Кто варит варенье в июле…

Tekst
3
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Кто варит варенье в июле…
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Инна Кабыш

Кто варит варенье в июле…

Предисловие

Однажды я в разговоре с прекрасным ленинградским поэтом Геннадием Угрениновым похвалил одного питерского автора: хороший, мол. Угренинов поправил: бывают поэты хорошие, а бывают большие. Разница трудноопределима, но всегда чувствуется.



Инна Кабыш – большой поэт. Я думаю, критериев для такой оценки несколько: во-первых, большой поэт высказывает то, о чем все думают, но сказать не решаются. Это смелость не политическая, а скорей экзистенциальная, потому что страшней всего говорить не о политике, а о жизни. Жизнь безжалостней любой власти, власть еще может пощадить, а смерть никогда. Во-вторых, большой поэт говорит именно о том, что имеет универсальное значение, то есть о главных вещах, о самых сильных и мучительных эмоциях вроде страсти, позора, страха. В-третьих, его слова уходят в речь или по крайней мере врезаются в память.



В наше время – не слишком поэтическое, потому что читателей поэзии нынче мало, а доверие к слову невелико, – Кабыш известна этим настоящим читателям и ценится высоко. Она не боится трагизма и живет в трагедии, потому что настоящая высота и сила поэтического голоса определяется только этим бесстрашием (Ахматова откровенно называла бесстыдством). Ее формулами думают и говорят о себе многие, и никогда не будет забыт поэт, сказавший: «Там ждут нас наши мертвые в могилах, как дети у забора в детсаду».



Не будет забыт поэт, сказавший: «А женщине чего бояться? Она не царь и не народ. Ей Пасхи ждать, и красить яйца, и не загадывать вперед. Где страх уста мужчине свяжет, где соблазнит мужчину бес – там женщина придет и скажет Тиберию: «Христос воскрес!»



И уж точно никогда не будет забыт поэт, давший Христову имени такое счастливое, такое гениальное определение: «как за ночь снега подросли-то, сугроб – точно сахара кус, и в воздухе зимнем разлито веселое имя – Исус».



Это сказано не просто хорошо, это еще и важная отсылка к блоковскому «веселое имя Пушкин». Все главные имена – веселые, потому что знаменуют победу над смертью. И стихи Кабыш, хоть очень часто в них есть страшные детали и приметы, оставляют всегда впечатление победы – и тайной радости; и с этой тайной радостью я их перечитываю, а чаще просто вспоминаю, потому что знаю наизусть и достаю из своей тайной аптечки по мере необходимости.



Кабыш написала много. Не очень много, но на большое избранное хватает – при строгом отборе и при том, что годы ее по нынешним меркам еще молодые. Много и разнообразно: тут драматические поэмы, притчи, баллады, есть лирика сюжетная, что большая редкость по нынешним временам, есть исповедальная, есть попросту истерическая, а есть благородно сдержанная, и особенно приятно, что о любви к Родине она говорит с исключительным достоинством, как о бремени, а не как о преимуществе. Но подробный анализ этой лирики, заслуживающей и филологического, и мировоззренческого разбора, – не входит в наши задачи. В наши задачи входит объясниться в любви. А то – кто я, в сущности, такой, чтобы предварять книгу Кабыш и разбирать ее лирику? Мы из одного поколения, и лично мне гораздо легче жить оттого, что рядом со мной работает большой поэт. И он скажет все, на что у меня не хватило духу. И потому нашу генерацию можно считать оправданной.



А вот кто достоин говорить о ней – так это другой поэт, побольше меня. Нонна Слепакова, превосходный питерский лирик и мой учитель, приехала однажды в Москву и слушала здесь молодых поэтов. В письме отправила поэтический обзор:





Безусловно хорош Дидуров,

Остальные вторичны. Бабы ж —

Абсолютный рассадник дуров,

Исключая, конечно, Кабыш.



Упоминалась там еще пара поэтов, подающих надежды, но они как-то быстро скукожились – и надежды, и авторы. Кабыш продолжает держать планку и, более того, повышать ее; думаю, ее плодотворная зрелость подарит нам еще несколько бесспорных шедевров. Она сейчас в лучшем своем времени, о котором тоже сказала лучше всех:





Говорю спокойно и сурово:

Слава Богу, молодость прошла.



Ну, прошла и прошла. Стихи-то остались, им уже никогда ничего не сделается.



Дмитрий Быков

Стихотворения

«Вдруг прыщи исчезают со лба…»



Вдруг прыщи исчезают со лба,

и пунктиром ложатся морщины —

это знак, что начнется судьба.

Начинается!.. С крови, с мужчины,





с ломки, с дома, где все кувырком,

где так веще процедит свекруха:

ешь ломком – жить не будешь домком…

А за окнами будет разруха,





капитальная рухнет стена

от напора страданья простого,

и увидишь: в России война,

вдруг прозрев, как однажды Ростова.





И увидишь: не видно людей

за народом. Не годы – годины.

И незыблемость очередей,

механизмов смиренья гордыни.





И песком заскрипит на зубах,

зашуршит, в коробах оседая

черепных: Чернобыль, Карабах…

И Россия, свекруха седая,





сядет рядом. Вот слово: свекровь!

Не жена, не Прекрасная Дама

и не мать. Степень близости – кровь

общей группы, семейная драма.





Просто брак оказался с брачком.

Но она же мне мужа носила!

Мы повязаны, мы ни при ком:

все на фронте: ни мужа, ни сына.



«Учебой ли, в тимуровцы игрой…»



Учебой ли, в тимуровцы игрой

охвачена, – была я всюду первой.

Отличницей. Общественницей. Стервой.

Меня не научили быть второй.





Остановить бы тройку на скаку,

спросить: «Куда, родимая, несешься?..»

Что первенством от смерти не спасешься,

я знаю. Чем спасешься – не секу.





Переборов ребяческую прыть,

живу неспешно, то есть драматично,

предпочитая не демократично,

а царственно решать, куда мне плыть.





…И мне уже не страшно быть второй.

И пятой. И десятой. И последней.

Да может, тот бессмертней, кто бесследней,

и тот первей, кто замыкает строй.



«На электричку брали билеты…»



На электричку брали билеты,

брали сгущенку, сачки и крючки,

чтобы все лето болтаться у Леты,

тихой-претихой дачной реки.





Бабушка утром читала молитву

и отправлялась в местный ларек,

и отправлялись мы на ловитву:

сам себе каждый Бог и зверек.





Шаркали старые велосипеды,

словно щенки, заливались звонки,

и ежедневно стыли обеды,

бились коленки, вяли венки.





Вдруг начинала жажда копиться,

и пополудни, около двух,

мы из любого пили копытца —

и оголялись зренье и слух.





Солнце сдирало лишние шкуры,

нам поверяли тайны души

наши соседи кошки и куры,

наши знакомцы ежи и ерши.





Даже трава становилась стоустой,

ибо наш слух был стократно остер,

Нас посылали бегом за капустой —

мы находили братьев-сестер.





Мы замирали, пронзенные сходством

с нами червячной дачной родни,

этим всеобщим божественным скотством,

и ликовали, что не одни.



«Это моя образцовая школа…»



Это моя образцовая школа

с вечнобеременными училками,

с нищенством классов и холодом холла,

резью звонков и немытыми вилками.





Вот, проходя до конца коридора,

слышу урок фанатичного пения

и тишину пионерского сбора:

тихую-тихую, до отупения.





Вижу перке и укол под лопатку,

греческий профиль женатого физика,

библиотекаршу-психопатку,

сына ее, бледнолицего шизика.





Вижу хрустальную Вашу указку,

белую руку и стать географскую,

братский газон и дырявую каску —

всю эту школу родную, дурацкую.





С по-деревенски большим огородом,

белой капустой и красными маками,

школьным народом и местным юродом,

матом, стихами, любовью и драками…





Вижу отличниц Наташу и Машу,

ставших валютными проститутками,

пруд, как две капли похожий на чашу,

если смотреть из-под облака, с утками





и селезнями, стрекозами, ряскою…

Вот и последний дебильный экзамен

сдан и на стенке про мать нашу краскою

масляной: «Боже! храни ее. Амен».



«Это в Токио с неба летят лепестки хризантемы…»



Это в Токио с неба летят лепестки хризантемы,

а у нас, словно розга, сечет ледяная лузга:

это наша зима, это вечная русская тема,

это русская смерть, до которой четыре шага.





Это в парках дубы, толстомясые, как баобабы,

ибо снег – это мерзлое мясо на русских костях.

Это в каждом дворе задубелые снежные бабы,

что пасут мелюзгу да мужей-недоумков костят.





Это все мы, погрязшие в русском быту,

                                    словно в блуде,

ибо: кто всех сильнее на свете? Не мучайтесь! Быт.

И спешат по бульварам обычные снежные люди:

кто в детсад, кто в госстрах, кто в бессмертье,

                                      а кто в Массолит.





Это органы зренья и духа залеплены ватой:

продираем глаза, прорубаем в Отчизну окно.

Только как разобраться,

                        кто самый из нас виноватый,

если белая наша Россия – сплошное пятно.



«Русская жизнь насквозь литературна…»



Русская жизнь насквозь литературна.

Мы страна слова (оно наше дело).

Мы живем по писаному: с листа.





Я к вам пишу – чего же боле?

Что я могу еще сказать?





«Пишу», «сказать» – это поступок,

это для Татьяны, «русской душою», дело.

Да еще какое!

Дело жизни.

Дело судьбы.

Дело женской русской судьбы.





Сначала я молчать хотела…

(молчать – не говорить – не делать)





Чтоб только слышать ваши речи,

Вам слово молвить…





«Слышать», «молвить» – это тот

прожиточный минимум, без которого

нельзя.





Но в том-то и дело, что

Слово – это первотолчок: оно

«было в начале», а потом – была

жизнь, был весь мир.





Слышать – молвить – это самообман

(слукавила!), точнее,

                это первотолчок сердца.

На самом деле Татьяне как всякому

                        русскому сердцу

нужен весь мир и вся жизнь

другого человека.

Она проговаривается:

«…Была бы верная супруга

И добродетельная мать».





Ваша, Онегин, супруга,

Ваших детей мать:

неужели Вы не поняли?

(Вы – поняли:

«Когда б мне быть отцом, супругом

Приятный жребий повелел…»)





Ибо Вы – «воля неба»

(читай: написаны на небесах).





Татьяна хочет, чтобы Он (егин) был

          для нее всем в обмен на всю себя

(«судьбу мою… тебе вручаю»).

Но – не пришлось.





Встретившись в пространстве,

разминулись во времени:

условие необходимое, но не достаточное.

Как в школьной теореме.





И ничего не докажешь.

Он в другом кругу, точнее,

на другом витке,

ибо круг у нас один.





И все вернется на круги своя.

Туда, где (в 1831 г.)

«я думал: вольность и покой

замена счастью. Боже мой!

Как я ошибся…»





И все вернется на круги своя.

Туда, где (1834 г.)

«На свете счастья нет,

но есть покой и воля…»





Это закон русской жизни:

возвращаться по кругу к тому,

от чего ушел, внутри себя обернувшись

                                          на 180°.





И утверждать – там,

где отрицал (Онегин).

И отрицать – там,

где утверждал (Татьяна).

И возрождать то,

что разрушили.

И разрушать то,

что наворотили.





И вечно Татьяне убеждать:

«Я буду верная супруга!..»

И вечно Аленушке умолять:

«Не пей, козленочком станешь!..»

И вечно жене голосить:

«Не ходил бы ты, Ванек, во солдаты!..»





Ничего не докажешь.

Он все равно уйдет, выпьет,

сделает по-своему.

Чтоб потом вернуться.

«Дожив до двадцати шести годов…»

Побывав в козлиной шкуре.

Без ноги или в цинковом гробу.





И захочет начать сначала.

И снова будет слово.

Но Татьяна уже будет другая,

верней, «другому отдана».

И снова не встретится со своей судьбой

(во времени, ибо место у нас – одно).





Судьба России —

это извечная не-встреча с самой собой.



«Я понаслышке знаю о России…»



Я понаслышке знаю о России,

я не застала старую Москву.

Но ведь живут же как-то в Хиросиме:

вот так и я живу.

И сколько мной получено в рентгенах

и сколького уже не получить,

не знаю. Но, по счастью, память – в генах:

не обокрасть ее, не облучить.

…В ночи безлунной раздвигаю шторы

и выхожу в открытое окно,

в безлюдные московские просторы;

как в космосе, на улице темно.

И жутко. Это время порешило

какую-то церквушку и судьбу

и снежною кутьей запорошило…

Прижмусь к стеклу – звезда взойдет во лбу:

мой третий глаз, всевидящее око,

моя планида до скончанья дней,

и если прежде было одиноко,

то станет так, что некуда одней.

И не моргнут глаза мои сухие,

когда в районе левого соска

в меня войдут неслабые стихии:

московский сленг и русская тоска.



«Словно живу по второму разу…»



Словно живу по второму разу:

все уже было, было, было!..

Словно меняю шило на мыло,

хазу на хазу, рак на проказу.





Снова ничья оказалась – вот чья,

и под ногами все те же листья,

Эк, у судьбины улыбка лисья,

Эк, у любови усмешка волчья!..





Снова отчизна на том же месте,

ибо, как узник, бредет по кругу.

Ох и послал же Господь подругу! —

с кем поведешься, с тем сдохнешь вместе.



«Наверх глянешь – с веткой ветка…»

Н. С.

 





Наверх глянешь – с веткой ветка:

накрест и – сквозь прутья – просинь.

Никуда не деться: осень.

Осень – золотая клетка.





Эта местная, святая,

вера в лучшую погоду;

в братство – равенство – свободу.

Эх, отчизна – золотая!..





Золоченая пилюля.

От житухи есть лекарство,

да не стоит увлекаться…

Снега, ландышей, июля





ждать, как передачи с воли.

Да любить друг друга чаще.

Будут нам златые чащи

там, где ни любви, ни боли.



«Я с тобой забыла дом и век…»



Я с тобой забыла дом и век.

И стихи. Стихи! – какая малость.

Я смотрела на тебя, наверх,

и писать рука не подымалась.





Так от века: всякая жена

на земле всегда отыщет Бога,

чтобы верить, чтоб хлебнуть сполна

рая и падения. Я строго





не сужу: я ближнего щажу.

…Под ногами золота несметно.

Я иду. Я просто ухожу,

потому что мне с тобою смертно.



«Горе мое луковое…»

М. П.





Горе мое луковое,

горе от ума,

муж мой блудный, мука моя,

посох да сума.





Не бывала замужем —

я была за мужем

вслед идущей (сами же

выберем и служим).





Все твои пристанища

заселяла следом —

декабристка та еще!

Кто ведом, тем ведом





дух непослушания,

продиранье через…

На два полушария

раскололся череп:





левое и правое, —

тело мира в швах.

Дело мое правое —

дело мое швах.





Ты желанный гость, поди,

там, где могут ждать.

Упаси мя, Господи,

побеждать…



«Не держи ты сокола на своей руке…»



Не держи ты сокола на своей руке,

Бабочку-лимонницу – в сжатом кулаке,





и родное детище дома не держи,

не таи ты Господа в закромах души,





землю свою родину не сжимай в горсти:

чтоб с тобой осталося —

                     от-

                        пу-

To koniec darmowego fragmentu. Czy chcesz czytać dalej?