Идиот

Tekst
8
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Русские занятия были каждый день и вскоре стали восприниматься как процесс интернализации, как нечто повседневное и серьезное, хоть мы и проходили вещи, известные любому ребенку, родившемуся в России. Раз в неделю мы посещали уроки разговорного языка, их вела настоящая русская по имени Ирина Николаевна, она раньше преподавала театральное мастерство в Петербурге, когда тот был еще Ленинградом. Она вечно опаздывала на пару минут, вбегала в класс и принималась живо и эмоционально, без умолку тараторить по-русски. Реакция на непонятную речь у всех была разная. Катя делалась тихой и напуганной. Иван с довольным видом наклонялся вперед. Гриша прищуривался и кивал, как бы намекая на проблески понимания. Бородатый докторант Борис виновато рылся в своих записях, словно ему приснился кошмар, где от него ожидали владения русским. Лишь Светлана понимала почти всё, поскольку сербохорватский и русский так похожи.

* * *

Бостонское метро сильно отличается от нью-йоркского: линии называются по цветам, а вагоны чистотой и размерами походят на игрушечные. Но при этом они вовсе не игрушечные, ими пользуются взрослые люди с серьезными лицами. Красная ветка в одну сторону идет до Эйлуайф, а в другую – до Брэйнтри. О таких названиях в Нью-Джерси и не слыхали, там всё называется Риджфилд, Глен-Ридж, Риджвуд или Вудбридж.

Мы с Ральфом поехали на метро в Норт-Энд, в одну известную ему кондитерскую. Там продавали канноли в форме телефонной трубки и «рождественское полено». А еще печенье в форме слоновьих ушей. Ральф заказал хвост омара. А я – плитку немецкого шоколада размером с детское надгробие.

Ральф посещал подготовительные медицинские курсы и ходил на занятия по истории искусств, но подумывал о политологии. Большинство студентов-политологов относятся к социальной группе, которую называют «бегунами в политику». Интересно, куда они деваются после университета. Становятся нашими правителями? И Ральф войдет в их число? Или он уже, некоторым образом, один из них? Но для этого у него многовато юмора и маловато интереса к войнам. Хотя в чем-то Ральф и впрямь – типичный американец, он просто одержим семейством Кеннеди. Постоянно изображает Джека и Джеки с их тягучими, глупыми интонациями шестидесятых.

– Я в восторге от кампании, миссис Кеннеди, – говорил Ральф, глядя вдаль с тревожным, озадаченным выражением лица. К тому времени он уже подал заявку на стажировку в Библиотеке-музее Джона Кеннеди.

* * *

В «Строительстве миров» занятия проходили по четвергам, один час до обеда и три – после. До обеда приглашенный художник Гэри читал лекцию со слайдами, вышагивая по кабинету и с убывающей дружелюбностью давая указания своей ассистентке, молчаливой готичной девушке по имени Ребекка.

В первый день мы разглядывали жанровые сцены. На одной картинке мускулистые мужчины с голым торсом циклевали пол. На другой – горбились на желтом поле сборщики колосьев. Потом – кадр из фильма, где в театральной ложе сидели люди в вечерних нарядах, а дальше – карикатурный рисунок с множеством гротескных мужчин и женщин на коктейле, хитро поглядывающих поверх бокалов.

– Насколько хорошо вам знакомо это мероприятие? – выдохнул Гэри, подпрыгивая на цыпочках. – Вы смотрите и думаете: я знаю эту сцену, я там был, на этом чертовом коктейле. А если еще не были, то непременно побываете. Гарантирую, когда-нибудь вы там очутитесь. Потому что все вы стремитесь к успеху, а это – единственный к нему путь… Селин мне не верит, но однажды поверит.

Я вздрогнула. Вся вечеринка в миниатюре отражалась у Гэри в очках.

– Нет-нет, я верю, – сказала я.

Гари усмехнулся.

– Это что, искренность? Да, надеюсь, верите, поскольку настанет день, и вы будете знать эту сцену назубок. Будете знать о них, обо всех до единого – чтó они говорят, едят, думают. – В его устах это звучало, как проклятье. – Власть, секс, секс как власть. Всё это – прямо здесь. – Он постучал по желчной физиономии мужчины, который в одной руке держал бокал мартини, а другой – играл на пианино. Я решила, что Гэри неправ и что едва ли я познакомлюсь с этим человеком. К моменту моего алкогольного совершеннолетия его уже, вероятно, и в живых-то не будет.

Следующий слайд был цветной фотографией женщины, подводящей губы за туалетным столиком. Снимали сзади, но ее лицо отражалось в зеркале.

– Макияж, подготовка себя для презентации на приеме или шоу, – говорил Гари нараспев. – Взгляните на ее лицо. Взгляните. Разве у нее счастливый вид?

Последовало долгое молчание.

– Нет, – в тон ему произнес один студент, тощий бритоголовый парень с предпоследнего курса – то ли его в самом деле звали Хэм[2], то ли так звучало на слух.

– Благодарю. У нее несчастливый вид. Я рассматриваю эту картинку не как портрет, а, скорее, как жанровую сцену, поскольку то, что мы видим, – это обобщенная ситуация: что стоит на кону, когда создаешь себя.

На следующем слайде была гравюра: театр со стороны сцены, некрашеные задники, силуэты трех актеров и огромное черное пространство за рампой.

– Фальшь, – выпалил Гэри, словно в припадке. – Рамки. Кто выбирает, что нам смотреть? – он принялся рассказывать, как музеи, которые мы считаем воротами к искусству, на самом деле – главные агенты, скрывающие искусство от публики. У каждого музея – в десять, в двадцать, в сотню раз больше картин, чем мы видим в залах. Хранитель музея – это такое Сверх-Я, скрывающее 99 процентов мыслей в темноте за дверью с табличкой «Посторонним вход воспрещен». Хранитель имеет власть сотворить художника или разрушить его – су-прессировать или ре-прессировать человека всю его жизнь. По мере рассказа Гэри всё сильнее злился и распалялся.

– У вас есть гарвардские студенческие билеты. С ними вы можете попасть куда угодно. Почему вы ими не пользуетесь? Почему вы не пойдете в Музей Фогга, в Музей сравнительной зоологии, в «Стеклянные цветы», не потребуете показать то, что они прячут? По студенческому билету они обязаны вам показать. Они должны впустить вас внутрь, понимаете?

– Пойдем! – воскликнул Хэм.

– А вы хотите? Вы и впрямь хотите? – спросил Гэри.

Настало время обеда. Мы решили после перерыва отправиться в эти музеи и потребовать показать нам всё, что они прячут.

* * *

Будучи единственным первокурсником в группе, в столовую для первого курса я пошла в одиночестве. На облицованных панелями стенах висели портреты стариков. Высоченный потолок был едва виден, хотя если напрячься, на нем различались бледные пятна – вероятно, сливочное масло, которое еще в двадцатые годы забрасывали туда резвые магистранты. Я подумала: вот ведь уроды. Свет поступал из маленьких окошек высоко в стене и от нескольких массивных люстр с рогами. Когда перегорала лампочка, рабочему приходилось лезть по двухъярусной стремянке и дотягиваться до нужного патрона, отмахиваясь и уклоняясь от рогов, норовивших его боднуть.

Добыв себе сандвич с фалафелем и выйдя из очереди, я заметила Светлану из нашей группы по русскому, она сидела у окна с открытым блокнотом.

– Соня, привет! – крикнула она. – Как раз хотела с тобой поговорить. Ты же ходишь на лингвистику, да?

– Как ты узнала? – я подвинула стул и села напротив.

– На прошлой неделе заходила на занятие. Видела тебя там.

– А я тебя – нет.

– Я пришла раньше времени и обратила внимание, когда ты вошла. У тебя очень заметная внешность. В буквальном смысле. Конечно, ты высокая, но дело не в росте. – Я и в самом деле выше из всех ныне живущих членов моей семьи обоего пола. Двоюродные родственники говорят, что я так вытянулась благодаря американской пище и праздной жизни. – У тебя очень необычное лицо. Знаешь, я тоже подумываю о лингвистике. Как она, расскажи?

– Нормально, – ответила я и рассказала о вырытой тюрками костровой яме, о том, как вместе с эпохой и географией меняются гласные, и о том, что у фонетика – дефект речи.

– Как интересно! – Ударение на слове «интересно» было почти плотоядным. – Уверена, это куда интереснее, чем «Психология 101», но, понимаешь, занятия психологией для меня практически неизбежны, поскольку мой отец – психоаналитик. Юнгианец, очень крутой. Он основал единственный в Сербии серьезный журнал по психоанализу. Потом два его пациента сделались лидерами оппозиции, и партия стала до него докапываться. Чтобы отдал записи разговоров. Разумеется, на него и без того точили зуб.

Я обдумывала услышанное, пытаясь удержать фалафель внутри сандвича.

– Так им удалось получить записи?

– Нет, никаких записей не существовало. У отца фотографическая память, и записи он никогда не вел. А я наоборот – настоящая графоманка. И это очень грустно. Только взгляни на мои заметки, а ведь всего только вторая неделя пошла. – Светлана пролистнула блокнот, демонстрируя страницы, исписанные с обеих сторон мелким витиеватым почерком. Она взяла вилку и вдумчиво зачерпнула солидную порцию салата.

– Нашу квартиру обыскивали солдаты, – рассказывала она, – искали воображаемые записи. Они пришли в одиннадцать вечера, в форме, с ружьями, и разгромили всю квартиру – даже мою комнату и комнаты брата и сестер. Они вывернули на пол коробку с нашими игрушками. У меня была новая кукла, и кукла сломалась.

– Ужасно! – сказала я.

– Если потянуть за шнурок, она произносила «мама», – продолжала Светлана. – Когда ее швырнули на пол, она всё повторяла: «Мама», «Мама», – пока ее не пнули. В отцовском кабинете они выпотрошили страницы из книг, разорвали все до единого листы бумаги, разворотили стену. В ванной выколупали кафель. В кухне они высыпали из банок муку, сахар, чай – всё искали записи. Младший брат укусил одного из них, и его ударили в зубы. Они забрали кассеты, все до единой. Все мои альбомы U2. Я плакала без удержу. А мать была так зла на отца. – Светлана вздохнула. – Даже не верится, – сказала она. – Мы впервые по-настоящему беседуем, а я уже нагрузила тебя своим эмоциональным багажом. Хватит – расскажи о себе. Ты собираешься специализироваться на лингвистике?

 

– Еще не решила. Возможно, займусь искусством.

– О, ты художник? У меня мать – художница. Вернее, была. Потом стала архитектором, потом – дизайнером, а сейчас она спятила и, по существу, нигде не работает. Ну вот, я снова со своей родней. А ты ходишь на какие-нибудь занятия по искусству?

Я рассказала о «Строительстве миров» – о слайдах, о том, как музеи прячут от людей всякие вещи, и как наша группа, похоже, собирается устроить что-то вроде налета.

– У меня никогда не хватило бы смелости выбрать такой курс, – сказала она. – В академическом плане я очень традиционна – это тоже от отца. Он с пяти лет говорил мне, какие книги читать, и я так их и читаю. Ты, наверное, думаешь, что я ужасно скучная.

– Ты тоже хочешь стать психоаналитиком?

– Нет, я хочу изучать Иосифа Бродского. Поэтому и выбрала курс по русскому. Кстати, у меня плохие новости – мы больше не будем вместе заниматься. Мне пришлось перевестись в другую секцию из-за психологии.

– Жаль.

– Знаю, мне очень нравилось начинать утро с этих занятий. Но не волнуйся. Кажется, мы живем в одном здании. Ты же в «Мэтьюсе», да? Я на четвертом этаже. Думаю, мы будем часто встречаться.

Я была тронута и польщена уверенностью в ее голосе. Я записала ее телефон на руке, а она мой – у себя в ежедневнике. Уже в тот момент я проявила себя как импульсивная сторона в нашей дружбе, как человек, которого мало заботят традиции и личная безопасность, который каждую ситуацию оценивает с чистого листа, словно она возникает впервые, – в то время как Светлана была тем, кто придерживается правил и систем, кто всё записывает в куда следует и полагает себя наследником многовековой человеческой истории, человеческих обязательств. Уже тогда мы стали сравнивать, чей способ лучше. Но это было не соревнование, а, скорее, эксперимент, поскольку ни она, ни я не смогли бы вести себя иначе – и мы обе чувствовали друг к дружке восхищение, смешанное с жалостью.

* * *

Вторая часть «Строительства миров» прошла в Музее естественной истории, где мы увидели пару фазанов, принадлежавших Джорджу Вашингтону, одну из черепах Торо и «примерно миллион муравьев», о которых сообщалось, что это – «любимые муравьи Э. О. Уилсона». Меня впечатлила способность Э. О. Уилсона выделить из почти бесконечного мира муравьев миллион любимчиков. Еще мы видели крокодилий череп, который считается самым большим из всех хранящихся в музеях черепов ныне живущих крокодильих видов. Когда у этого крокодила вскрыли желудок, там обнаружили лошадь и 150 фунтов камней.

В течение часа мы донимали людей у стойки на входе, толпясь вокруг, пока они совершали телефонные звонки, и наконец появился человек, который повел нас в заднюю комнату с невыставленными экспонатами. Там была траченная молью новозеландская диорама – гипсовый лужок, усыпанный ветхими фигурами овечек, страус эму и птичка киви.

– Мы обычно проводим дезинфекцию и латаем акриликом, – рассказал нам музейный работник.

– Акриликом? А почему не шерстью? – спросил Гэри.

– Ну, мы поначалу пробовали шерсть, но акрилик лучше держит.

– Вот видите? – строго спросил Гэри, повернувшись к группе. – Видите эту фальшь?

Нам попалась масса разбитых гипсовых индейцев. Школьные группы нередко пытались вступать с ними в бой.

– Вот что прячут от нас хранители, – заметил Хэм, указывая на бизона, чья набивка вываливалась из нутра.

Гэри грустно усмехнулся.

– Думаешь, в «Уитни» или в «Мете» всё не так? Я тебе, парень, вот что скажу: в задней комнате всегда полно крови и кишок – в той или иной форме.

* * *

Вне занятий я из своих знакомых чаще всего виделась с Ральфом. Его общежитие стояло прямо напротив моего. Сосед Ральфа, индеец Айра – сокращенное от «Айрон Дог», «Железный пес», – и в самом деле много гладил, причем рано поутру[3]. В остальном же он был превосходный сосед – добрый, вежливый, он почти всё время проводил у своей девушки старше него, которая училась на юридическом, и лишь иногда появлялся на заре – погладить рубашки.

Однажды вечером, когда Айра был на юридическом, я пришла к Ральфу позаниматься. Ральф читал «Записки федералиста», а я – «Нину в Сибири», русский текст, написанный специально для начинающих. Первая часть называлась «Письмо».

Письмо

Дверь открыл отец Ивана.

– Кто там?

– Доброе утро, Алексей Алексеевич, – сказала Нина. – Иван дома?

Отец Ивана не ответил. Он просто стоял и смотрел на нее.

– Извините, – сказала Нина и повторила вопрос. – Иван дома?

– Почему мы никогда его не понимали? – очень медленно спросил отец Ивана.

– Простите, но я не понимаю вас, – сказала Нина. – Где Иван?

– Бог его знает, – ответил отец Ивана. Он вздохнул. – Ты знаешь, где его комната. Там на столе письмо.

В комнате Ивана что-то было не так. Окно открыто. Стул перевернут на бок. Фотография Нины лежит на столе. Рамка разбита.

– Моя фотография! – Нина взяла письмо, вскрыла его и прочла.

Нина!

Когда ты получишь это письмо, я буду в Сибири. Я бросаю диссертацию, потому что физика элементарных частиц меня больше не интересует. Я буду жить и работать в Новосибирске, в колхозе «Сибирская искра», где живет мой дядя. Думаю, так будет лучше. Знаю, что ты меня поймешь. Пожалуйста, прости меня. Я никогда тебя не забуду.

Твой Иван

Нина посмотрела на отца Ивана. – Что это? – спросила она. – Это шутка? Я знаю Ивана, и знаю, что он хочет закончить диссертацию. Как он мог бросить физику? Он пишет, что я пойму его, но я не понимаю.

Отец Ивана тоже прочел письмо.

– Да, – сказал он.

– Думаете, он написал это письмо серьезно?

– Бог его знает.

– Но если Иван действительно в Сибири, мы должны его найти.

Отец Ивана посмотрел на нее.

– Разве вы не хотите найти своего сына? – спросила Нина.

Отец Ивана промолчал.

– До свидания, – сказала Нина. – Мне пора.

Отец Ивана не ответил.

* * *

Рассказ был написан изобретательно, в нем использовалась только грамматика, которую мы уже прошли. Поскольку дательный падеж мы еще не учили, отец Ивана, вместо того, чтобы вручить Нине письмо, просто говорил: «Там на столе письмо». Глаголы движения тоже нам были еще не известны, и поэтому никто из персонажей не мог сказать «Иван уехал в Сибирь». Вместо этого Иван писал: «Когда ты получишь это письмо, я буду в Сибири».

Рассказ создавал ощущение неестественности, но при этом, читая, ты полностью погружался в его мир – тот мир, где реальность зеркально отражает грамматические ограничения и где не существует того, чего мы пока не прошли учебном курсе. В нем нет понятий «уехал» или «послал», никаких намерений или причинных связей – лишь необъясненные появления и исчезновения.

Я поймала себя на том, что читаю и перечитываю Иваново письмо, словно он написал его мне; я пыталась понять, где он теперь, безразлична я ему или нет?

* * *

На занятии по неигровому кино мы смотрели «Человека из Арана», немой фильм тридцатых годов, где действие происходит на каком-то ирландском острове. Сначала женщина качала ребенка в колыбели. Это длилось довольно долго. В следующем кадре мужчина загарпунил кита, а потом принялся что-то скрести ножом. «Делает мыло», – говорилось в интертитрах. В итоге мужчина с женщиной роют палками землю: «Людям в Аране приходится выращивать картофель в суровой почве».

Столь скучного фильма я в жизни не видела. Я прожевала девять резинок подряд – напомнить себе, что еще жива. Парень передо мной уснул и захрапел. Но профессор этого не заметил, поскольку через тридцать минут после начала вышел из зала. «Я смотрел уже несколько раз», – сказал он.

В классе профессор рассказал нам, что к моменту съемок аранские жители уже пятьдесят лет как перестали ходить на кита с гарпуном. Чтобы запечатлеть на пленке эту древнюю профессию, режиссер привез гарпун из Британского музея и показал островитянам, как им пользоваться.

– Теперь, когда мы это знаем, – спросил профессор, – можем ли мы по праву считать фильм неигровым? – Нам предстояло обсуждать этот вопрос в течение часа. Не может быть! Неужели в этом состоит разница между вымыслом и документальностью? Неужели именно это должно нас заботить? Меня больше волновали вопросы, насколько добр профессор и нравимся ли мы ему. «Забавно, что вы полагаете, будто здесь существует – или вообще может существовать – верный или неверный ответ», – мягко заметил он одному студенту. В конце занятия другой студент сказал, что ему нужно съездить в Прагу к брату и поэтому придется пропустить следующий урок.

– Но, наверное, на пленку записать нельзя, да? – спросил он.

– Это абсолютно бесполезно, – дружелюбно ответил профессор. – Вам не кажется?

* * *

В четверг на занятия по разговорному русскому я пришла раньше времени. В классе сидел только Иван, тот венгерский парень. Он читал книгу с иностранным названием, но знакомой обложкой: две руки подбрасывают в воздух шляпу-котелок.

– «Невыносимая легкость бытия»? – спросила я.

Он опустил книжку. – Как ты узнала?

– У английского издания такая же обложка.

– Ясно. Я уже решил, что ты читаешь по-венгерски.

Он спросил, понравилась ли мне книга на английском. Соврать или нет?

– Нет, – ответила я. – Может, перечитаю.

– Ага, – сказал Иван. – Значит, у тебя так заведено?

– Что заведено?

– Ты читаешь книжку, она тебе не нравится, и ты ее перечитываешь.

Постепенно подтянулись и другие студенты, а следом – преподавательница Ирина, на чьем свитере была вышита целая центральноамериканская деревня: крошечные кукольные женщины с дредами на головах, ослики с дредами в гривах, кактусы с колючками из желтой нити. Свои белоснежные волосы – это был их естественный цвет – она закрутила «французским узлом», а выражение ее темных, ярких, горящих глаз, похоже, осталось таким же, как в детстве.

Она тут же принялась раздавать указания, которых никто не понимал: одним она велела сидеть, а другим – стоять. В итоге до нас дошло, что мы сейчас по очереди будем разыгрывать «Нину в Сибири». Девочки изображали Нину, а мальчики – Иванова отца.

Мне в партнеры достался Борис – тот самый, что вечно ходил с видом, будто недавно очухался от кошмара, – как выяснилось, русский ему нужен, чтобы в архивах изучать погромы. Он не знал ни единой строчки. Стоя передо мной, он должен был сказать: «Почему мы никогда его не понимали?»

– Расскажи мне об Иване, – подсказала я. – Мы его понимали?

– О Иван, – откликнулся он. – О мой сынок.

Потом тот же сценарий я должна была повторить с Иваном, который всё знал и пересказал как надо. В детстве, за «железным занавесом», он целый год учил русский. Позднее я вспомнила, что на мою реплику «Думаете, он написал это письмо серьезно?» он – вместо положенного «Бог его знает» – ответил: «Да, думаю, что серьезно».

* * *

По лингвистике нам задали на дом спросить у двух носителей английского из разных регионов, как они употребляют слова dinner и supper[4]. Ханна, выросшая в Сент-Луисе, считала, что supper едят позже и он носит более официальный характер. Анжела была родом из Филадельфии, она полагала, что dinner – это когда вся семья, нарядно одетая, вместе собирается за столом.

– Мы вообще так не говорим, – сказала Ханна.

– А как у вас называется большая трапеза по выходным?

– Не знаю. Застолье.

 

«Застолье», записала я.

– Нет, не застолье, – сказала Ханна. – Напиши «семейный обед».

Анжела с Ханной стали спорить, что официальнее – обед в День благодарения или Тайная вечеря[5]. Они принялись обсуждать разницу между supper и легким перекусом. Ханна заявила, что всё зависит от того, горячая пища или нет.

– Я так не считаю, – сказала Анжела. – С моей точки зрения, – она продолжала, словно читает по справочнику, – supper – это когда ты можешь сесть и расслабиться. Если ешь второпях и стоя, то это – перекус.

– Даже если ешь лазанью?

– Я не ем лазанью.

– Ты понимаешь, о чем я.

– Если ешь стоя между занятиями, то ты «перекусываешь».

– Это просто чтобы вызвать жалость, – сказала Ханна после паузы. – Чтобы потом сказать: «Ох, я работал и не успел даже съесть свой supper. Только слегка перекусил». Ну что там еще? – заорала она. – К нам уже минут десять кто-то ломится.

Дверь открылась, и вошла Светлана.

– Вы что, спите?

– Нет, я как раз собиралась выйти, – сказала я. – Спасибо за помощь, – обратилась я к Ханне с Анжелой. За что я больше всего люблю колледж – там всегда легко уйти. Ты сидишь у себя в комнате, участвуешь в споре, который сам же и затеял, а потом просто говоришь «пока!» и куда-нибудь сваливаешь.

Натягивая куртку, я обвела взглядом комнату, пытаясь увидеть ее глазами Светланы. Стены по-прежнему стояли практически голыми, если не считать Эйнштейна, гарвардского флажка Анжелы и пары сертификатов, распечатанных Ханной на принтере. В частности, она выдала самой себе «награду за прокрастинацию». Мне она тогда же вручила грамоту как «лучшей соседке»: помню, я ощутила печаль – оттого, что Ханна так сильно хотела, чтобы ее любили, и к тому же эта грамота могла обидеть Анжелу. В общем, я не стала ее вешать.

Светлана хотела, чтобы мы сочинили комикс, где было бы полно порочности и декаданса. Мы отправились в магазин CVS и купили плотную бумагу, клей, маркеры и журнал «Вог».

– Еще мне кажется, у моей соседки ларингит, – сказала Светлана, бросая в корзинку пачку лечебного чая. – То ли ларингит, то ли она не хочет с нами разговаривать. Но ей нужно учиться социализации.

Всё сказанное Светланой произвело на меня сильное впечатление: уверенность в своем желании написать историю о порочных людях, четкое представление, как должна себя вести соседка, и концепция чая, который стимулирует социализацию.

Мы встали в кассу. Когда я вынула брелок-кошелек, Светлана остановила мою руку и сказала, что заплатит.

– У моей семьи куча денег, – объяснила она. Я не поняла, что имеется в виду. Ведь у нас, вроде, у всех куча денег. Я мелочью отсчитала ровно половину общей суммы, кроме чая от ларингита.

– Ну, если ты настаиваешь, хоть это и глупо. – Светлана положила мои деньги в карман и расплатилась кредиткой.

У Светланы в общей комнате я увидела марокканский ковер, два больших красных кресла-мешка, постер группы R.E.M., постер Климта, постер Анселя Адамса и полки, уставленные дорогими музейными каталогами и книгами по искусству. У окна в горшках росло несколько деревьев, а один из трех столов был почти полностью уставлен растениями помельче – бледные, замкнутые в себе почки, мрачный зеленый мох, загадочные суккуленты в пластиковых стаканчиках. На полу с паяльником в руке сидела одна из самых тощих девушек, каких мне доводилось встречать. Это была Валери, соседка Светланы, она собирала радиоприемник.

– Как там Ферн? – спросила Светлана.

– Всё то же самое. – Она плечом указала на одну из спален. Там на верхней полке двухъярусной кровати я заметила армейский спальник, из которого торчала копна кудрявых волос.

– Ферн! Ты спишь? – крикнула Светлана. – Копна кивнула. – Я тут принесла тебе какой-то чай. Ты же не можешь ходить всё время и молчать, даже если не в настроении, – она наполнила белый электрочайник и высыпала пакет чайного порошка в пластиковую кружку в форме ананаса. – Ферн, это моя подруга Селин.

– Привет! – сказала я.

Ответа не последовало.

– Она утверждает, что не умеет разговаривать, – сказала мне Светлана. – Она ботаник, ее зовут Фернанда, а называют ее, разумеется, Ферн[6]. Ей идет это имя, ведь папоротники – такие загадочные, они как бы эфемерные, могут жить где угодно. Знаешь, есть папоротники древнее динозавров, им сотни миллионов лет. Некоторым из них даже почва не нужна, чтобы расти. В славянском фольклоре семя папоротника может сделать тебя невидимым. Разумеется, папоротникам на самом деле никакое семя не нужно, – она не понизила голос, несмотря на то, что Ферн лежала в соседней комнате, всего в паре футов. Светлана залила в чашку кипяток и размешала столовской ложкой.

– Ну и запах! – сказала Валери. – Бедная Ферн.

Светлана понесла чашку в спальню и протянула ее к верхней полке. Бугорчатый спальник поменял форму и явил свету круглое лицо с огромными глазами.

– Спасибо, – произнесла Ферн без особой благодарности в голосе.

– Пей, – безучастно сказала Светлана и вернулась ко мне в общую комнату. – Пойдем, не будем мешать Валери.

* * *

Спальня Светланы была ярко освещена, там находились лавовая лампа, стереосистема, полка, забитая книгами и компакт-дисками, и постер Эдварда Гори с оравой викторианских детишек, которые принимали кошмарную смерть. На кровати сидел плюшевый армадил. Я спросила у Светланы, как они с соседками разобрались насчет одиночной комнаты и будут ли устраивать ротацию. Она вздохнула.

– Вышло неловко. Вал и Ферн хотели, чтобы комната меняла хозяина, но я сказала, что это лишняя головная боль, и убедила их тянуть спички. Ну и что ты думаешь – эту комнату вытянула я, словно так и планировала. Хотя, честно говоря, я порой думаю, так оно и лучше. Валери такая славная, и ей, похоже, наплевать, есть ли у нее своя комната, а Ферн – не такая одиночка, как может показаться. На самом деле ей нужны стабильность и много внимания, поэтому Валери для нее – идеальная соседка. Знаю, это прозвучит ужасно, но мне, в некотором роде, кажется, что я – сложнее, чем они. Просто одни люди сложнее других. Как считаешь?

– Наверное, – ответила я.

– И уединение им важнее.

Затем Светлана принялась за рассказ о семейных корнях соседок, словно они были книжными персонажами. Родители Ферн, несмотря на то что ей дали полную стипендию, хотели, чтобы она работала у них в лавке, а не уезжала в Гарвард. Предполагалось, что отец Ферн звонить ей не будет, но он всё равно иногда звонит и просит денег, которые она зарабатывает мытьем посуды в Матере[7]: а там живут спортсмены, они поглощают пищу в диких количествах и делают при этом всякую гадость вроде смеси кетчупа с яблочным соусом, а бедным работающим студентам потом всё это отмывай.

Валери – самый легкий человек на свете, но у нее больная тема – брат, он всего на два года старше, но уже учится в математической магистратуре. В пятнадцать лет он решил пару криптографических задач, и его приняли в ЦРУ.

– Представь, как ей сложно, – рассказывала Светлана. – Валери – суперумница, но у нее нет выдающихся способностей в какой-либо конкретной сфере, и она не знает, куда себя приложить. Заняться математикой означает соперничать с братом. Но с другой стороны, математику она считает единственной строгой дисциплиной, единственным предметом, достойным изучения. Как ей выделиться на фоне брата, если она может мерить себя только по его меркам? Сейчас она в группе отличников по физике, куда берут только самых продвинутых первокурсников. Из двадцати пяти студентов в группе она, наверное, в первой тройке: и нет чтобы гордиться этим – ей неуютно даже быть в одной лиге с остальными. Ведь ее брат на первом курсе уже ходил на магистрантские занятия.

* * *

Книжка, которую Светлана хотела писать вместе со мной, была посвящена сексуальной инициации несостоявшегося русского автоугонщика в Париже. Персонажа звали Игорь, и он обладал внешностью парня, сидящего на камне в рекламе одеколона из «Вога». Светлана вырезала фигуру парня, наклеила ее на лист бумаги и с твердой уверенностью дорисовала остальную картину, нимало не колеблясь по поводу деталей.

– Я рисую как в детском саду, так что не смейся, – сказала она. Игорь сидел на голом матрасе под голой свисающей лампочкой. Возле таза, где он отмачивал ноги, стояли пепельница, дисковый телефон и пустые бутылки. Позади в дверном проеме виднелся унитаз с поднятым стульчаком и сливным бачком с цепочкой.

Игорь грустил, – писала Светлана. – Уже две недели он жил на сандвичах с горчицей. Горчицу он украл со столика в кафе.

– Ого, – сказала я. – И в таком состоянии у него намечается сексуальная инициация?

Светлана кивнула.

– Такие вещи случаются, когда меньше всего ждешь. – В ту ночь он докурил последнюю сигарету и допил последнюю водку, оставленную бывшей подружкой, – добавила она в текст.

– У него подружка?

– Да, но она почему-то не стала с ним спать. А потом бросила. Она была у него единственным другом в Париже, а теперь ушла. Поэтому, когда в тот вечер зазвонил телефон, он был уверен, что ошиблись номером. Но всё равно снял трубку.

Звонила таинственная девушка, она назначила ему встречу в клубе «Зодиак». Игорь отправился в «Зодиак», сел у стойки и заказал пиво. Единственная девушка в клубе потягивала зеленый коктейль и не обращала на Игоря никакого внимания. Он немного подождал, но никто так и не появился. И он пригласил девушку на танец.

Мне нельзя ни с кем танцевать, – сказала она, – потому что я – дочь Гитлера.

В полдвенадцатого, столь же внезапно, как она появилась в моей комнате, Светлана сказала, что ей пора ложиться.

2Ветчина (англ.).
3Iron в английском языке означает не только «железо», «железный», но и «утюг», «гладить вещи утюгом».
4Ужин, семейный обед (англ.). Supper (англ.) – ужин, второй легкий ужин.
5Thanksgiving Dinner и Last Supper, соответственно (англ.).
6Папоротник (англ.).
7Корпус Матера – одно из зданий в Гарвардском комплексе.