«Ночные летописи» Геннадия Доброва. Книга 1

Tekst
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Глава 4
06 января 2006 г.

О своих психозах. «Золушка». Интернат. Пионерлагерь. Победа. Измена матери. Возвращение отца. Биробиджан. Поезд в Омск.

Эти сани так устроены, что сзади у них выступают полозья. Я втайне от возницы подбегал к этим саням, залазил в них на сено, ноги ставил на полозья и ехал по улице. Иногда возница оборачивался, видел, что я сижу там, маленький, но ничего не говорил. И мы так ехали. Потом подъезжали, я видел уже больницу, где мать лежала, соскакивал с саней и бежал в больницу, где она меня ждала. Она меня ласково встречала… Геночка, Геночка, сыночек. (Я всё в подробностях не помню, только так, отрывками.)

Вечером я ходил за хлебом в магазин, стоял в очереди. Хлеб продавался по карточкам. Когда моя очередь подходила, я подавал карточку, и продавщица отмеряла мне хлеб, сахар, муку или крупу, что было в карточке написано, то она мне и давала. Так вот я жил, пока мать болела.

Когда я один жил там среди этих женщин, соседок, дверь моя не закрывалась. И однажды или в плитке перегорела спираль (плитка на окне стояла), или ещё что-то, в общем, надо было мне достать спираль. А я знал, что спираль лежит в чемодане, а чемодан под кроватью. И вот я вытащил чемодан, ищу эту спираль, спирали нет. И я вдруг заплакал, зарыдал, со мной истерика сделалась. Я стал кричать: это вы украли у меня спираль. – А эти женщины испугались: да нет, нет, ничего мы у тебя не крали, успокойся, успокойся. – А я всё плачу: куда же она тогда делась? Вот она тут была, а теперь её нету, и плитка у меня не горит. (Вот такой приступ психоза у меня был, я помню.)

Я думаю, что у меня и дальше в жизни были такие приступы. Может, это следствие переживаний матери, когда она находилась в психиатрической больнице, беременная мной. Теперь известно, что на ребёнка действует всё, когда он находится в утробе матери. Недаром же в богатых семьях включают красивую музыку, чтобы ребёнок её слышал, читают книжки с хорошим содержанием, стараются таким образом подействовать на ребёнка, чтобы он стал впечатлительным.

А я, когда ещё не родился, возможно, уже слышал и крики в психиатрической больнице, и скандалы, и истерики, и плач, и угрозы. Потому что я замечал иногда за собой вдруг приступы истерики по самому ничтожному поводу, я тогда мог и накричать, и наговорить что-нибудь обидное. Но потом вдруг всё это проходило, и я понимал, что зря всё это говорил, что я сам во всём виноват. Теперь, под старость лет, я думаю, что это на меня наследственность психопатическая повлияла. В детстве я, конечно, ничего этого не понимал, только плакал, кричал, какие-то истерики на меня находили, голова раскалывалась, жар начинался. Я рыдал из-за пустяка и не знал, что делать, с трудом как-то успокаивался. Тогда ещё я не просил ни у кого прощения. Но когда я стал постарше, то я уже просил прощения за такое своё глупое поведение.

Уссурийск. Дом, где жили в годы воины


Мать поправилась и продолжала работать в театре. Одноэтажный наш каменный дом находился рядом с театром, их разделяло расстояние, куда могла проехать грузовая машина. Наша маленькая комнатка-каморочка с одним окошком выходила сразу на кухню. Но зато всё было рядом с театром. И когда мать ночами делала декорации в театре, то она брала меня с собой. И вот, помню, в театре никого нет, везде пусто. На сцене разложена бумага, картон, разная тюль, кисея. И тут же стоит большое кресло с подлокотниками. Я сижу в этом кресле и смотрю, как мать, склонившись, рисует берёзы, рисует горы, реки, в общем, то, что нужно по ходу спектакля.

В этом театре я запомнил один спектакль, «Золушка», который меня глубоко тронул. Я его видел, наверно, из-за кулис, уже не помню как. Но я запомнил песенку, которую пела эта Золушка. Она пела на мотив «Сурка» Бетховена:

 
Когда-то девушка жила в своём родимом доме,
На чердаке она спала под крышей на соломе,
На чердаке она спала под крышей на соломе.
    Стирала, гладила бельё, в квашне месила тесто,
    А за обеденным столом ей не хватало места,
    А за обеденным столом ей не хватало места.
Посуду чистила золой, вставала спозаранку,
И звали Золушкой её, послушную служанку.
И звали Золушкой её, послушную служанку.
 

Сам спектакль, события его я не помню, но вот песенку эту я запомнил на всю жизнь. Вообще жизнь театра была и богатая, и разнообразная.

Театр выезжал на гастроли. На время этих гастролей по Приморскому краю мать отдавала меня на несколько дней в дом-интернат. Мы, помню, шли с ней по виадуку на другую сторону железнодорожных путей. В этом интернате в больших комнатах находилось много детей. Спали дети на мягких складных деревянных кроватках, брезентовых раскладушках, но все были укрыты простынями, одеяльцами, подушки, всё там было.


1942 год


Иногда в этом интернате проходили праздники. Шла война, и эти праздники были на тему войны. Я помню, как меня нарядили в матроску и одели мне фуражку с морской кокардой в виде якоря. Меня с подзорной трубой поставили на стулья, которые были накрыты белыми простынями. Внизу на полу тоже располагались дети с игрушечными винтовками и автоматами. Это был как бы нос корабля, я стоял на рубке, смотрел в подзорную трубу, потом подымал руку и кричал: «Огонь! Огонь! Огонь!» И эти ребята внизу начинали трещать своими автоматами (крутили ручки сбоку автомата). И треск начинался такой, что будто бы действительно они стреляли. Вот эту сцену я помню.

Жили мы там несколько лет, и мать иногда отдавала меня летом в пионерский лагерь, он находился в тайге. Нас водили по тайге на экскурсию, и один раз мы подошли к старому кладбищу. А там стоял огромный православный крест коричневого цвета, снизу он уже немножко подгнивал, но стоял ещё прочно, такой мощный, высокий, я таких крестов больше не видел никогда.

Однажды мы расположились на песчаном берегу небольшой, но глубокой речки. Другой берег выглядел крутым, почти отвесным, и оттуда ребята ныряли прямо в воду (наверно, это были вожатые). Кругом тут стоял лес, место казалось каким-то далёким, глухим, но в то же время всё тут пронизывало солнце и свет.

И вот когда другие ребята играли на берегу, я пошёл по этому песочку в воду. А дно шло в глубину по наклонной, и уже вскоре я захотел вернуться обратно, но не мог, не мог возвратиться. Меня как бы тянуло в глубину. И чем сильнее я хотел вернуться, тем глубже я туда заходил. И наступил такой момент, что я вообще оказался под водой. И тут я уже начал булькать, ничего не понимая, и в то же время продолжал идти ещё глубже.

И в это время меня сверху заметили ребята с другого берега. Они прыгнули в воду и поплыли ко мне, в общем, вытащили меня. Я уже еле-еле дышал. Если бы они меня не заметили, так бы я и утонул в этой совершенно прозрачной тихой речке, которая, казалось, не представляла никакой видимой опасности.

Потом я помню момент, когда меня навещала мать в этом пионерском лагере. Один раз она приехала и привезла мне крыжовник и мёд. И вот этим мёдом она залила целую тарелку крыжовника и мне дала. Было так вкусно и так радостно, что мать рядом со мной. Мать моя вообще очень добрая. Добрая и удивительно честная. Эту вот открытость и порядочность она пронесла через всю жизнь. Какие бы события с ней ни случались, она никогда не поступала так, чтобы каким-нибудь подлым образом изменить ситуацию в свою пользу, она предпочитала терпеть, в ней это, видимо, было заложено с детства.

И вот наступило время Победы. Мать радуется… Гена, Гена! Победа! Победа! Война кончилась! Скоро папа приедет. (Или он ей написал, что приедет, или передал как-то.) В общем, мы ходили по городу, вглядывались, как бы встречали отца. Тут военные уже стали приезжать, идут с девушками, с жёнами навстречу нам. И мы всё ходим и всматриваемся, где же папа?

Однажды я ходил к реке один уже. И смотрю… тут у речки лесочек такой прозрачный, там повозки стоят и никого народа нет. Я подошёл и вижу, что кругом валяются сумки санитарные с крестами (белые круги, красные кресты), лекарства, всё разбросано. Это, видимо, был какой-то санитарный обоз, но, поскольку война кончилась, решили, что он уже не нужен, всё побросали, а лошадей увели. И на больших телегах, и на земле остались разные сумки, шинели и каски. Это был признак того, что война кончилась.

Война кончилась, а отца всё не было и не было. Он был на западном фронте, а мы-то жили на Дальнем Востоке, за несколько тысяч километров. И в наш этот двор возле театра приехали танкисты. Они поставили свои танки во дворе, а спать решили у нас на кухне, как бы по договорённости с соседкой. У соседки подросла дочь на выданье, как говорится, да и сама соседка ещё молодо выглядела. И радости не было предела у этих солдат, что женщины тут у них находятся под боком. Конечно, солдаты и в комнату к ним ходили, и ночевали там у них, и дневали, а эти две женщины расцветали от внимания мужчин. Но к матери моей никто не подходил, потому что она уже вела себя строго в ожидании отца.

Стояло необычайно жаркое лето, и весь театр поехал в поле на огороды. У нас тоже был свой огород, там росла кукуруза. Мать меня взяла с собой, и мы туда поехали вместе со всеми. Там по жаре собирали эту кукурузу в початках, набивали ими свои рюкзаки. Но жара всё усиливалась, спасения нигде не было, и тогда все артисты и сотрудники театра стали собираться домой. Мы тоже собрались и пошли со всеми.

И вот идём, все уже изморились. Мать даже кофту сняла от такой жары, кожа у неё сгорела, покраснела. И машина грузовая нас догоняет, поравнялась. Остановили эту машину, все стали прыгать в открытый кузов, и мать меня тоже туда подсадила, в этот кузов. Потом сама хотела залезть, но сил у неё уже не было. И тут машина тронулась. И тогда мать кричит – посмотрите, чтобы Гена никуда не убежал, я приду скоро.

 

И её не было до самого вечера, она всё шла пешком по этой ужасной жаре. И, конечно, вся сгорела. Я всё сидел, её ждал, потом уже вечер наступил. И наконец мать пришла, но до неё нельзя было дотронуться, вся кожа сгорела. Она мучается: что же делать, ничего не могу одеть, боль нестерпимая. А соседка наша ей говорит: я тебе дам сейчас простоквашу, ты намажься ей.

Мать взяла эту простоквашу, стала мазать, а до спины рука не дотягивается. И тогда один из танкистов, которые тут же на кухне вповалку спали на своих плащ-палатках, говорит: давайте я вам помогу. Взял простоквашу и стал так потихонечку намазывать матери спину. Ну, в общем, я уж не знаю, как там у них вышло.

А тут вскоре пришло письмо от отца. Он писал, что его перебрасывают в Маньчжурию, что их полк уже движется на восток. А этот танкист Иван говорит матери: Людмила, я тебя не брошу, ты не волнуйся. Мы поедем в Киев, Генку возьмём, там отдадим его в художественную школу, и ты там будешь работать. Ты не расстраивайся, он же тебе первый изменил. (Это ему мать, видимо, рассказала про отца.) И мать в такой тревоге и сомнениях ожидала приезда отца.


Отец – фото с фронта


И отец наконец приехал. В это время мать уже работала в универмаге на втором этаже, они там раскрашивали с помощью трафарета женские платки, набивали краской разные цветы на платках – лилии, розы, очень красиво. Я находился дома. И вдруг отец пришёл и стучит в окно. Я смотрю… за окном стоит военный. Я, конечно, сразу решил, что это отец, и кричу: папа, папа! – Он говорит: открой мне дверь. – Я отвечаю: мама на работе, она закрыла меня. – Ну, лезь тогда в форточку.

Я встал ногами на стол, полез в эту форточку, и он меня вытащил прямо руками с той стороны. Я к нему прижался, спрашиваю: папа, это ты? Это ты? – А он отвечает: да, это я, но зови меня на «вы». (У меня даже как-то похолодало внутри.) Я стал разглядывать его медали, считать их. Он говорит: пять медалей у меня. И он меня так на руках и понёс, мы пошли к матери в универмаг на второй этаж.

Подробностей я уже, конечно, не помню, но, в общем, мать отцу призналась, что она ждала его все эти годы, но в последний момент случилась эта неожиданность. Она предложила разойтись, сказала, что этот танкист Иван забирает нас в Киев. Но отец решил по-другому. Он заявил: нет, Генку я тебе не отдам. Я его буду учить рисованию, я не брошу его.


Рисунки отцу на фронт


А мать отцу на фронт часто посылала мои художества. Я тогда уже делал рисунки то про Кощея Бессмертного, то про Руслана и Людмилу, изображал, как Руслан на коне остановился на краю пропасти, и плащ у него развевается. А на другой стороне этой пропасти, на неприступной скале стоит замок Кощея Бессмертного. И там разные мечети громоздятся, церкви, ограда, ворота решётчатые, и на цепях подъёмный мост, который опускается и поднимается. И вот Руслан с копьём стоит напротив неприступного замка. На другом рисунке Руслан готовится к бою с Головой, в общем, детские такие сказки.

Ещё я рисовал, как идут бои – летят самолёты, строчат пулемётчики, спускаются парашютисты, внизу тут танки друг с другом сталкиваются, огонь, дым, сверху тоже бросают бомбы. А однажды на отдельный листочек я положил свою руку, растопырил пальцы, обвёл всё карандашом, и получился контур моей руки. В общем, разные рисунки я делал, а мать посылала их отцу на фронт. А дома у нас уже вся стена была увешана моими рисунками, мать их прикрепляла кнопками к стене. Рисунки были небольшие, тетрадного размера.

В общем, отец матери сказал: Генку я тебе не отдам, ещё неизвестно, как сложатся и твои отношения с этим человеком, а я тебя люблю, ты моя жена. У нас дети были и ещё будут. Вот война кончится в Маньчжурии, я демобилизуюсь, вернёмся обратно в Омск. А пока собирайся, поедем ко мне в полк, в Биробиджан, и там будем жить… от этого Ивана подальше.

И мы поехали в Биробиджан. Помню, тёмной ночью куда-то мы идём, идём, звёзды уже на небе, а мы всё в темноте идём. Потом пришли в этот полк. Первым делом нас посадили за стол и дали нам кашу гречневую, сверху большой горки из каши положили огромный кусок масла. В общем, солдат там кормили неплохо.

Рядом с полком проходила дорога, эта трасса Москва – Владивосток проходит и сейчас. А на другой стороне этой трассы тянулись болота, кочки такие. Среди этих кочек стояло несколько двухэтажных домиков барачного типа, нас поселили в одном из этих домиков. Семьи свои привезли и командир полка, и замполит, в общем, всё начальство. Они все были полковники, майоры. Отец имел звание старшины, но по своему положению художника в полку он больше общался с начальством, чем с простыми солдатами. Кроме того, всю войну он был политруком.

Нам выделили хорошую светлую комнату на втором этаже, и мы там стали жить. Я свободно ходил в полк к отцу (не знаю, как меня пропускали, наверно, я был маленький ещё и не представлял никакой угрозы). Меня пропускали через ворота, я проходил внутрь и видел там огромный плац. На плацу длинными шеренгами стояли солдаты, а перед ними выступал командир, что-то им говорил. Ко мне на территории полка подходил отец, брал за руку и говорил – пойдём в клуб.

Деревянный клуб находился отдельно. Заходим в этот клуб, а там от пола до самого потолка стоит большой портрет Сталина. Он изображён во весь рост в фуражке, в кителе, в синих брюках с лампасами. А выше Сталина, уже над рамой, был вырезан из фанеры и разрисован орден Победы. Он представлял собой золотую пятиконечную звезду, украшенную бриллиантами, внутри которой изображались Красная площадь, Спасская башня и Мавзолей. От этого ордена Победы с двух сторон картины вниз спускались тоже из раскрашенной фанеры полотнища знамён со штыками, с орудиями, которые окаймляли портрет Сталина. Всё это сделал отец. То есть он Сталина любил. Да и как иначе? Имя Сталина, как символ исторической Победы над фашизмом, гремело на каждом углу, и в песнях, и по радио, и в газетах, и в книгах… везде. Мне запомнился этот огромный портрет, отец, видимо, его уже заканчивал.


Биробиджан


В Биробиджане я снова пошёл учиться в первый класс. Но школа находилась как бы в сторонке, надо было идти по этим кочкам. А между кочками стояла вода, и, в общем, мы прыгали. Дети этих начальников и я – все ходили в первый класс, прыгали по этим кочкам и туда, и обратно. А если двигаться по этим кочкам дальше, то там уже начинались настоящие болота.

В этом первом классе мне понравилась одна девочка, Роза. Мы с ней подружились, и я говорю: Роза, мы скоро поедем в Омск. – Она отвечает: а мы поедем в Иркутск, я тогда дам тебе свой адрес, ты мне пиши, и мы всегда будем дружить. (И дала мне свой адрес.) Но я его положил в карман, а когда мы поехали, я в эту бумажку почему-то завернул пирожок, она промаслилась, и я легкомысленно её выбросил. Видно, не судьба нам была дружить с этой Розой, хорошая девочка такая.

В Биробиджане мать меня посылала за молоком на рынок. Когда я шёл туда, я проходил мимо госпиталя. Он находился в трёх этажном здании, и я видел много раненых солдат, они во дворе грелись на солнце с костылями, с разными увечьями. Я, конечно, не мог туда зайти, но это была как бы атмосфера, которой дышало то время – этими ранами, повязками, добрыми приветливыми лицами воинов, которые надеялись, что они скоро выпишутся из госпиталя и поедут к своим родным.

Дальше я переходил мост и попадал на рынок (вообще это маленький городок был). На этом рынке пленные японцы в пилотках, в кителях с оловянными пуговицами рыли какие-то ямы. Я подходил к ним близко, смотрел на них, а они смотрели на меня. И это тоже было удивительным послевоенным ощущением. На лицах этих пленных японцев уже не отражалась злоба, и они, наверно, тоже хотели поскорее домой. И это всё тоже создавало атмосферу Победы. В общем, этот великий дух послевоенного времени сформировал меня как художника.

И наконец мы поехали в Омск. Поезд наш назывался «семьсот весёлый». Это были вагоны для скота, двери в них открывались в обе стороны, ограждала только поперечная доска. Спали на каких-то двухэтажных нарах, тут же печка-голландка находилась. В общем, вагоны держали открытыми, стояло лето, жара. Поезд шёл медленно, часто останавливался, солдаты выбегали и рвали цветы.

Мы ехали втроём – мать, отец и я. В вагоне пели много песен, и под гармошку пели, и без гармошки. Пели украинские песни (…ой ты, Галя, Галя молодая… ехали казаки, увидали Галю… спидманили Галю, увезли с собой). Всё это пелось хором, раздольно так, а поезд шёл потихонечку. Люди знали, что они возвращаются домой наконец и рано или поздно приедут. И они ехали, пели песни и, облокотившись на эту поперечную доску в дверях, смотрели на природу. Некоторые садились, спускали вниз туда ноги к колёсам, курили, но водку никто не пил.


Домой, на Родину!


Люди собрались из разных мест, кто с севера был, кто с юга, кто с Украины, кто с Кавказа, и пели те песни, которые они слышали в своих деревнях. Пели дружно хором «Хаз-Булат удалой», голоса звучали удивительно мощно. А поезд всё шёл, шёл и останавливался, и снова шёл. А солдаты постепенно сходили на своих полустанках.

И вот наконец мы приехали в Омск, опять туда, откуда когда-то уехали. Я отца спрашивал позже, уже когда вырос и жил в Москве: а почему вы не поехали дальше, в Москву? Всё равно же начинать пришлось с нуля. – А он отвечал: Гена, кроме нуля в Омске остались у меня ещё и друзья по училищу, зачем мне ехать туда, где меня никто не знает. (Потом, через много лет, он как бы уже хотел жить в Москве, но так всё и не получилось.)

Глава 5
07 января 2006 г.

Вспышка диабета, слабость. Возвращение в Омск после войны. О городе, о доме, о Рексе. Рождение сестры Жени. Песни матери, её работа. Карьера отца. Рыбалка и рисование с отцом. Подготовка к МСХШ. Рождение Лены. О русских народных песнях. Очереди. Игры. Первая любовь.

Ночь четвёртая. Давление сегодня с утра было почти 200, потом выпил кордафлекс, а около пяти уже было 210 давление, то есть совершенно не помог кордафлекс. Тогда снова выпил клофелин. Но тут уже вечер, больше не мерил давление, я думаю, что оно стало понижаться. В глазах стоял туман, а когда померили сахар, то оказалось 10 с лишним единиц. Такого не было давно, уже несколько лет не было такого внезапного повышения сахара в крови. Люся испугалась, сказала, что больше мёд не будем есть. Не знаю, что ещё ограничивать, в общем-то рацион и так ограничен. Печенье она мне ещё давала диабетическое, а теперь думает, что, наверно, обычное печенье продают вместо диабетического. А я удивляюсь весь день, отчего это у меня в глазах белый туман такой и слабость. Но теперь ясно, что кроме давления произошёл ещё этот большой скачок сахара в крови.

Тем не менее сделал один рисуночек сегодня у себя в блокноте.

Приятель мой, художник Борис Овчухов, лежит в реанимации в 5-й больнице. Его пришёл навестить другой художник, сосед по мастерской на Масловке. И когда я позвонил жене Бориса узнать, как он там, она говорит – в реанимации он, пива просит. (То есть Борис лежит в реанимации, можно сказать, под капельницей, обвешанный всякими трубками и приборами для измерения давления и пульса, и когда пришёл приятель, то он у него пива просит.) Это, конечно, ситуация, от которой можно только гомерически смеяться.

Мне было сегодня так плохо, что я не хотел ничего рассказывать. Думал, может, пропустить одну ночь, потому что слабость мучила весь день, я целый день лежал, пытался уснуть. Люся мне положила грелки и в ноги, и за спину, и хотела в руки дать бутылки с горячей водой. Но я говорю – не надо, я и так усну. (Она даже уходила в магазин для того, чтобы создать тишину для меня, чтобы не мешал мне никакой маленький шорох.) Но всё равно я не мог уснуть. Так целый день провалялся и сделал только рисуночек, как Борис в реанимации пива просит у своего товарища, который у него на глазах действительно пьёт пиво (но тот же здоровый).

Тем не менее я продолжаю вчерашние воспоминания. Закончились они тем, что мы прибыли в Омск с Дальнего Востока.


Вся наша семья опять соединилась – отец, художник, с военной выправкой и с мировоззрением политрука армии, мать, художница, беременная от танкиста Ивана с Украины, и я, который ничего этого не знал, они от меня это скрывали. Я был просто рад, что вернулся отец и что мы возвращаемся туда, где наша семья рассталась в 39-м году. Самое удивительное, что мы перебрали несколько мест в Омске (где-то у знакомых останавливались на короткое время, потом в других местах недолго жили), но наконец оказались почти на том же месте, где жили до войны. Тогда мы жили на лугу в пойме реки Омки, где весной всё заливается. А на горе, на левом её берегу, идут глубокие овраги из чистейшей доисторической глины. И если следовать от старого нашего жилища, то нужно пройти эту пойму реки, застроенную домиками и сарайчиками, подняться по шаткой крутой деревянной лестнице и выйти наверх.

 

Тут стоит бывшая церковь без купола и без верха (крыша просто покатая), превращённая в клуб слепых. А дальше если пойти по этой прямой дорожке от оврага, то слева начинается территория 65-й школы, в которой я потом учился. А по правую сторону этой улицы Куйбышева (то есть 1-й линии) будет находиться большая городская психиатрическая больница, где в 37-м году лежала моя мать и где её навещал отец. Улица Куйбышева так называется, потому что прославленный государственный деятель Куйбышев был родом из Омска. В Омске есть лётное училище им. Куйбышева, его имя тут в большом почёте.

Дальше эта улица Куйбышева (1-я линия) идёт по прямой мимо рынка и мимо Казачьего кладбища, где были похоронены во время войны мои сёстры и брат. Если ещё дальше идти, то по правую сторону начинается дорога к историческому центру города, где сливается Омка с Иртышем. Там проходит улица Ленина, там парк и памятник революционерам (на котором один революционер поднимает знамя и поддерживает безжизненное тело своего товарища). Дальше по этой улице Ленина налево будет вокзал и железнодорожная ветка Транссибирской магистрали. Железная дорога идёт и в сторону Приморского края далеко, и в противоположную сторону, к Москве, тоже очень далеко.

А мы возвращаемся к началу этой улицы Куйбышева и пойдём на соседнюю параллельную улицу, которая называется 2-я линия. За ней так же параллельно пойдут 3-я линия и 4-я линия. Там тоже находится большое старинное здание психиатрической больницы, рядом с больницей стоит водокачка. А дальше следуют 5-я линия, 6-я… и так до 24-й. Не знаю, есть ли там что дальше, потому что это уже окраина города, поле, и никаких жилых домов нет. Правда, там стоял ещё сажевый завод, который коптил сажей.


Дом в Омске на 2-й линии


Вот в таком окружении на 2-й линии стоял наш дом. Он был большой, одноэтажный, приземистый, это примерно 3-й дом от угла, от Омской улицы. Дом делился на две половины и имел два входа. Одна половина считалась домом 6, а если пройдёшь немножко вдоль фасада (где ставни скребут по земле каждый раз, когда их открывают и закрывают), то там будет вторая половина дома, уже под номером 6-а, с отдельным входом в глубине двора. Дворы и участки разных хозяев одного дома (а их было четыре семьи) разделялись ветхим деревянным забором со случайными ржавыми кусками железа. Такими же кривыми-косыми были и деревянные уборные во дворе, обитые кое-как железом.

Когда мы туда приехали, во дворе там стоял ещё большой сарай, в котором находились свинья и телёнок. Отец сначала снял одну комнату 16 метров у Левихи, семья которой владела четвертью дома, и входные двери у нас с ними находились рядом. Два наших окна упирались в забор соседнего дома и располагались вровень с землёй, на ночь мы их закрывали ставнями. Под окнами ещё находились две дыры в подпол для проветривания. Сама Левиха была с Украины, женщина очень крупная. Муж её работал в Омском пароходстве механиком и плавал на грузовом колёсном пароходе с трубой до Салехарда и обратно.

До войны, когда мы жили на лугу, у нас была крупная пушистая собака Рекс. Когда мы уехали на Дальний Восток, мы её, конечно, бросили. И больше пяти лет она жила в Омске без нас. И вдруг, когда мы вернулись, Рекс увидел где-то на улице отца и мать, узнал своих довоенных хозяев, подбежал и стал вилять хвостом. Это была такая радость! Его привели, отец повесил проволоку наискосок от забора к дому, посадил его на эту цепь, будочку ему сделал в углу, и он какое-то время там жил, нас охранял. Я его помню. До чего это было приятное существо… огромное, мягкое, доброе, чёрно-коричневого цвета, с большими мохнатыми лапами. Рекс… как я его любил…

Вскоре мать родила девочку Женю, которая была дочерью танкиста с Дальнего Востока. Меня никто не посвящал в подробности, как эта девочка появилась на свет, родная она отцу или неродная. Я думал, что родная. Вообще меня оберегали от этих внутренних тайн, которые есть в каждой семье. Мы с отцом ходили на 4-ю линию, где находился роддом, и смотрели в окно на мать, которая уже держала на руках маленькую Женю. Она родилась в августе, но в Сибири август – это уже скорее осенний месяц, уже начинались заморозки по ночам. А когда наступили холода, то Левиха, хозяйка, стала приводить к нам на крошечную кухню своего телёнка, чтобы он не замёрз в сарае. Она его отгораживала в закутке доской от печки до стены.

Я хорошо помню эту обстановку, эти клубы холодного воздуха, когда телёнка вталкивали с мороза. Он сразу начинал мочиться, и моча растекалась по полу (потом уже муж Левихи провернул коловоротом в полу дырки, чтобы туда впитывалась моча телёнка). И тут же возле открытой горящей печки мать ставила корыто на табуретку и купала новорожденную Женю. Мать охала, ахала, но ничего, конечно, возразить хозяйке дома не могла. Я тогда эту сцену ещё не мог нарисовать, я просто смотрел и запоминал, потому что всё это выглядело очень выразительно.

До нас в комнате печки не было, печку сложил отец, когда мы туда вселились. Это удивительно, как много отец знал и умел, ведь он раньше жил в деревне, где сложить печь, наверно, умел каждый. Кухню от жилой части комнаты отделяла стена с дверным проёмом, на котором висели шторы, расписанные матерью, эти шторы почти никогда не закрывались. В комнате между двумя окошками стоял стол и стулья. Над столом на стене висело зеркало, а сверху спускался абажур. В углу отец сделал деревянный топчанчик для Жени, и над ним мать повесила нарисованный детский коврик. Он изображал большую дырявую соломенную шляпу, в которой играли котята, и там же рядом сидела кошка. Это была репродукция из «Нивы», дореволюционного журнала. Мать очень любила красоту и уют, в отличие от отца, который имел спартанское мировоззрение.

Отец всегда упрекал мать за то, что она не читала газет и не участвовала в общественной жизни, но хозяйкой и матерью она была хорошей. За Женей она постоянно ухаживала, так что Женя скоро превратилась в куколку в вязаном платьице и в вязаной пелеринке с кистями. На головку ей одевали вязаную шляпку с бантом, а на ножки – красивые вязаные носочки.

Рядом с печкой вдоль стены стояла кровать под красивым расписным пологом. Полог открывался и закрывался, его тоже сделала мать. В общем, у матери, видимо, были воспоминания о своём детстве в Благовещенске. Эти воспоминания жили и в репертуаре её песен. Гитару она с собой возила всю войну. В каких бы передрягах мы ни оказывались, в час грусти она садилась и играла, я был её единственным слушателем. Я устраивался у её ног, смотрел, как она перебирала струны и пела свои незнакомые мне песни. Они не исполнялись ни по радио, нигде, она привезла целый репертуар таких песен из Благовещенска.

А отец по утрам собирался на работу. Утро начиналось с того, что он искал свой партбилет, который он прятал над Жениным топчанчиком. Там на стене висела полка, которая закрывалась шторкой, и на ней лежали книги и журналы. Туда отец прятал каждый раз свой партбилет. И самое любопытное, что утром он не находил его на месте, этот свой партбилет. И тогда он приходил в неописуемое волнение, потому что уже опаздывал на работу. Он судорожно начинал искать свой партбилет во всех книгах, перебирать их, перелистывать, перекладывать с места на место, и всё причитал: «Где же мой партбилет? Где мой партбилет?» (А хранить его в пиджаке он считал ненадёжным.) И наконец он его находил, успокаивался и надевал свою украинскую косоворотку, вышитую цветами и узорами вокруг ворота, потом натягивал пиджак, брюки, шляпу, прощался с нами и уходил на работу.


Омск 50-х годов


Он шёл по 2-й линии, сворачивал на Куйбышева и садился на трамвай (или же ходил пешком наискосок, там было не очень далеко). И попадал в помещение, которое стояло у трамвайного кольца. Может быть, раньше когда-то там находились трамвайные диспетчерские, или магазин «Цветы», или же это была перестроенная часовня. Теперь там работали художники. Среди художников это место называлось Круглое. Оно располагалось на откосе, с которого открывался вид на слияние рек Омки и Иртыша. И дальше за Иртышом начинались дали.