Жить дальше. Автобиография

Tekst
18
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Jak czytać książkę po zakupie
Nie masz czasu na czytanie?
Posłuchaj fragmentu
Жить дальше. Автобиография
Жить дальше. Автобиография
− 20%
Otrzymaj 20% rabat na e-booki i audiobooki
Kup zestaw za 32,56  26,05 
Жить дальше. Автобиография
Audio
Жить дальше. Автобиография
Audiobook
Czyta Ирина Безрукова
20,85 
Szczegóły
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Бабушка с рождения говорила по-украински, и, хотя со временем по-русски научилась говорить вполне сносно, малороссийские слова проскакивали в ее речи регулярно. Я их хорошо понимала. Бабушка говорила: «Дай мне сырныкы». – «Какие еще сырники?» – удивлялись гости. Да спички она просит, объясняла я. Или буряк. Какой буряк? Ну свекла. Но когда бабушка хотела подчеркнуть, что не лыком шита, что она человек интеллигентный и прекрасно знает русский язык, в ее речи появлялось слово «Что?». Произносила она его не так, как это сделал бы любой носитель русского языка, у которых это слово по произношению больше похоже на «што», а чётко выговаривая вначале слова звук «Ч». Если я слышала звонок в дверь, и потом бабушка произносила это свое коронное «Что?», я знала, что пришел кто-то из соседей, перед которыми нельзя было ударить в грязь лицом. В то время соседи запросто ходили друг к другу в гости, то соли попросить взаймы, то стулья взять, потому что приехали гости и их негде разместить.

Я обожала бабушку. Прекрасно понимала, что все держится на ней, и очень боялась ее потерять. Однажды бабушка спала, а я сидела рядом с ней и смотрела на нее. И вдруг мне показалось, что она не дышит. Это было всего несколько секунд, но я успела испугаться. Я вдруг осознала, что она уже немолода и не очень здорова и может в любой момент умереть. Страх буквально пригвоздил меня к месту. Я заревела и рыдала навзрыд, не в силах успокоиться. Бабушка проснулась, стала спрашивать, что стряслось, а я толком и объяснить не могу, просто реву, и все. И сквозь рыдания бормочу: «Я не хочу, чтобы ты умирала». – «Так я вроде и не собираюсь, чего ты испугалась-то?» – удивилась бабушка. Но я никак не могла остановиться и проплакала потом еще дня три. После этого эпизода бабушка прожила еще очень долго, но я на всю жизнь запомнила этот детский момент острого горя и страха за самого близкого человека.

Глава 8. Школа

Большую часть нашей с Олей детской жизни занимала, конечно же, школа. Обычная средняя школа и в дополнение еще музыкальная. Мы обе не доучились в музыкальной школе. Я отложила скрипку перед «Лесной школой» и после смерти мамы так к ней и не притронулась. Оля тоже бросила, за год до окончания школы. Я училась достаточно хорошо, отличницей-зубрилкой не была, но старалась, как могла. Все уроки делала сама, помочь мне было некому, бабушка окончила только четыре класса. Она очень много читала, в том числе и классическую литературу, грамотно писала, но со школьной химией или физикой помочь мне не могла никак. Впрочем, я сама справлялась, я всегда была упорная и даже не очень поддающиеся мне предметы старалась разбирать до тех пор, пока не дойду до сути. У меня с детства было убеждение: если что-то делаешь – делай это хорошо. К средней школе я уже поняла, что мое спасение – внимательно слушать на уроках, тогда дома придется делать меньше, и сама попросилась, чтобы меня пересадили на первую парту.

Я была очень правильной девочкой, до такой степени правильной, что ко мне время от времени сажали отъявленных двоечников – считалось, что я могу их перевоспитать своим примером. Но иногда это срабатывало в обратную сторону. С одним из таких балбесов – чудесным парнем, но совершенно не планировавшим делать хоть какие-то умственные усилия в сторону учебы, мы несколько уроков напролет проиграли в хоккей на парте. Клюшку он вырезал из картона или брал стержень от шариковой ручки и сгибал его на конце, потом отгрызал кусочек ластика, и мы гоняли этот ластик этими импровизированными клюшками по всей парте. Один раз учитель нас застукал за этим интересным занятием, и мой товарищ по хоккею тут же, не дожидаясь, пока учитель вынесет свой вердикт, встал и сказал: «Мариванна, это все я, я придумал, я виноват» – и прямо сразу к ней направился, и дневник понес. Потом вернулся ко мне за парту и говорит: «Да подумаешь, у меня и так весь дневник красный от записей, “баловался”, “шумел”, “висел вниз головой” и так далее. Еще одно замечание “играл в хоккей в классе” мне не повредит? А тебя подводить я не хочу». Такой вот благородный двоечник оказался, прикрыл меня.

Впрочем, единица за поведение в моем школьном архиве все-таки имеется. Заработала я ее следующим образом. Однажды весной стояла жуткая жара, мы пришли в школу, зашли в свой класс, в котором невозможно было дышать, сели за парты, на которые шпарило солнце (жалюзи и шторы в классах на окна не вешали, в крайнем случае заклеивали их газетами, чтобы было не так жарко). И вот мы сидим за партами, плавимся от жары, дышим стоячим густым воздухом – ни сквознячка, ни единого дуновения ветерка. Проходит 15 минут. Учителя нет. В классе полным ходом идет обсуждение какого-то нового фильма, который шел в то время в кинотеатрах. И вдруг мне в голову приходит мысль: если от начала урока прошло уже 15 минут, а учитель не пришел, значит, он, наверное, заболел. «А давайте в кино пойдем?» – говорю я. Весь класс единодушно со мной согласился, и мы ушли с урока. На следующий день, когда взрослые начали выяснять, что, собственно, произошло и кто увел класс в самоволку, я встала и честно призналась. Инициатива-то исходила от меня. Услышав признание, учительница страшно удивилась. «Вот от кого угодно ожидала я такого, но не от тебя, Ирочка», – сказала она. И повела меня к директору. Я стояла перед ним, меня трясло, глаза наполнились слезами, а он сказал ту же самую фразу, что, мол, ожидал такого поведения от любого ученика своей школы, но только не от меня. И поставил единицу. Вернувшись домой с этой единицей в дневнике, я ревела навзрыд, а сестра меня утешала: «Нашла из-за чего убиваться! Конец света, что ли? Пройдет время – и не вспомнишь об этой единице». Сестра к оценкам относилась значительно проще. И училась легко, не напрягаясь. Ей было достаточно просто внимательно выслушать учителя на уроке, чтобы на следующем спокойно отвечать, не делая домашнего задания. В результате класса до седьмого моя сестра легко получала четверки, а потом хорошо учиться ей надоело, и она стала скатываться на тройки. К концу школы Оля определилась со своими приоритетами, в число которых хорошая учеба не входила, и выбрала класс со спортивной ориентацией. Сестра честно объясняла всем, что не собирается после школы в вуз, у нее другие планы. Оля регулярно забывала брать в школу тетрадки и пеналы, и чем старше становилась, тем активнее забивала на школу, предпочитая гулять по улицам.

Вообще Оля здорово выручала меня своим жизненным настроем. Она была совсем другой, легко переживала неудачи, по мелочам не расстраивалась и утешала меня, если я по какому-то поводу уж слишком начинала заморачиваться.

Оля была гораздо менее усидчивой, но иногда для достижения результата ей нужно было гораздо меньше времени и усилий. Особенно это стало заметно, когда нас отдали в музыкальную школу по классу скрипки. Это было еще при жизни мамы, и родители тогда еще не развелись. Они очень хотели, чтобы у нас было музыкальное образование, и мы старались, как могли. Вернее, старалась я. У Оли все получалось легко и быстро, она могла поиграть 20 минут в день, и результат был примерно такой же, как у меня, пиликавшей на инструменте два часа и больше. Я билась над скрипкой целыми днями, изводила себя упражнениями Шрадека, она вместо этого убегала играть на улицу. И в результате на концертах из-за волнения я получала крепкие четверки, а она пятерки, совершенно не напрягаясь. Талант у нее был явный. А у меня, скорее, стремление все сделать правильно.

Музыкой мы прозанимались недолго, и эти занятия дались нам непросто. От школы до музыкалки надо было ехать час в одну сторону, зимой мы отчаянно мерзли, и надо было приезжать в класс заранее, чтобы успеть отогреть руки, потому что холодные пальцы не слушались. Помимо скрипки нас ждали еще хор, сольфеджио и другие предметы. А потом надо было еще добраться до дома и там сесть за уроки – и обычные, и музыкальные. Времени отчаянно не хватало, мы уставали и жаловались бабушке. О том, чтобы погулять во дворе вместе с остальными детьми, не было и речи. Оля еще как-то успевала, а я вся была погружена в учебу. Во дворе меня называли «девочка с косой и скрипкой». Я в любое время года, и зимой, и летом, брела грустно куда-то в сторону остановки, неся футляр с инструментом. Или пиликала на скрипке, стоя у окна. В общем, непросто нам давалась музыкальная наука. И классе в четвертом, воспользовавшись тем, что у взрослых появилась масса других забот (мамина операция и инвалидность, бабушкины нервы по этому поводу), мы просто тихо игнорировали музыкальную школу.

Глава 9. Выбор профессии. Театр

Нам было чем заняться, помимо музыки. Я начала обращать внимание на молодых людей. Помню, однажды мы всей школой решали какую-то очень важную контрольную по физике. В порядке эксперимента нас перемешали с параллельными классами и меня посадили за одну парту с незнакомым мальчиком. Он все решил очень быстро, красиво и четко, а я, естественно, подвисла, глядя в задачи (физика не была моим любимым предметом). Он тихонечко подвинул тетрадь в мою сторону и взглядом показал, что я могу все списать у него. Меня этот благородный жест очень впечатлил. Я потом еще неоднократно к нему обращалась за помощью по физике. Потом стала придумывать поводы, уже не связанные со школьными уроками, только чтобы с ним пообщаться. Конечно, ни ему, ни даже себе я не могла признаться, что он мне нравился. Но стремилась быть с ним как можно чаще. Он хорошо учился, занимался штангой и при этом был очень интересным собеседником. Был без ума от Высоцкого и коллекционировал его фотографии. Тогда многие собирали коллекции фото любимых артистов, такая мода была. В киосках «Союзпечати» продавали открытки с фото, люди их покупали и потом обсуждали свои коллекции: «А у тебя есть Купченко? А у меня есть. А Лановой? А Светличная? Давай меняться». Еще можно было зайти в фотоателье и распечатать фотографии там, за небольшую плату. Побывав у этого парня в гостях и изучив подробно его коллекцию, я распечатывала те фото, которых, я точно знала, у него не было, и потом как бы случайно показывала ему. Мол, вот что у меня есть, тебе не нужно, случайно? Он был в восторге, брал у меня эти фотографии, но, по-моему, так и не понял, что я ему симпатизирую. Он с упоением рассказывал мне про своего кумира и заводил на своем магнитофоне его песни, я из вежливости слушала этот рык и делала вид, что мне нравится. Но себе я, девочка с косой и скрипкой, воспитанная на классической музыке, врать не могла. И думала: «Что же с ним не так, с этим парнем, почему ему нравится этот хриплый голос и эта расстроенная гитара?» Меня пугал кричащий и рычащий мужчина, который рвал струны и жилы, выворачиваясь наизнанку. Радио и телевизор предлагали нам совсем другую музыку, спокойную и радостную – Пугачеву, Сенчину, Магомаева, Анну Вески. И я не могла еще прочувствовать всю глубину и искренность текстов Высоцкого. И про диссиденство я тогда еще ничего не знала, да и откуда бы мне было это узнать. Однажды в школе, помню, я задала учительнице совершенно, как мне казалось, невинный вопрос: «А что такое культ личности?» Учительница замялась, растерялась и стала топтаться на месте, не в силах что-то сформулировать. И потом выдавила из себя: «Ну это так назвали потому, что тогда везде было слишком много портретов Сталина. Это сочли чрезмерным, поэтому то время и назвали культом личности». Вот и все объяснение. Хотя, казалось бы, в конце 70-х учителя могли уже рассказывать кое-какую правду об этом времени.

 

Я долго не могла определиться с будущей профессией, очевидно было только одно – я на сто процентов гуманитарий. Самой большой энергозатраты требовали математика, химия и физика, все эти бензольные кольца, законы Ньютона и тригонометрии выводили меня из себя. За советом по поводу профориентации я могла обратиться только к бабушке. А бабушка, человек деревенский, простой, к тому же выбивающийся из сил, таща нас на себе, ратовала за рабочие профессии. Понятные, четкие, приносящие деньги. Однажды она сказала мне: «Собирайся, поехали», ничего не объяснив, посадила в автобус, и мы оказались в городе Шахты Ростовской области. Бабушка повела меня в какое-то здание, как потом выяснилось, там располагалось ткацкое училище. Белые бараки, из открытых окон шум и гам, всюду бегают девчонки в платочках и синих халатах, кричат, смеются. Бабушка расплылась в улыбке. Она в свое время была ткачихой, и все это, очевидно, напомнило ей годы ее юности. «Пойдем?» – сказала она и повела меня внутрь. Я вошла и тут же оглохла. Станки производили такой грохот, что не слышно было ничего. Барышни перекрикивались между собой, и лица у них были, как на известном революционном плакате Родченко, где Лиля Брик кричит в рупор. Всюду валяются обрывки ниток, кусочки ткани, и в воздухе висит пыль. Меня оглушило и ослепило, стало нечем дышать, и я выбежала из этого здания, заверив бабушку, что ни за какие коврижки не стану тут ни учиться, ни тем более работать.

А вот Оля была более продуманным человеком. Ей не нравилась идея торчать в школе до 10-го класса, и после 8-го она отправилась в ПТУ. В то время школьников всеми силами заманивали в профтехучилища, обещая райскую жизнь. И действительно, для тех, кто хотел побыстрее приобрести специальность и начать зарабатывать, это был очень хороший выход. В ПТУ бесплатно кормили, вывозили бесплатно в летние лагеря, там была очень хорошая техническая база, детей учили работать на современном оборудовании, при этом не забывали веселить – устраивали вечера и дискотеки с самой современной музыкой. Школьные предметы зубрить было необязательно, аттестат учащиеся ПТУ получали легко и не напрягаясь, можно было даже уроки прогуливать, требований по этой части к ним не предъявлялось никаких. И моя сестра отправилась учиться… на токаря. Девочек там было очень мало, конкуренции никакой. Оля легко выучилась и получила профессию. И свое стремление к веселому необременительному общению со сверстниками тоже удовлетворила в полной мере – я была пару раз у них на дискотеках, это был просто какой-то разгул буржуазии: весело, ярко, современно.

Но я представляла для себя совсем другое будущее. Не в Олином ПТУ. И не на ткацкой фабрике, как мечтала бабушка. А где? Я еще четко не знала, но вся моя жизнь в тот момент была сосредоточена на театре.

Еще учась в пятом классе, я вдруг увидела в нашей школе объявление «Все, кто хочет участвовать в школьном новогоднем вечере, обращайтесь в пионерскую комнату». Я пошла искать эту комнату, долго не решалась войти внутрь, мялась перед дверью, разглядывая носки своих сандалий (уж очень стеснительная была). Но потом набралась смелости, шагнула внутрь и, не давая себе опомниться, решительно произнесла: «Я хочу участвовать, возьмите меня в команду». – «Будешь снежинкой?» – спросили меня присутствовавшие там. «Да!» – «Но только у нас костюмов нет». – «Ничего страшного, я сама сошью», – заверила я, сама удивившись собственной шустрости. И пошла домой шить костюм. Нашла где-то старую, еще из Германии привезённую, тюлевую занавеску, зашила в ней дырочки, накрахмалила, обшила каким-то дождиком, смастерила платье. А для короны позаимствовала салфетку, которую бабушка по старой деревенской привычке набрасывала на подушку. Из алюминиевой проволоки сделала основу для кокошника (видела на каком-то мероприятии такие кокошники на девочках из танцевального ансамбля), натянула на основу эту салфеточку, расшила блестками. Когда я появилась во всем этом великолепии на празднике, женщина, которая руководила детским танцевальным коллективом, разглядывала меня с большим удивлением. Как будто все кругом в кроссовках «Адидас», а я пришла в обуви с названием «Абибас». Ее девочки выпорхнули на сцену в профессионально сшитых костюмах, а я в таком же, но смастеренном буквально на коленке.

А позже я увидела в школе еще одно объявление. Дворец пионеров звал детей в разные кружки и секции. И среди названий «кройка-шитье, макраме, судостроительный, выжигание и радиотехника» я вдруг увидела слово «театральный». И меня как к месту пригвоздило. Я поняла, что хочу туда немедленно. Пришла во Дворец пионеров на спектакль, в полном восхищении его посмотрела. Думаю, что на самом деле это, конечно, было чудовищно, но тогда я пришла в полный восторг – прежде всего потому, что на сцене были дети. После спектакля, превозмогая робость, я пробралась за кулисы и встретила там женщину с трубным голосом, которая командовала всем этим мероприятием. Она долго не обращала на меня никакого внимания, была занята артистами и костюмерами, но потом ее взгляд упал на мою скромную персону, и она рявкнула: «Чего тебе?!» Я говорю: «Хочу к вам». – «Куда тебе! Ты взрослая, классе в девятом небось, а у нас Дворец пионеров!» – безапелляционно заявила она. Старовата, мол, ты, девочка, для искусства. Я была уже готова зарыдать, и она, видя мое замешательство, посоветовала наведаться в народный театр: «Вон видишь, в соседнем переулке, “Дом учителя”, дверь за углом, там взрослые играют, может, возьмут тебя». И я пошла.

В указанном суровой женщиной направлении располагался милый особнячок. Открыв его двери, я поднялась на второй этаж, вошла в небольшой зрительный зал, человек на сто, обнаружила там сцену и занавес. Поняла, что попала по адресу. Возглавляла театр знаменитая в Ростове-на-Дону актриса, режиссер и педагог Тамара Ильинична Ильинская – ей было тогда уже за 60, но сил и энергии ей было не занимать. «Давай посмотрим, что ты умеешь, – сказала она, глядя на меня. – Сейчас мы будем играть этюды». И видя мое полное непонимание, объяснила. «Я тебе сейчас предложу ситуацию, а ты покажешь, как из нее можно выйти». Тамара Ильинична взяла свой кошелек и бросила его на середину репетиционной комнаты. «Укради кошелек так, чтобы я не заметила», – предложила мне она. «Мне? Украсть кошелек? Да никогда в жизни!» – подумала я, но осеклась. Это же театр. А значит, красть кошелек буду не я, а мой персонаж. И я развязала шнурок на своих кедах, дошла в таком виде до этого кошелька, сделала вид, что только сейчас заметила неполадку в одежде, опустилась на колено, чтобы ее устранить, как бы невзначай подвинула к себе кошелек и под штанину в носочек незаметно сунула. «Хорошо, – сказала Тамара Ильинична. – Мы репетируем новый спектакль, там роль учителя физкультуры, она небольшая, давай пробовать». И я стала ходить на занятия в студии.

Вся моя жизнь очень быстро переместилась туда, в театральную студию. Там были очень интересные люди, которые увлекались искусством, ходили в театры, мне было очень интересно говорить с ними на те темы, которые волновали меня и их. Мне давно хотелось пообщаться с единомышленниками. Одноклассники мало что понимали в театральном искусстве. Помню, однажды наш класс повели в ТЮЗ на совершенно прекрасный спектакль, английскую пьесу под названием «Сотворившая чудо». Речь там шла о женщине, которую взяли няней в одну семью, и ей пришлось заниматься со слепоглухонемой девочкой. Я с интересом наблюдала за игрой актеров и долго не могла понять, как маленькая девочка играет такую сложную главную роль, а потом оказалось, что это не ребенок, а актриса-травести. И за ходом пьесы я следила внимательно. До этого дня я не подозревала о существовании слепоглухонемых людей и не знала, как вообще их учат реагировать на мир. Мне было интересно смотреть, как эта Мэри Поппинс постепенно вводит свою маленькую воспитанницу в мир: плещет, например, в лицо водой и потом, прикасаясь руками к ее рукам, условными сигналами дает понять, что вот это – вода. Так она ощущается. В общем, я была вся поглощена действом, и меня страшно разочаровало, что мои одноклассники живо отреагировали только на одну сцену – когда няня переодевается. Сцена была небольшая и очень целомудренная, женщина стояла очень далеко от авансцены, где-то там, наверху, чуть ли не под потолком и снимала платье на пуговицах. Освещение было очень слабое, виден был только силуэт, к тому же на актрисе была под платьем очень плотная комбинация, сейчас бы в такой люди по улицам не стеснялись ходить. Но наши мальчишки хохотали как потерпевшие и отпускали разные реплики. Понятно, что критическая масса переполненных подростковыми гормонами юнцов, собранных в одном месте, часто дает такой эффект, но тогда меня это мало утешало. Хотелось общаться с кем-то, у кого кроме гормонов были бы еще и мозги, и достойное воспитание.

Когда я пришла к Ильинской, оказалось, что такие люди на свете есть. К тому же параллельно я стала ходить еще в одну студию, чтобы заниматься там пантомимой – мне очень интересен был этот вид искусства. Руководитель студии пантомимы работал в Ростовском академическом театре драмы – это был уже настоящий профессиональный театр, самый крупный в городе. Он располагался в совершенно уникальном с архитектурной точки зрения месте – в здании, формой напоминающем трактор. Архитектор таким образом передавал привет знаменитому на всю страну ростовскому заводу комбайнов. А еще театр украшал горельеф Эрнста Неизвестного. В общем, здание, выдающееся по всем параметрам.

Мы ходили в этот театр по контрамаркам, которые давал нам руководитель нашей студии пантомимы – он работал там артистом миманса. Он был глухой с рождения, но в какой-то момент приобрел аппаратик для усиления звуков, поэтому все слышал, а говорил с трудом – примерно как героиня Дины Корзун в фильме «Страна глухих». А иногда я убеждалась, что он действительно не слышит, – когда мы ездили со студией в походы, и он отправлялся купаться, снимал аппаратик, и тогда до него действительно невозможно было докричаться, только до плеча дотронуться, и тогда он реагировал. Так я столкнулась впервые с миром глухих людей.

Мы с ним и студийцами много ходили в походы, путешествовали по берегам Дона, выезжали в станицы, чтобы слушать казаков-некрасовцев, которые еще там остались и сохранили свою особую манеру пения. Или ездили на раскопки в прекрасное скифское место Танаис. Но больше всего мне нравилось, конечно, бывать за кулисами театра – никакие поездки не вдохновляли так, как возможность пусть на пять минут прикоснуться к миру театра изнутри.

В студии у Ильинской работали многие актеры, ставшие потом известными. Она воспитывала Евгению Глушенко, ставшую потом женой Александра Калягина, и режиссёра Анатолия Васильева. Приехав спустя годы на юбилей студии, и они, и многие другие актеры, нашедшие себя в профессии, говорили немало добрых слов и про студию, и про ее руководителя. Но это было уже значительно позже. Поначалу я, конечно, не осознавала, как мне повезло. Только однажды в театр прибыла комиссия, отсматривающая любительские спектакли, и известный театральный критик, к словам которого в Ростове-на-Дону прислушивались, вынес вердикт, сказав, что наша студия – лучшая в городе. Она затмевала даже модную студию при ДК «Ростсельмаш», богатую, с возможностями, с декорациями и костюмами (ею, кстати, руководила мама актера Сергея Жигунова).

А еще от этого критика я узнала, что у меня есть определенные способности. Мне передали его слова о том, что «у Ирины очень хорошая театральная внешность, она живая и, что очень важно, может совершать несколько действий сразу – и говорить, и об пол мячом стучать». Правда, замечания на мой счет у него тоже были. Оказалось, что мне надо работать с речью, искоренять говор. То, что ростовский выговор отличается, скажем, от московского – ни для кого не секрет. Моих земляков отличало мягкое, так называемое фрикативное «Г». Но я всегда гордилась тем, что выговариваю Г, как дикторы Центрального телевидения. У нас в семье было не принято «хэкать», и мама, и бабушка говорили нормально. Но я не учла, что в речи моих земляков, помимо этого пресловутого «гэ», еще масса других нюансов. Мы раз-га-ва-ри-ва-ем. То есть делаем ударение на каждый слог. В отличие от москвичей, которые делают только одно явное ударение и редуцируют безударные звуки. А с точки зрения ростовчанина, москвич говорит не «молоко», а «м-л-а-к-о». Эти нюансы преследовали меня потом еще очень долго, моя педагог по сценречи говорила впоследствии: «С твоим диалектом работать только на Украине в музычно-драматычном театре».

 

Чтобы справиться с этим речевым недугом, я старалась как можно больше смотреть телевизор и следить за тем, как произносят слова дикторы центральных каналов. Я смотрела фильмы про войну и слушала речь Левитана. Вот это был для меня эталон. Но как бы я ни старалась, мне было невероятно сложно противостоять окружающим. Я и сейчас, приезжая на родину, нет-нет да и начинаю снова копировать речь своих земляков.

Постепенно становилось очевидно, что поступать я могу только в один институт – театральный. Другие варианты даже не рассматривались. Хотя одобрить мой выбор было некому. Бабушка считала, что актерство – это не профессия. Что никакого труда там нет, одно баловство, что они не выкопали в своей жизни ни одной картошки и не выточили ни одной детали на станке. Даже женщин-актрис презирала, а уж про мужчин и говорить нечего. Она называла их «ледачи (значит, ленивые) мужики». Поколебать ее уверенность мне удалось лишь однажды. У бабушки был кумир Вячеслав Тихонов. В те дни по телевизору шел сериал «17 мгновений весны», и вся страна с замиранием сердца его смотрела. Бабушка тоже подпала под обаяние этого фильма, и как только начиналась очередная серия, ставила стул к экрану, надевала очки, приказывала всем молчать и цепенела буквально. Трогать ее в этот момент было нельзя. Но однажды я не выдержала, подошла к ней во время очередного просмотра и говорю: «Ну посмотри, посмотри на своего Тихонова. Он же красивый, ухоженный, как женщина. Вот уж кто точно не вырыл ни одной ямы, не вскопал ни одной грядки и не выточил ни одной детали. Самый ледачий мужик на свете!» Бабушка наградила меня ледяным взглядом, и я поняла, что лучше не продолжать. Но, скорее всего, она задумалась над моими словами, потому что стала немного спокойнее относиться к моим походам в студию.

Вообще при всей своей внешней суровости бабушка была – сама доброта и любовь. Она, конечно, ругалась на нас и пыталась советовать, как нам лучше жить, но все ее советы в основном сводились к тому, чтобы мы надевали юбки подлиннее и не забывали шапки. Надо ли говорить, что юбки мы носили все равно той длины, которая казалась уместной нам, а не бабушке. А что касается шапок, действовали, как все дети в Советском Союзе. Надевали их, выходя из дома, доходили до угла, махали руками бабушке, глядящей на нас в окно, а, едва завернув за угол, стаскивали ненавистные шапки и засовывали в портфели. Бабушка была не из тех людей, которые много говорят о своих чувствах. Она выросла в других условиях, где было не принято обсуждать, кто кого любит или не любит, да и некогда им было, надо было работать, чтобы прокормиться.

Бабушка выбивалась из сил, чтобы обеспечить нас с сестрой, и мы видели, как она переживает, что ей это не удается, как она плачет тихонечко, потому что не знает, как свести концы с концами. И как она иногда в бессилии ругалась на нас, потому что мы не слушались. Самым страшным ругательством для нее была моя фамилия. Она говорила: «Ну ты! Ты же вылитый бахтур!» И это для нее был предел всему.

Бабушка ненавидела моего папу, она считала, и, скорее всего, не без основания, что именно его поведение спровоцировало мамину болезнь. Но меня это «вылитый бахтур» очень смешило. Я говорила: «Ну ба!», пыталась ее обнять, она высвобождалась, демонстрируя недовольство, но я понимала, что ей это было приятно.

Бабушка не говорила о том, как любит нас, но в ее действиях любовь угадывалась ежечасно. Я приходила домой очень поздно, поскольку после школы бежала еще в театральную студию. А у нас дома постоянно тусовались друзья сестры. Иногда они сидели за полночь, шумели, заводили музыку на своих транзисторах, и слышно было не только по всей квартире, но и у соседей через улицу (окна в жаркие дни не закрывались, чтобы в квартире был хоть какой-то сквозняк). Бабушка терпела, несмотря на то что вставала по-прежнему в шесть утра и рано ложилась спать, и только изредка, когда уже совсем от их шума спать было невмоготу, выходила на кухню и отправляла всех по домам. Я возвращалась с репетиций последним троллейбусом, специально подгадывая так, чтобы не идти пешком. И каждый раз, как бы поздно я ни пришла, она просыпалась, выходила на кухню и доставала из духовки сковородку с жареной картошкой. «Я сховала, шобы воны не зьилы» («я спрятала, чтобы они не съели»), – говорила она, кивая в сторону моей сестры. Конечно, половины сковородки там уже, как правило, не было, бабушка отвоевывала ее с боем, но всегда заботилась о том, чтобы у меня была еда. Я ела картошку прямо со сковороды, по-деревенски, чтобы не мыть лишнюю посуду (горячую воду все время отключали, и греть чайник, возиться с тазами, чтобы помыть одну-единственную тарелку было тем еще удовольствием). И бабушка со мной разговаривала о том, как прошел мой день. Не думая о том, как она устала и что ей вставать наутро в шесть. В моих глазах и эта спасенная от шумной компании картошка, и ночные посиделки были настоящими подвигами любви.