Za darmo

Гипербола

Tekst
0
Recenzje
Oznacz jako przeczytane
Гипербола
Гипербола
Audiobook
Czyta Авточтец ЛитРес
8,99 
Zsynchronizowane z tekstem
Szczegóły
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Лёша любит петь. И не раз выступал в клубе. Считалось, что у него тенор. Но, поскольку в селе не было специалистов по вокалу, тенор у него был, или ещё что, никто не знал. Ну, и ладно. Тенор так тенор. Во всяком случае, Лёшино пение землякам нравилось.

В хоровых выступлениях – когда по какому-нибудь случаю сельчанам доводилось выпить – Лёша не участвовал. Петь «Ой мороз, мороз», или там «Чёрный ворон» он считал ниже своего достоинства. Тем более, что первую-то песню все помнили и допевали до конца, а вот «Ворона» больше двух куплетов никто не знал.

Когда в клубе случались какие-то мероприятия, Лёша пел со сцены и «Белой акации гроздья душистые», и «Бьётся в тесной печурке огонь» (тут старики тихо плакали), и много ещё чего пел. Но никогда не увлекался. Песни три-четыре споёт и уходит. Даже когда земляки просили ещё что-нибудь исполнить, говорил: «Меру во всём надо знать. Спасибо за внимание». Скромно, с достоинством, кланялся и удалялся.

Пел Лёша без сопровождения всяких музыкальных инструментов, с самого начала своей «творческой карьеры» потребовал от завклубом, чтоб ему не «пристёгивали» никаких там гармошек-аккордеонов. Может быть, просто чувствовал, что голосок-то у него несильный, что гармонь может перебить его. Но зато пел так душевно, что плакали не только старики. Он вроде как даже и не пел – словно рассказывал историю из жизни.

А про казус – потерпите, сейчас будет. Просто надо ещё одну деталь добавить.

Со своей женой, Людкой, Лёша прожил двенадцать лет. Жили хорошо, дружно. Она была старше его на пять лет, но это как-то не замечалось: и она молодо выглядела, и он, мужик настырный, хозяином себя в доме сразу поставил. Дочь у них родилась – смышлёная, шустрая девочка.

Всё бы ничего, но Люда болела. Что-то там с лёгкими. Болела много лет, лечилась, стояла на учёте в райбольнице. Даже когда рожала, анестезиолог очень нервничал: «Не знаю, какую тут дозировку ей – вдруг чего не так…»

Лёша, как мог, пытался вылечить жену. И по бабкам всяким возил, и травами пытался исцелить, и к экстрасенсам таскал. Даже в Москву, к какому-то там знаменитому китайцу, на самолёте летали они.

А болячка как засела у Людки, так и «прижилась» там.

Прожив с ней двенадцать лет, Лёша развёлся. Бабы в селе, понятное дело, долго судачили об этом. Кто что говорил. Кто – «не выдюжил мужик, силы кончились», кто – «да просто предал он её, вот и всё, она ж хворая!»

Лёша никуда из села не уехал. Дом оставил жене с дочерью. Жить перебрался в пустующую избу: тогда многие из деревень в города подались, этот дом вроде бы и на продажу был выставлен, но кто его купит в этой глухомани? Вот Лёша с хозяевами и договорился, что «сторожем» пока здесь поживёт. А найдутся вдруг покупатели – сразу съедет.

Людмила умерла через год после их развода. Был какой-то очередной приступ – задыхаться начала. Как обычно, вызвали «скорую», приехала она, в общем-то, быстро, но умерла Люда по дороге в больницу.

А Лёша тогда на рыбалке был с давним своим другом – на острове, километров за семьдесят. Сидят на лодочках надувных, леща полавливают. Глядь – земляк-сельчанин, Васька Плотников, на «Москвиче» подкатывает. Машет с берега – давайте, мол, скорее сюда.

Делать нечего, снялись с якорей, гребут к берегу.

Васька, казалось бы, и не бегом бежал – на машине приехал, а говорил так, словно стометровку только что отмахал.

– Лёх, ты прости, времени на долгие разговоры нет. Последний паром щас уйдет. Я Михалычу, паромщику, бутылку дал, чтоб он подождал. Если решишь – садись, поедем. Людка умерла.

…Похоронили её тихо, скромно. Плакали всем селом: и жалко, и любили её.

Лёша вернулся жить в свой дом, к дочери. Погоревали они и – что делать-то – стали дальше жить. Выучил он её в школе, потом она в институт поступила. Замуж вышла. Дочку родила. Своим зятем Лёша очень доволен: и жену любит, и не пьет, и зарабатывает хорошо.

Дочь с зятем давно уже уехали из села – с работой-то тут, как говорится, не развернёшься. А им же, молодым, и то, и это подай. Ну, правда, по средствам живут. И машина не «Порше» какой-нибудь там навороченный, и квартира вполне обычная.

Лёша по-прежнему сухой, жилистый, не старый – в общем, вполне еще нормальный мужик. Первое время бабы-разведёнки поглядывали на него как на жениха. Даже, поговаривают, захаживал он раз-другой к Любке – продавщице сельмага, самой из себя моднице в селе.

Но потом как-то узнали (в деревне-то не утаишь – на виду все), что Лёша ночами на кладбище регулярно ходит. И с Людой разговаривает. Всё прощения у неё просит. Он же сразу после похорон сказал: «Эх, что ж у нас за врачи такие! Кто ж так лечит? На хрена ей тогда, в «скорой», эуфиллин вкололи?.. Там же совсем другое надо было… Будь я тогда с ней – выручил бы, ещё пожила бы».

Теперь про сам казус. По случаю юбилея образования области в сельском клубе концерт давали. Ну, ребятишки в свои трубы погудели, ну, местный хор свой репертуар исполнил. А потом вышел Лёша.

– Я новую песню выучил. «Гори, гори, моя звезда» – это, сами знаете, мы все помним, ещё со школы. А полный-то текст кто-нибудь из вас знает?.. То-то. Вот, и я не знал. А когда прочитал – решил, что буду теперь петь. Потому что, очень душевно написано.

И он начал петь своим несильным голосом и на этот раз как-то совсем уж душевно.

– Гори, гори, моя звезда,

Гори, звезда, приветная.

Ты у меня одна заветная;

Другой не будет никогда.

Смотрел он поверх голов земляков, куда-то только в ему ведомую даль. И Лёшин взгляд… Никто никогда не видел таких его глаз. Показалось, его попросту не было здесь, в сельском клубе.

– Сойдёт ли ночь на землю ясная,

Звёзд много блещет в небесах.

Но ты одна, моя прекрасная,

Горишь в отрадных мне лучах, –

пел дальше Лёша.

К этому куплету слёзы уже текли и у женщин, и у мужиков.

Звезда надежды благодатная,

Звезда любви волшебных дней.

Ты будешь вечно незакатная

В душе тоскующей моей.

И тут Лёша замолчал. И как-то по-детски, растерянно, посмотрел в зал.

– Извините, там ещё один куплет остался. Я щас…

Такой звенящей тишины, наверное, никогда не знал до этого сельский клуб.

Лёша как-то сморщился всем лицом, игранул желваками. Крепко отёр ладонями глаза, очень-очень строго посмотрел в зал и… опять запел. Правда, теперь уже совсем слабым, дрожащим голоском.

Твоих лучей небесной силою

Вся жизнь моя озарена.

Умру ли я, ты над могилою

Гори, гори, моя звезда!..

Под конец песни он и вовсе «пустил петуха». Голос его сначала перешёл на шёпот, потом всем показалось, что «лучший тенор села» прямо здесь, на дощатой сцене, по-бабьи разрыдается.

Но – допел. Он же настырный, Лёша-то.

Правда, позже не раз извинялся перед земляками: «Вы уж простите за тот случай – казус приключился».

1985 г.

Стелла

Так его звали – Стелла. Никто в Роменьках не знал, когда и по чьей злой насмешке получил он это звучное женское имя; просто звали и звали его так, уже не находя ничего удивительного и не задумываясь над этим.

Вроде как родился он здесь, в деревне, но никто уже не помнил его настоящего имени, как не помнили люди ни его детства, ни когда он появился здесь.

Лет тридцати пяти, Стелла был высок, худощав, заметно сутул и длиннорук. Черты лица остренькие, словно природа, лепя его, спешила и в этой спешке мельчила в движениях. Говорил он чистым, ровным голосом, быстро-быстро выговаривая слова и часто повторяясь. И еще непонятно чему много смеялся на удивление открытым и напевным смехом.

Стелла был «Божьим человеком» – таких еще называют чудиками, не от мира сего и, если грубо – придурками. Говорили, что в войну он был лётчиком и стал таким после ранения. В Роменьках верили в это мало, но при случае любили повторить приезжим «героическую историю», называя земляка не иначе как «наш Стелла». Федорка Макаренков, большой любитель до всяких небылиц и баек, даже говаривал, что их дурашливый земляк повторил подвиг Гастелло, что жив остался чудом, а награду – мол, Героя присвоили – хотели дать, да не стали: кто ж её присвоит чудику-то.

Жил Стелла в самом центре Роменьков, в доме Силки Нахрапова, бывшего объездчика. Странными и для многих малопонятными были отношения между этими двумя людьми. Силка слыл по деревне «нелюдем» и молчуном. Ходил вразвалку, косолапо загребая ножищами деревенскую пыль, глаза прятал под густыми бровями, квадратные свои плечи держал широко и сильно походил на медведя-шатуна. За глаза его так и звали – Шатун. Но – только за глаза. Опасались. Хотя и знали, что за свою жизнь Силка никого не обидел. Ребятишек по гороховым полям гонял, пока был объездчиком, это да, но не так, чтобы сильно: поймает налётчика, уши накрутит да легонько леща даст своей крепкой, точно из дерева струганной, ладонью.

Вдвоём их никогда в деревне не видели. Силка всё больше сидел дома, мастерил, кому надо, табуретки или грабли чинил – по плотницкой части силён был мужик.

Стелла же днями пропадал на конюшне. Штатным конюхом он не был – да и кто его оформит? – но основная часть работы по уходу за двенадцатью колхозными лошадьми лежала на нём.

С конями Стелла обращался легко и привычно, словно занимался этим всю жизнь. Они его тоже любили и ждали: знали – обязательно принесет или синеватого ломкого сахару-рафинаду, или горбушку хлебную.

Было время, когда Стелла сам управлялся на конюшне и с работой, в общем, справлялся. Но после одного случая председатель колхоза Жихарев распорядился, чтобы к коням – а, скорее всего, к самому Стелле – приставили Саньку, тринадцатилетнего белоголового мальчонку, сына тракториста Панова.

А случай вышел вот какой. Как-то знойным, «парным» днём, когда от «земляного» духа становится трудно дышать, люди возвращались с покоса. Устало переговариваясь, они позванивали вилами на плечах, крышками эмалированных бидончиков. Шли не спеша, растянувшись в длинную неровную цепь, где каждое звено – группа из двух-трёх человек.

 

Передние уже миновали крайние дома деревни, когда навстречу им, на дороге, в мутно-серых клубах пыли, показались все двенадцать колхозных лошадей. Табун в тяжелом галопе мчал по улице, а позади него, тоже весь с головы до ног покрытый серым налетом – только зубы сверкают! – нёсся Стелла, смеясь, выкрикивая что-то радостное, кашляя и захлёбываясь пылью.

Так они и пронеслись мимо оторопелых косарей – одиннадцать расседланных взмыленных коней и сам Стелла – на двенадцатом, своём любимце, великане Востоке.

Потом председатель долго бранил Стеллу, объяснял, что лошади устали после работы и им надо отдохнуть. Стелла, смущённо улыбаясь, переминался с ноги на ногу, оглядывался по сторонам, словно ища у кого-то поддержки, и тихо шептал, что «коникам надоело стоять, они хотели побегать».

С того дня Стелла по-прежнему присматривал за колхозным табуном, чистил и скрёб в конюшне не за страх, а за совесть, но за ним самим теперь безотрывно присматривал белобрысый Санька, получивший указание председателя: «Если опять коники начнёт выкидывать – мухой ко мне с докладом».

За ту работу, которую выполнял Стелла, Жихарев распорядился выплачивать ему какую-то сумму. Эти невеликие деньги почтальонша тётка Анна относила Силке Нахрапову. Тот встречал её всегда сурово и своё «положь на место» гудел так, будто она в чём-то провинилась и теперь просила прощения.

Относились к Стелле в деревне по-разному. Кто-то просто обходил стороной, иные жалели, совали ему съестное, но потом, когда видели, с каким удовольствием пожирают их пышки и варёные яйца роменские собаки, стали носить свои передачки «для Стеллы» в Силкину избу.

Бывший объездчик принимал всё это с тем же мрачным равнодушием, с каким встречал почтальоншу тётку Анну. И отказываться не отказывался, и брал так, будто в долг давал. Люди привыкли к этому и отдавали продукты молча, стараясь быстрее выйти из избы.

С открытой враждой к Стелле относилась разве что одна бабка Чечениха, острая на язык, шумливая старуха. Невзлюбила она его после того, как он прицепил на шею её чёрной комолой Ночке невесть откуда взявшийся у него бронзовый колокольчик. Да прицепил-то не просто – на стальную цепь, так, что только в кузне надо было разнимать звено.

Пашка же Деревянко, деревенский кузнец, балагур и песенник, сказал бабке со смехом, что корова, мол, у неё теперь венчанная, и что пока Стелла не выдаст её за какого-нибудь бычка, колокольчик он снимать не станет.

Так и ходила с тех пор Ночка, печально названивая Стеллиным подарком и разнося по широким росным лугам свой бронзовый перезвон. А Чечениха после этого стала называть Силкиного постояльца не иначе как придурком и всё пугала соседок, что когда-нибудь Стелла подпалит деревню.

…Тот день глубоко отпечатался в истории Роменьков. Он стал как бы временной вехой в жизни деревни. Если не надо было называть точную дату какого-то события, то обязательно говорили или «до Стеллы», или «после Стеллы». Ни одного из жителей таёжного поселения не оставили равнодушными те нежданные события, что развернулись в один из чистых, пронзительно-ясных дней позднего в тот год для Сибири бабьего лета.

Был вечер. Короткий день угасал незаметно и стремительно, словно лучина для растопки печи. Небольшое солнце цветом отчаянно-багрового металла в кузнечном горне еще судорожно цеплялось за островерхие маковки елей, но повсюду уже чувствовались влажные, почти ощутимые осенние сумерки.

Ребятишки обивали босыми ногами росу с травы, созывая по задам отяжелевших на выпасе коров. Побрёхивали для порядка собаки. Поздние петухи драли горло, стараясь прокричать последними.

Председатель Жихарев мылся под рукомойником, фырча и брызгаясь, когда к нему во двор влетел взъерошенный и испуганный сын тракториста Панова.

– Дядь Матвеич!.. Дядь Матвеич!…

Белобрысый Санька никак не мог перевести дух. Худые плечики его дрожали, грудь ходила ходуном, и сам он – весь, как всегда, чумазый, с острыми слезинками в уголках глаз, был похож на зайчонка, который только что вырвался из цепких коршуновых когтей.

Жихарев разом натянул рубаху.

– Ну?! Опять что-нибудь? – выдохнул он и размашисто направился к калитке. – Да говори ты!

Санька отдышался.

– Слепой взбеленился!

Была в небольшом колхозном табуне лошадь, которая значилась в ветеринарных списках как «ограниченно пригодная». Однажды на покосе кто-то неловко повернулся с вилами, и стал конь кривым на один глаз. Сначала его совсем было освободили от работы; ходил он боком, часто спотыкался, ногами перебирал осторожно, как если бы шёл неподкованным по речному льду. Но потом обвык, приноровился всё время выворачивать голову и решено было его оставить для лёгкого труда – от лесхозного вывоза брёвен освободить, а хлебную будку из пекарни привезти или личные картофельные поля колхозников бороновать – это ему по силам.

Словом, оставили коня, решили не пускать «в расход».

Стелла отличал калеку в табуне. Хотя он и выделял любимчика-Востока, Слепому не меньше того перепадало сахарных кусков и ласковых похлопываний по шее.

Слепой был ещё не старым покладистым мерином, хозяина своего – Стеллу – слушался безропотно и покорно. А то, что случилось с ним в тот день, могло произойти с любой другой лошадью, за которой не усмотрели – Слепой объелся «дурной» травы.

…Взрывая копытами влажную землю, конь метался по тесной загородке возле конюшни. Крупно вздрагивая всем телом, он косил свой невидящий красный глаз, круто выворачивал сильную шею и с хриплым ржанием натыкался грудью на берёзовые лесины ограды.

У конюшни уже собрались люди. Держась поодаль от загородки, они негромко переговаривались, советуясь, как лучше «успокоить» Слепого – жахнуть пулей, или изловчиться и накинуть на него верёвочную петлю.

Председатель оглядел народ. Стеллы не было. Словно угадав, кого высматривает Жихарев, Санька мотнул вихрастой головой:

– Он в мастерских. Там трактор чинят.

Но Стелла уже ковылял на своих длинных ногах к конюшне: он не пропускал ни одного людного сбора в деревне. Председатель чертыхнулся про себя и послал за Устинычем – охотником, у которого был карабин.

Дикий, срывающийся на высоте крик больно стеганул слух людей. Все инстинктивно шарахнулись, единой дрогнувшей массой шагнули к загородке и… оцепенели.

Кричала Лида Мельникова, совсем ещё молодая, некрасивая, с белым рыхлым лицом, бухгалтерша.

Никто не заметил, как её двухлетняя дочь – тоненькая, болезненная Настюшка – пролезла под нижними берёзинами и оказалась в загоне. Она немного проползла на четвереньках, пачкая круглые коленки и пальчики мягкой унавоженной землёй, и теперь пыталась встать, помогая себе руками.

Слепой взметнулся, подстёгнутый женским криком, сделал «свечу», заметался в тесном пространстве ещё бешенее, скаля длинные неровные зубы и роняя под ноги пену. В какое-то мгновение все вскрикнули и невольно отвернулись – так близко прошёл потный лошадиный круп от ситцевого платьишка девочки.

Настюшка снова опустилась на четвереньки и тихо плакала, вытирая щёки грязными кулачками и испуганно глядя на чёрное мечущееся над ней тело.

Лида теперь уже кричала, не переставая, с жутким, ранящим сердце надрывом, а когда перехватывала воздух, её крик сменялся таким же страшным и безумным стоном-вздохом.

Будто завороженные неведомой силой, люди следили за движениями незрячей лошади и не могли оторваться от этого ужасного, гнетущего своей неотвратимостью танца.

Жихарев быстро взглянул на Стеллу. Тот тоже обернулся, и взгляды их сошлись.

Вот тогда-то и показалось председателю, что промелькнуло на миг в глазах Стеллы что-то глубоко осознанное, ясное и печальное.

А потом Стелла шагнул к загородке и тихо позвал:

– Коник-конёк, конёк-воронок…

Тут же вслед за ним рванулся всей своей тяжелой массой Силка Нахрапов:

– Куда?! Задавит!..

Но вдруг почуял на своём плече властную председательскую ладонь:

– Не трожь!..

Силка было дёрнулся ещё, но под горячим, каким-то почти сумасшедшим взглядом Жихарева сразу обмяк и сник.

Как ни тих был голос Стеллы, Слепой всё же услышал его. Услышал, узнал какими-то последними, оставшимися ещё разумными клетками своего лошадиного мозга.

Конь замер совсем недалеко от ребёнка. Стоял чёрным изваянием, натянутый, дрожащий, неподвижный. Лишь тонкие ноздри вздымались в такт горячечному дыханию.

Стелла перелез через ограду и пошёл к Слепому. Он вытянул вперёд руку и продолжал тихонько окликать его.

Алексей Мельников – муж Лиды – в это время осторожно, пригибаясь к земле, крался к противоположной стороне загонки. Он успел! Когда Стелла коснулся вздрогнувшей лошадиной морды, Настюшку уже передавали в дрожащие руки матери.

Все напряглись, когда Стелла, вплотную подойдя к коню, обнял его за шею. На миг показалось, что произошло невероятное – Слепой успокоился. Но… лишь на миг.

Больной зверь всхрапнул, развернулся на месте всем своим могучим телом, вмиг свалил человека и пошёл плясать копытами по тонким пальцам, по худым лопаткам, по всему вытянувшемуся телу… Пока глуховатый выстрел из карабина не свалил его сначала на колени, а потом и набок.

Так и закончился тот памятный день для всех жителей глухой сибирской деревушки под названием Роменьки.

…Год из года, таежной осенью, когда берёзы надевают свой венчальный, для «бабьего лета», наряд, приходят на тихое деревенское кладбище две женщины. Они очень похожи: обе незврачненькие, белолицые; у старшей глубоко запеклась в глазах невысказанная грусть, младшая несмело смотрит на могильные кресты и жмётся к матери.

Они проходят к самому краю кладбища и кладут полевые цветы на скромный холмик. Креста над ним нет. Только простенькая, давно выцветшая табличка. На ней блеклыми красками и не очень ровно выведено: «Здесь покоится Стелла». И дата смерти.

1984 г.

Недописанное эссе

Он сидел в маленьком уютном испанском ресторанчике с бокалом вина и смотрел на море. Оно было совсем близко. Он слышал его ритмичные, покойные вдохи-выдохи, отчётливо чувствовался его запах – солёный, с привкусом водорослей, йода и немножко мазута.

Ему давно хотелось побывать в Испании. Именно вот так – одному, чтобы никто не мешал, чтобы сидеть с бокалом хорошего вина, молчать, ни о чём не думать и смотреть на море.

Поэтому из того малого времени, что отвёл себе на эту поездку, он каждый день приходил именно сюда, в недорогой, стоявший на отшибе, вдали от туристской суеты, ресторанчик с открытой террасой. Берёг каждую такую минуту. Заказывал лёгкий ужин, бокал вина, курил и смотрел на море.

Из-за соседнего столика встала и подошла к нему девочка. На вид, лет шести или семи. Встала рядом и начала молча смотреть ему в глаза.

Он сразу отметил: на удивление, красивая. Но не эта почти идеальная, по земным меркам, красота удивила его. Глаза девочки – вот что оказалось самым неожиданным.

Ярко-зеленые (он видел такие только в мультике про Машу и Медведя – как раз у Маши, нарисованные художником), они смотрели на него как-то странно. Слишком уж не по-детски.

– Sorry, she is autist, – услышал он женский голос. – Excuse us please.

Подошедшая к его столику женщина тоже была красивой. Он лишь мельком взглянул на неё, но тут же отметил про себя: «Это уже земная красота».

А девочка стояла рядом и всё смотрела на него своими удивительными зелеными глазами. Без всякого напряжения, без эмоций. Взгляд её ни о чём не просил, ничего не требовал от него. Она просто смотрела.

Он вышел из-за столика. Ему показалось неправильным, неестественным, если девочка будет смотреть на него снизу вверх. Но когда он встал, ей пришлось ещё выше поднять голову, глядя на него.

Тогда он присел перед ней на корточки.

– Аутист…– негромко, как бы про себя сказал он. – Ну, и что? Бывает. Аутисты тоже человеки.

– Вы – русский?! – женщина отчего-то перешла на шёпот.

– Да. Это, знаете, тоже бывает.

Отвечая, он так и не повернул голову к женщине. Он пытался понять, что за сила приворожила его к этим странным зелёным глазам – немигающим, без всякого выражения, но… и не равнодушным – он чувствовал это – глазам девочки.

Про аутизм он знал не понаслышке. Его двоюродная сестра давно жила в США, они там с мужем родили двоих чудесных мальчишек, но вот младшенький оказался как раз в этой неведомой, до сих пор так и не познанной «обычными» людьми стране, имя которой – Аутизм.

Он прислушался к себе. Странно, но напряжение он уловил только от женщины. Внутри же его самого был не просто покой – какое-то умиротворение.

И вдруг он очень чётко осознал для себя, что дальше должно что-то начинать происходить. Что надо что-то делать.

 

– Здравствуй, малыш, – сказал он. – Меня зовут Ингвар.

Хотел протянуть ей руку и… не протянул.

Девочка молчала.

– Знаешь, мой нежданный зеленоглазый друже, а ведь я так, на корточках-то, долго не просижу – не те годы.

«Эх, ты, старый дурачина, – подумал он, – вечно сам себе какие-то сказки сочиняешь. Ну, глаза. Ну, зелёные, как в мультике. Эх, ты…»

Он опять сел за стол и взял бокал с вином.

– Энге, – сказала девочка и протянула ему ладошку.

Он успел отметить и то, как резко – опасно резко – побледнела её мать, и как сам он не сразу сообразил, что нужно делать. Потом пожал прохладную, чуть влажную детскую ладошку. Еще раз представился:

– Ингвар.

Судя по всему, женщине нужно было срочно сесть, и он предложил:

– Сударыни, а не хотите ли вы составить мне компанию? Прошу – присаживайтесь.

Он встал и подвинул кресла сначала женщине, потом девочке. Попытался как-то разрядить повисшую паузу:

– Может быть, вам что-нибудь заказать?

Во взгляде ребёнка что-то изменилось (девочка всё продолжала неотрывно смотреть ему в глаза). Он никак не мог понять – что. Но она глядела на него уже как-то иначе. Если бы он умел клясться, он поклялся бы, что в странно-зелёных глазах промелькнуло… сочувствие.

– Простите, вы так побледнели,– это уже женщине. – А что, прежде… она не говорила?