я – как ты, а не как он.

– Но… если ты не в полном порядке и как я, значит, и я не в полном порядке.

– Я не это имел в виду.

– Но ты прав. Мне надо пойти домой и стать его девушкой. Раз я не в полном порядке. Спасибо за помощь, товарищ консультант.

Он взял ее за плечи и заставил посмотреть на себя. Кроме недоверия, в ее глазах сейчас ничего не было.

– Я хочу быть твоим другом, – сказал он.

– Дружба ведет известно к чему.

– Ты ошибаешься. Побудь тут еще, давай вместе подумаем. Подружись со мной.

Она высвободилась, плотно скрестила руки на груди.

– Мы можем пойти прямо в Штази[13], – сказал он. – Он нарушил режим секретности. Как только они поймут, что он может их скомпрометировать, они от него избавятся, как от зачумленного. Что он для них? Информатор нижнего звена. Мелюзга.

– Нет, – возразила она. – Они решат, что я вру. Я не все тебе рассказала. Стыдно. Я кое-что делала, чтобы его заинтересовать.

– Это неважно. Тебе пятнадцать. По закону ты ответственности не несешь. Если он не полный дурак, он сейчас трясется от страха. Все в твоих руках.

– Но даже если они мне поверят, это всем сломает жизнь, и мне в том числе. У меня не будет дома, я не поступлю в университет. Даже сестра меня возненавидит. Лучше, наверно, я просто буду все ему позволять, пока не повзрослею, а тогда уеду.

– Ты этого хочешь?

Она покачала головой.

– Если бы хотела, не была бы здесь. Но теперь вижу, что никто не может мне помочь.

Андреас не нашелся с ответом. Больше всего он хотел бы, чтобы она поселилась у него в подвале пасторского дома. Он защищал бы ее, учил бы ее на дому, занимался бы с ней английским, подготовил бы ее на роль консультанта для подростков из группы риска, и они были бы друзьями – так король Лир воображал себе жизнь с Корделией: узнавать издали придворные новости, смеяться, слыша, “кто в силе, кто в опале”. Может быть, со временем они бы стали настоящей парой, парой в подвале, живущей там своей частной жизнью.

– Мы можем тут найти тебе место, – сказал он.

Она опять покачала головой.

– Он и так злится, что я задерживаюсь до полуночи. Думает, с мальчиками гуляю. Если я совсем перестану приходить, он донесет на маму.

– Он так тебе сказал?

– Он плохой человек. Я долго думала, что он хороший, но все, кончено с этим. Сейчас что бы он ни сказал – всюду угроза. Он не отступится, пока не получит все, чего хочет.

Новое чувство – уже не слезы, а ненависть – захлестнуло Андреаса.

– Я могу его убить, – сказал он.

– Я не это имела в виду, когда просила помочь.

– Так и так чья-нибудь жизнь должна быть погублена, – заговорил он, следуя логике своей ненависти. – Почему бы не его и моя? Я тут все равно как в тюрьме. Кормить меня за решеткой вряд ли будут хуже. Книги буду читать за государственный счет. А ты будешь ходить в школу и поможешь маме справиться с наркоманией.

Она хмыкнула.

– План хоть куда. Напасть на такого силача.

– Заранее его предупреждать я не буду, разумеется.

В ее взгляде читалось: это не может быть всерьез. И раньше, в любой другой момент его жизни, она была бы права. Его коньком было легкое ко всему отношение. Но в том, как Республика походя губит людские жизни, труднее находить смешную сторону, когда речь идет о жизни Аннагрет. Он уже начал в нее влюбляться и ничего не мог поделать с этим чувством, ничего не мог сделать и ради этого чувства, ничего, чтобы она ему доверяла. Но что-то из этого она, похоже, увидела в его лице, потому что выражение ее лица изменилось.

– Нет, не надо его убивать, – тихо сказала она. – Он просто очень больной. В нашей семье со всеми что-то не так; куда я ни пойду, со всеми что-то не так, и со мной тоже. Мне просто нужна помощь.

– В этой стране тебе помощи неоткуда ждать.

– Так не может быть.

– Так есть.

Какое-то время она глядела прямо перед собой – то ли на передние ряды, то ли на крест за алтарем, одинокий, еле освещенный. Потом ее дыхание участилось, стало отрывистым.

– Я бы не заплакала, если б он умер, – сказала она. – Но если это делать, то мне самой, а я ни за что не смогу. Ни за что. Нет. Лучше уж стать его подружкой.

Поразмыслив, Андреас понял, что и ему на самом деле не хочется убивать Хорста. В тюрьме он, вполне возможно, выжил бы, но клеймо убийцы не отвечало его представлениям о себе. Клеймо будет преследовать его вечно, и он уже не сможет так нравиться себе и другим, как сейчас. Одно дело – Assibräuteaufreißer, охотник до асоциальных телочек: такое клеймо достаточно смехотворно, чтобы ему подойти. Но не убийца.

– Ладно, – сказала Аннагрет, поднимаясь. – Очень мило, что ты это предложил. Очень мило, что выслушал меня и тебе не стало совсем уж противно.

– Погоди. – Ему пришла в голову новая мысль: если она станет его сообщницей, его могут и не поймать, а даже если поймают, ее красота и его любовь всегда будут неотделимы от того, что они совершили вдвоем. Не просто убийца – человек, уничтоживший осквернителя необыкновенной девушки.

– Можешь мне довериться? – спросил он.

– Мне нравится, что я могу с тобой разговаривать. Я не боюсь, что ты кому-нибудь расскажешь.

Не этих слов он ждал от нее. Они заставили его устыдиться своей фантазии о том, как приютит ее и будет обучать у себя в подвале.

– Твоей девушкой я быть не хочу, – добавила она, – если ты это имел в виду. Я ничьей девушкой не хочу быть.

– Тебе пятнадцать, мне двадцать семь. Я совсем не об этом.

– У тебя, конечно, есть своя история. И, конечно, очень интересная.

– Хочешь послушать?

– Нет. Просто хочу опять стать нормальной.

– Нормальной ты уже не будешь.

У нее сделалось несчастное лицо. Самое естественное сейчас – обнять ее, утешить, но в их положении не было ровно ничего естественного. Он чувствовал себя абсолютно бессильным – еще одно новое ощущение, и оно не нравилось ему совершенно. Он опасался, что сейчас она уйдет и никогда не вернется. Но она глубоко вздохнула, успокаиваясь, и, не глядя на него, спросила:

– Как бы ты это сделал?

Тихим, глухим голосом, словно в трансе, он сказал ей как. Ей надо перестать бывать в церкви. Надо прийти домой и соврать Хорсту. Сказать: я ходила в церковь, чтобы посидеть одной, помолиться и спросить Бога, как мне быть, и теперь мысли у меня прояснились. Я готова тебе совсем отдаться, но только не дома, это будет неуважением к маме. Я знаю одно хорошее место, романтическое, туда мои друзья и подружки ездят иногда по выходным пить пиво, целоваться и все такое. Если тебе дороги мои чувства, давай туда поедем.

– Ты знаешь такое место?

– Знаю, – сказал Андреас.

– С какой стати тебе на это идти для меня?

– А для кого? Кто заслуживает этого больше? Ты имеешь право на хорошую жизнь. Ради этого я готов рискнуть.

– Это не рискнуть. Тебя точно поймают.

– Хорошо, давай мысленный эксперимент. Если бы меня точно не поймали, ты бы мне позволила?

– Это меня надо убить. Я ужасно поступаю и с сестрой, и с мамой.

Он вздохнул.

– Аннагрет, ты мне очень нравишься. Но я не люблю, когда разыгрывают драмы.

Это были те слова, какие нужно, – он это сразу увидел. Было бы преувеличением сказать, что глаза ее вспыхнули, но искра точно мелькнула. Почувствовав ответный огонь у себя в паху, он испытал к этой части тела чуть ли не отвращение; нет, он не хочет, чтобы это было просто очередным соблазнением. Он хочет, чтобы она вывела его из бесплодных земель похоти и соблазнения, где он жил.

– Я бы все равно не смогла, – сказала она, отворачиваясь.

– Ясно. Проехали. Мы просто разговариваем.

– Ты тоже любитель драматизировать. Сказал, ты самый важный человек в стране.

Он мог бы возразить, что такое смехотворное заявление можно сделать только иронически, но увидел, что это верно лишь наполовину. Ирония – вещь скользкая, а искренность Аннагрет была тверда.

– Ты права, – благодарно подтвердил он. – Я тоже склонен драматизировать и преувеличивать. И в этом мы с тобой опять-таки похожи.

Она недовольно пожала плечами.

– Но поскольку мы всего лишь разговариваем, скажи: ты хорошо умеешь водить мотоцикл?

– Я просто хочу опять стать нормальной. Не хочу быть как ты.

– Хорошо. Постараемся сделать тебя опять нормальной. Но если ты умеешь водить его мотоцикл, это может нам помочь. Я ни разу в жизни не садился.

– Мотоцикл – как дзюдо, – сказала она. – Нужно поддаваться, а не перебарывать.

Славная девочка-дзюдоистка. Так она и вела разговор: то закрывала перед Андреасом дверь, то слегка приоткрывала, то отвергала некие возможности, то, повернувшись на сто восемьдесят, допускала; наконец ей стало пора домой. Они договорились, что в церковь она больше ходить не будет, если только не решится привести с ним вместе в исполнение его план или перебраться к нему в подвал. Больше ничего у них надумать не получалось.

Она перестала появляться в церкви, и сообщаться с ней у Андреаса возможностей не было. Шесть вечеров подряд он приходил в церковь и сидел там до ужина. Он был практически уверен, что никогда больше ее не увидит. Просто школьница, и если она им и заинтересовалась, то совсем чуть-чуть, и отчима она ненавидит не так смертельно, как он. Она сдастся: либо в одиночку пойдет в Штази, либо пустится с Хорстом во все тяжкие. Так проходил вечер за вечером, и Андреас даже начал чувствовать некое облегчение. Всерьез задумать убийство – почти так же хорошо для жизненного опыта, как осуществить его, но при этом никакого риска. Не сидеть, ясное дело, лучше, чем сидеть. Что мучило его – это мысль, что он никогда больше не увидит Аннагрет. Он представлял мысленно, как она, хорошая девочка, старательно отрабатывает броски в клубе дзюдо, и проникался жалостью к себе. Того, что, может быть, происходит с ней дома по вечерам, он представлять себе не хотел.

 

Она пришла на седьмой день ближе к вечеру, бледная, изголодавшаяся на вид, в уродливом дождевике, какой носил каждый второй ее сверстник в Республике. Зигфельдштрассе поливал противный моросящий холодный дождь. Она села в заднем ряду, наклонила голову, переплела мучнистые, искусанные пальцы. Увидев ее после того, как неделю только воображал ее себе, Андреас был поражен контрастом между любовью и вожделением. Любовь оказалась чем-то душевыматывающим, перекручивающим живот, диковинно клаустрофобным: словно в него втолкнули безмерность – безмерный вес, безмерные возможности, – оставив для нее единственный узенький выход – бледную дрожащую девочку в плохом дождевике. Прикоснуться к ней – у него и мысли такой не было. Побуждение было – броситься к ее ногам.

Он сел поодаль от нее. Долго – несколько минут – они молчали. Любовь изменила его восприятие: он прислушивался к ее неровному дыханию, смотрел на ее дрожащие руки, и его мучило все то же несоответствие между тем, как много она значит, и обыкновенностью этих звуков, этих пальцев школьницы. Его посетила странная мысль: неправильно, дурно помышлять об убийстве человека, который, пусть и извращенно, тоже любит ее; ему следовало бы испытывать к этому человеку сочувствие.

– Мне скоро на дзюдо, – сказала она наконец. – Долго тут быть не смогу.

– Рад тебя видеть, – сказал он. Из-за любви у него было чувство, что это самые правдивые слова за всю его жизнь.

– Так скажи мне просто, что я должна делать.

– Момент не совсем подходящий. Давай в какой-нибудь другой день.

Она покачала головой, пряди волос упали на лицо. Она не стала их отводить.

– Просто скажи мне, что делать.

– Черт, – не сдержался он. – Ведь мне так же страшно, как тебе.

– Не может быть.

– Почему тебе не сбежать просто-напросто? Живи здесь. Комнату мы найдем.

Ее затрясло сильнее.

– Если ты мне не поможешь, то я сама. Ты думаешь, ты плохой, но я хуже.

– Нет, постой, постой. – Он обеими руками взял ее дрожащие руки. Ледяные и обычные, такие обычные; он их любил. – Ты очень хорошая. Ты просто попала в дурной сон.

Она повернула к нему лицо, и сквозь пряди волос он увидел горящие глаза, до костей прожигающий взгляд.

– Так поможешь мне или нет?

– Ты этого хочешь?

– Ты сам сказал, что поможешь.

Есть ли на свете человек, ради которого стоило бы? Он не знал ответа, но выпустил ее ладони и достал из кармана нарисованную от руки карту.

– Вот он, дом, – сказал он. – Съездишь вначале одна на электричке, чтобы точно знать дорогу. Поезжай вечером, когда темно, и поглядывай, нет ли полицейских. Когда отправитесь с ним на мотоцикле, скажи ему, чтобы перед последним поворотом выключил фары, а потом заехал за дом. Дорожка его огибает. Останóвитесь – сделай так, чтобы он снял шлем. Какой день выберем?

– Четверг.

– Когда у мамы начинается смена?

– В десять.

– Не приходи домой ужинать. Пообещай встретиться с ним у мотоцикла в девять тридцать. Не надо, чтобы видели, как ты выходишь из дома с ним вместе.

– Ладно. А ты где будешь?

– Об этом не беспокойся. Веди его сразу к задней двери. Все будет так, как мы говорили.

По ней прошла легкая судорога, похожая на рвотный позыв, но она справилась с собой и засунула карту в карман.

– Это все? – спросила она.

– Ты уже предложила это ему. Свидание.

Она коротко кивнула.

– Прости меня, – сказал он.

– Это все?

– Еще только одно. Посмотри на меня, пожалуйста.

Она так и оставалась согнутая, похожая на провинившуюся собаку, но голову к нему повернула.

– Ты должна мне честно сказать, – потребовал он. – Ты делаешь это для себя или для меня?

– Какая разница?

– Огромная. От этого все зависит.

Она снова опустила взгляд себе на колени.

– Я просто хочу с этим покончить. Любым способом.

– Ты ведь понимаешь: нам нельзя будет потом видеться очень долго, как бы все ни повернулось. Никаких контактов.

– Так даже и лучше почти.

– Но подумай. Если ты просто переселишься сюда, мы сможем видеться каждый день.

– По-моему, это не лучше.

Он поднял глаза к запятнанному потолку церкви и подумал: это какая-то космическая шутка. Первую, кого его сердце свободно выбрало, он не только не может получить, ему даже нельзя будет ее видеть. И при этом чувство, что так и должно быть. В самом его бессилии была сладость. Кто бы мог предугадать? В голове промелькнули разные любовные штампы: глупые изречения, строчки из песен…

– Я на дзюдо опаздываю, – сказала Аннагрет. – Мне пора.

Он закрыл глаза, чтобы не видеть, как она уходит.

Так легко во всем винить мать. Жизнь – убогий парадокс, желания безмерны, а ресурсы ограниченны, рождение – пропуск в смерть; так почему не возложить вину на ту, которая тебе все это подсунула? Хорошо, может быть, это и несправедливо. Но твоей матери ничто не мешает винить собственную мать, а той свою, а той свою, и так далее вплоть до Эдема. Люди из века в век порицают своих матерей, но Андреас был более или менее уверен, что мало кто из этих женщин так же достоин порицания, как его мать.

Случайный фактор – особенность развития мозга – отнимает у ребенка все козыри: мать располагает тремя-четырьмя годами, чтобы уделать твой мозг, пока твой гиппокамп еще не сохраняет долговременные воспоминания. Ты говоришь с матерью с года, слышишь ее с рождения, но ни слова из сказанного надолго не запоминаешь, пока гиппокамп не включится как следует. И тогда твое сознание, впервые открыв глазки, видит, что ты по уши влюблен в маму. И как мальчик на редкость одаренный и восприимчивый, ты, кроме того, уже веришь в историческую неизбежность социалистического пролетарского государства. Мама в глубине души, может быть, в нее и не верит, но ты веришь. Ты сформировался как личность задолго до того, как обрел сознательное “я”. Твое тельце когда-то находилось глубже в материнской утробе, чем проникал отцовский член, потом всю твою проклятущую башку протащило сквозь ее влагалище, а потом долго-долго ты, когда хотелось, сосал ее сиськи, и ничегошеньки из этого ты не мог запомнить при всем желании. Ты самоотчужден от рождения.

Отец Андреаса был самым молодым – за одним исключением – членом партии, избранным в Центральный комитет, и работа у него была самая творческая во всей Республике. Как главный экономист страны он отвечал за всеобъемлющую подтасовку данных, за демонстрацию прироста производительности там, где его не было, за цифры бюджета, которые с каждым годом уходили все дальше от реальности, за приспособление к бюджетным нуждам курсов обмена всей твердой валюты, какую Республике удавалось правдами и неправдами выманить у Запада, за то, чтобы немногочисленные успехи раздувались, а куда более частым провалам подыскивались оптимистические оправдания. Другие партийные руководители могли себе позволить относиться к его цифири как к чему-то недоступному их пониманию или цинически над ней посмеиваться, но сам он должен был верить тому, что она говорила. Для этого требовались политическая убежденность, способность к самообману и – самое, может быть, главное – жалость к себе.

Лейтмотивом, прошедшим через все детство Андреаса, был бесконечно повторяемый отцом перечень трудностей и несправедливостей, с которыми столкнулось немецкое рабочее государство. Нацисты преследовали коммунистов и едва не уничтожили Советский Союз, и тот был совершенно прав, возмещая материальные потери за счет Германии; между тем Америка, отнимая скудные ресурсы у своего собственного угнетенного рабочего класса, отдавала их Западной Германии, чтобы творить иллюзию процветания, сбивать восточных немцев с толку и переманивать тех, кто послабее. “Ни одно государство в мировой истории не создавалось в таких неблагоприятных условиях, как наше, – твердил отец. – Страна была в развалинах, все на нас ополчились, но мы сумели прокормить наших граждан, одеть, обеспечить жильем и образованием, сумели каждому дать такую уверенность в завтрашнем дне, какая на Западе есть только у самых богатых”. Эти слова – все на нас ополчились – неизменно находили отклик в душе Андреаса. Отец виделся ему величайшим из людей, мудрым и добросердечным защитником немецких рабочих, против которых все строили козни, которых все оплевывали. Есть ли на свете что-нибудь более достойное сочувствия, чем страдающий, поверженный народ, который вытерпел все и побеждает благодаря одной лишь вере в себя? Чем народ, на который ополчились все?

Отец, однако, страшно много работал и часто ездил в СССР и другие страны Восточного блока. Подлинной любовью Андреаса стала его мать Катя, не уступавшая отцу совершенством, но гораздо более доступная. Она была красивой, живой, быстрой – только в политике она была непреклонна. Мальчишеская стрижка – несравненные рыжие волосы огненного и притом естественного оттенка, которого она добивалась благодаря импортному средству, доступному только самым привилегированным. Она была украшением Республики, женщиной огромного физического и интеллектуального обаяния, которая решила остаться, когда другие подобные ей спешили на Запад. Никому не удавалось придерживаться партийной линии так непринужденно. Андреас ходил на ее лекции и видел, как она держит аудиторию, как гипнотизирует всех пламенем волос и эмоциональным красноречием без бумажки. Она по памяти большими кусками цитировала Шекспира, причем экспромтом, иллюстрируя пришедшую ей только что мысль, и тут же с легкостью переводила на немецкий для студентов, не воспринимающих английскую поэзию на слух, однако все, что она говорила, было пронизано ортодоксией: датская трагедия – притча о ложном сознании и его крахе, Полоний – пародия на буржуазную интеллигенцию, светловолосый принц – предтеча Маркса, Горацио – его Энгельс, а Фортинбрас – подобие Ленина, носитель и защитник революционного сознания, прибывший в Данию, как тот на Финляндский вокзал. Если кого-то и отталкивало Катино бьющее в глаза самомнение, если кого-то и смущала ее яркая живость (тусклая заурядность – безопаснее), успокоению этих ретивых способствовал ее пост председателя политического комитета кафедры.

12Расширенная общеобразовательная школа-двенадцатилетка (нем.).
13Штази – неофициальное название Министерства государственной безопасности ГДР (сокращение от немецкого Staatssicherheit – госбезопасность).