Тяжелые времена

Tekst
39
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Jak czytać książkę po zakupie
Nie masz czasu na czytanie?
Posłuchaj fragmentu
Тяжелые времена
Тяжелые времена
− 20%
Otrzymaj 20% rabat na e-booki i audiobooki
Kup zestaw za 15,71  12,57 
Тяжелые времена
Audio
Тяжелые времена
Audiobook
Czyta Наталия Otrashevska
9,17 
Zsynchronizowane z tekstem
Szczegóły
Audio
Тяжелые времена
Audiobook
Czyta Кузнецов Евгений
11,36 
Szczegóły
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Глава IX
Успехи Сесси

Нелегко жилось Сесси Джуп под началом у мистера Чадомора и миссис Грэдграйнд, и в первые месяцы ее послушничества мысль о бегстве не раз приходила ей на ум. Так густо, с утра до ночи, сыпались на нее факты, и жизнь вообще так сильно напоминала разлинованную в мелкую клетку тетрадь, что она и впрямь убежала бы – не будь одного соображения.

Как это ни печально, но соображение, удержавшее Сесси от бегства, не было итогом математических выкладок, – напротив, оно бросало вызов всем и всяческим расчетам, и любой статистик страхового общества, составляющий таблицу вероятностей, исходя из данных предпосылок, мгновенно опроверг бы его. Девочка не верила, что отец ее бросил, она жила надеждой на встречу с ним и была твердо убеждена, что, оставаясь в этом доме, исполняет его желание.

Прискорбное неразумие, с каким Сесси цеплялась за эту надежду, упорно отвергая утешительную мысль, что отец ее – как дважды два – бессовестный бродяга, лишенный естественных человеческих чувств, наполняло сердце мистера Грэдграйнда жалостью. Но что было делать? Чадомор докладывал, что она чрезвычайно тупа на цифры; что однажды получив общее понятие о земном шаре, она не проявила ни малейшего интереса к подробным измерениям его; что ей крайне трудно дается хронология и запоминает она только те даты, которые знаменуют какое-нибудь горестное событие; что она разражается слезами всякий раз, когда ей предлагают быстро сосчитать (в уме), сколько будут стоить двести сорок семь муслиновых чепцов по четырнадцать с половиной пенсов за штуку; что хуже ее во всей школе не учится никто; что после двухмесячного ознакомления с основами политической экономии, не далее как вчера, ее поправил мальчишка, трех футов от пола, ибо она дошла до такой нелепости, что на вопрос, каков первейший закон этой науки, ответила: «Поступать с людьми так, как я хотела бы, чтобы они поступали со мною».

Мистер Грэдграйнд, качая головой, говорил, что это очень грустно, что это доказывает необходимость энергичного и длительного перемола на жерновах знания посредством дисциплины, строгого расписания, Синих книг, официальных отчетов и статистических таблиц от А до Зет и что нужно удвоить усилия. Что и было исполнено – от чего Джуп впадала в тоску, но ученее не становилась.

– Хорошо быть такой, как вы, мисс Луиза! – сказала Сесси однажды вечером, покончив с уроками на завтра с помощью Луизы, которая пыталась хоть немного распутать клубок ее недоумений.

– Ты так думаешь?

– Не думаю, а знаю, мисс Луиза. Все, что мне сейчас так трудно, было бы совсем легко.

– Может быть, тебе от этого не стало бы лучше, Сесси.

Сесси, подумав немного, проговорила:

– Но мне не стало бы хуже, мисс Луиза.

На что Луиза отвечала:

– Я в этом не уверена.

Девочки так редко сходились друг с другом – и потому, что жизнь в Каменном Приюте, своим однообразным круговращением напоминая шестерню, не располагала к общительности, и потому, что запрещалось касаться прошлого Сесси, – что они все еще были между собой почти как чужие. Сесси, глядя Луизе в лицо темными удивленными глазами, молчала, не зная, сказать ли что-нибудь еще или ничего не говорить.

– Смотри, как ловко ты ухаживаешь за моей матерью и как ей хорошо с тобой. Мне бы никогда так не суметь, – продолжала Луиза. – Да ты и себе доставляешь больше радости, чем я себе.

– Но простите, мисс Луиза, – возразила Сесси, – ведь я – ах, я такая глупая!

Луиза, против обыкновения, засмеялась почти весело и заверила Сесси, что со временем она поумнеет.

– Если бы вы знали, – сказала Сесси, чуть не плача, – до чего я глупа. На всех уроках я делаю одни ошибки. Мистер и миссис Чадомор без конца вызывают меня, и в моих ответах всегда ошибки. Я, право, не виновата. Они как-то сами собой получаются.

– А мистер и миссис Чадомор никогда, вероятно, не ошибаются?

– Нет! – с жаром воскликнула Сесси. – Они все знают.

– Расскажи мне про свои ошибки.

– Даже стыдно рассказывать, – неохотно согласилась Сесси. – Вот, например, сегодня мистер Чадомор объяснял нам про натуральное процветание.

– Должно быть, национальное, – заметила Луиза.

– Да, верно. А разве это не одно и то же? – робко спросила Сесси.

– Лучше говори «национальное», раз он так сказал, – уклончиво отвечала Луиза.

– Ну хорошо, – национальное процветание. И он сказал: пусть этот класс будет нацией. И у этой нации имеется пятьдесят миллионов фунтов стерлингов. Разве это не процветающая нация? Ученица номер двадцать, отвечай: процветает ли эта нация и обеспечено ли тебе благосостояние?

– А как ты ответила? – спросила Луиза.

– Вот то-то, мисс Луиза, – я ответила, что не знаю. Откуда же мне знать, процветает эта нация или нет и обеспечено ли мне благосостояние, раз я не знаю, чьи это деньги и принадлежит ли мне сколько-нибудь из них? Но оказалось, что это совсем ни при чем. В цифрах об этом нет ничего, – всхлипнула Сесси, вытирая слезы.

– Это была грубая ошибка, – заметила Луиза.

– Да, мисс Луиза, теперь-то я поняла. Тогда мистер Чадомор сказал, что он задаст мне еще один вопрос: предположим, что наш класс – огромный город, и в нем миллион жителей, и за год только двадцать пять человек из них умирают от голода на улицах. Что ты можешь сказать о таком соотношении? И я сказала – ничего другого я придумать не могла, – что, по-моему, тем, кто голодает, вероятно, ничуть не легче от того, что других, неголодающих, целый миллион – хоть бы и миллион миллионов. И это тоже было неверно.

– Разумеется, неверно.

– Тогда мистер Чадомор сказал, что задаст мне еще один вопрос. И он сказал – вот казуистика…

– Статистика, – поправила Луиза.

– Верно, мисс Луиза, я всегда путаю ее с казуистикой, это еще одна моя ошибка. Вот статистика несчастных случаев на море. И вот я вижу (это говорит мистер Чадомор), что в течение определенного времени сто тысяч человек пустились в дальнее плавание и только пятьсот из них утонули или сгорели живьем. Сколько это составляет процентов? И я сказала, – тут Сесси, сознаваясь в своей вопиющей ошибке, залилась горючими слезами, – я сказала нисколько.

– Нисколько, Сесси?

– Нисколько, мисс. Ведь это ничего не составляет для родных и друзей погибших. Нет, я никогда не выучусь. А хуже всего то, что хотя бедный мой папа так хотел, чтобы я училась, и я очень стараюсь учиться, потому что он этого хотел, а как раз ученье-то мне не по душе.

Луиза молча смотрела на темную хорошенькую головку, виновато склоненную перед ней, пока Сесси не подняла на нее глаза. Тогда она спросила:

– Твой отец, Сесси, сам был очень ученый и потому хотел, чтобы и тебя хорошо учили?

Сесси медлила с ответом, и лицо ее выражало столь явное опасение, как бы не нарушить запрет, что Луиза поспешила добавить:

– Никто нас не услышит; а если бы и услышал, что может быть дурного в таком невинном вопросе?

– Нет, мисс Луиза, – сказала Сесси, ободренная словами Луизы, и покачала головой. – Мой папа совсем неученый. Он едва умеет писать, и редко кто может прочесть то, что он пишет. Я-то могу, конечно.

– А твоя мать?

– Папа говорит, что она была очень ученая. Она умерла, когда я родилась. Она… – Сесси дрожащим голосом сделала страшное признание – …она была танцовщицей.

– Твой отец любил ее? – Луиза задавала вопросы со свойственной ей глубокой, страстной пытливостью – пытливостью, блуждающей во тьме, точно отверженное существо, которое скрывается от людских взоров.

– О да! Любил так же горячо, как меня. Папа и меня-то любил сначала только ради нее. Он повсюду возил меня с собой, когда я была еще совсем маленькая. Мы никогда с ним не расставались.

– А теперь, Сесси, он оставил тебя!

– Только потому, что желал мне добра. Никто не понимает его, как я, и никто не знает его, как я. Когда он оставил меня ради моей же пользы – он никогда не сделал бы это ради себя, – я знаю, что у него сердце разрывалось от горя. Он ни одной минуты не будет счастлив, пока не воротится.

– Расскажи мне еще про него, – сказала Луиза. – И больше я никогда не буду спрашивать. Где вы жили?

– Мы разъезжали по всей стране, а подолгу нигде не жили. Мой папа… – Сесси шепотом произнесла ужасное слово: – …клоун.

– Он смешит публику? – спросила Луиза, понимающе кивнув головой.

– Да. Но иногда публика не смеялась, и тогда он из-за этого плакал. В последнее время она очень часто не смеялась, и он приходил домой совсем убитый. Папа не такой, как все. Люди, которые не знали его так хорошо, как я, и не любили его так сильно, как я, иногда думали, что он немножко сумасшедший. Случалось, они зло шутили над ним; но они не знали, как он страдает от их шуток, это видела только я, когда мы оставались одни. Он очень застенчивый, а они этого не понимали.

– А ты была ему утешением во всех его горестях?

Она кивнула – слезы текли у нее по щекам.

– Надеюсь, что да, и папа всегда так говорил. Он стал такой робкий, боязливый, считал себя несчастным, слабым, беспомощным неучем (он сам постоянно твердил это). Вот потому-то он и хотел, чтобы я непременно многому выучилась и чтобы я выросла не такая, как он.

Я часто читала ему вслух, это как-то подбадривало его, и он очень любил слушать. Книги я читала нехорошие – мне теперь нельзя говорить о них, – но мы не знали, что они приносят вред.

– А ему они нравились? – спросила Луиза, не сводя испытующих глаз с лица Сесси.

– Ах, очень нравились! И сколько раз они удерживали его от того, что в самом деле могло повредить ему. И много было вечеров, когда он забывал о всех своих бедах и думал только о том, позволит ли султан Шахразаде рассказывать дальше, или велит отрубить ей голову раньше, чем она кончит.

– И отец твой всегда был добрый? До самого последнего дня? – спросила Луиза, в нарушение строгого запрета явно раздумывая над рассказом Сесси.

 

– Всегда, всегда! – отвечала Сесси, стискивая руки. – И сказать вам не могу, до чего он был добрый. Я видела его сердитым только один раз, и то он рассердился не на меня, а на Весельчака. Весельчак… – она шепотом сообщила убийственный факт, – это дрессированная собака.

– А почему он рассердился на собаку? – спросила Луиза.

– Они воротились домой после представления, а потом папа велел ей прыгнуть на спинки двух стульев и стоять так – это один из ее номеров. Она глянула на него и не сразу послушалась. В тот вечер у папы ничего не выходило, и публика была очень недовольна. Он закричал, что даже собака знает, что он уже ни на что не годен, и не имеет к нему жалости. Потом он начал бить собаку, а я испугалась и говорю: «Папа, папа, не бей ее, она же так тебя любит! Папа, ради бога, перестань!» Тогда он перестал ее бить, но она была вся в крови, и папа лег на пол и заплакал, а собаку прижал к себе, и она лизала ему лицо.

Тут Сесси разрыдалась, и Луиза, подойдя к ней, поцеловала ее, взяла за руку и села подле нее.

– Доскажи теперь, Сесси, как отец оставил тебя. Я так много у тебя выспросила, что уж расскажи все до конца. Если это дурно, то виновата я, а не ты.

– Вот как это было, мисс Луиза, – начала Сесси, прижимая ладони к мокрым от слез глазам. – Я пришла домой из школы, а папа тоже только что передо мной воротился из цирка. И вижу, сидит он у самого огня и раскачивается, будто у него что болит. Я и говорю: «Папа, ты ушибся?» (это случалось с ним, да и со всеми в цирке); а он говорит: «Немножко, дорогая». А потом я подошла поближе и нагнулась к нему, и вижу, что он плачет. Я стала утешать его, а он прячет от меня лицо, весь дрожит и только повторяет: «Дорогая моя! Радость моя!»

Тут в комнату ленивой походкой вошел Том и посмотрел на девочек равнодушным взглядом, красноречиво говорившим о полном отсутствии интереса ко всему на свете, кроме собственной персоны; но и та в настоящую минуту, видимо, мало занимала его.

– Я просила Сесси рассказать мне кое о чем, – обратилась к нему Луиза. – Ты можешь остаться. Но помолчи минутку, не мешай нам, хорошо, Том?

– Пожалуйста! – сказал Том. – Я только зашел сказать, что отец привел старика Баундерби, и я хочу, чтобы ты вышла в гостиную. Потому что, если ты выйдешь, он непременно позовет меня обедать. А не выйдешь, ни за что не позовет.

– Сейчас приду.

– Я подожду тебя для верности.

Сесси продолжала, понизив голос:

– Под конец папа сказал, что он опять не угодил публике, и что теперь всегда так, и что он пропащий человек и мне без него было бы куда лучше. Я говорила ему все самые ласковые слова, какие только приходили мне на ум; и он как будто успокоился, а я стала рассказывать про школу, про все, что мы делали и чему нас учили. Когда больше рассказывать было нечего, он обнял меня и долго целовал. Потом он попросил меня сходить за примочкой, которой он всегда лечил ушибы, и велел купить ее в самой лучшей аптеке, – а это в другом конце города; потом он опять поцеловал меня; и я ушла. Я уже спустилась с лестницы, но опять поднялась наверх, чтобы еще раз взглянуть на него, и спросила: «Папочка, можно, я возьму с собой Весельчака?» А он покачал головой и говорит: «Нет, Сесси, нет, родная. Ничего не бери с собой, что заведомо мое». Я ушла, а он остался сидеть у огня. Вот тут-то, должно быть, ему, бедному, и подумалось, что ради меня ему лучше уйти, потому что, когда я принесла лекарство, его уже не было.

– Послушай, Лу! Не прозевай старика Баундерби! – напомнил Том.

– Больше мне нечего рассказывать, мисс Луиза. Я берегу примочку, и я знаю, что он воротится. Как только увижу, что мистер Грэдграйнд держит в руках письмо, так у меня дух захватывает и в глазах темнеет, – все думаю, что это от папы или мистер Слири прислал мне весточку о нем. Мистер Слири обещал тотчас написать, если услышит что-нибудь о нем, и я уверена, что он меня не обманет.

– Лу, не прозевай старика Баундерби! – повторил Том и присвистнул от нетерпения. – Он того и гляди уйдет!

С тех пор каждый раз, как Сесси, приседая перед мистером Грэдграйндом, робко спрашивала: «Простите, сэр, за беспокойство… но… не получали ли вы письма обо мне?» – Луиза, если ей случалось быть при этом, отрывалась от любого занятия и с не меньшей тревогой, чем Сесси, ждала ответа. И каждый раз после неизменного ответа мистера Грэдграйнда: «Нет, Джуп, ничего такого не было», у Луизы, так же как у Сесси, дрожали губы, и глаза ее участливо провожали Сесси до дверей. Мистер Грэдграйнд, бывало, как только Сесси выйдет из комнаты, не преминет заявить, что, ежели бы Джуп с ранних лет была воспитана надлежащим образом, она сама, путем здравых рассуждений, доказала бы себе полную беспочвенность своих несбыточных надежд. Однако, по всей видимости (впрочем, он-то этого не видел), несбыточные надежды способны были оказывать столь же сильное воздействие, как и любой факт.

Но это наблюдение оправдывалось только на примере дочери мистера Грэдграйнда. Что касается Тома, то он быстро приближался к отнюдь не редкому идеалу расчетливости, достигнув которого человек преимущественно хлопочет о самом себе. А миссис Грэдграйнд если вообще выражала какое-нибудь мнение по этому поводу, то слегка высовывалась из своих платков и шалей, точно соня из норы, и начинала:

– Иисусе Христе, разнесчастная моя голова, и как только она не отвалится! Долго еще эта упрямая девчонка будет приставать ко всем со своими письмами! Честное слово, уж, видно, судьба моя такая, просто наказание божие! И почему это вокруг меня вечно такое творится, что я покою не знаю! Удивительное дело, точно все сговорились, чтобы мне никогда покою не знать!

Но тут обыкновенно мистер Грэдграйнд устремлял взор на свою супругу, и под тяжестью этого леденящего душу факта она снова впадала в оцепенение.

Глава X
Стивен Блекпул

Я одержим нелепой мыслью, что английский народ заставляют так же тяжело трудиться, как и любой другой народ, живущий под солнцем. Я признаюсь в этой своей слабости, дабы объяснить, почему я желал бы, чтобы ему дали хоть немного вздохнуть.

В той части Кокстауна, где сосредоточен самый тяжелый труд; в самой сердцевине этой безобразной крепости, где плотные кирпичные стены так же безжалостно заграждают вход природе, как они заграждают выход убийственным испарениям; в самых глухих дебрях путаного лабиринта тесных тупичков и узких проулков, где строения, возведенные как придется, на скорую руку, каждое для нужд одного владельца, словно враждующие между собой родичи, толкаются, лезут друг на друга и давят насмерть; в самом душном закутке этого колокола, из которого выкачан весь воздух, где в судорожных поисках тяги каждая печная труба по-своему искривлена и скособочена, точно все дома хотят показать миру, какие существа только и могут появиться на свет под их крышей; в самой гуще обитателей Кокстауна, которые известны под общим наименованием «рабочие руки» – и которые сильно выиграли бы в глазах некоторых людей, если бы провидение рассудило за благо дать им одни лишь руки, или, как низшим морским животным, одни руки и желудки, – проживал некий Стивен Блекпул, сорока лет от роду.

Стивен казался старше – жизнь не баловала его. Говорят, что каждому человеку на земле уготованы и розы, и тернии. Но с жизнью Стивена, видимо, произошла какая-то досадная ошибка, вследствие чего кто-то другой получил все причитавшиеся ему розы, а на его долю, сверх собственных, пришлись тернии, предназначенные этому другому. Он, по собственному выражению, хлебнул горюшка. Его обыкновенно называли Старый Стивен, как бы высказывая ему этим грубоватое сочувствие.

Сутулый, большеголовый, с редкими и длинными седеющими волосами, нахмуренным лбом и сосредоточенным взглядом, – Старый Стивен мог бы показаться человеком в своей среде значительным. Однако это было не так. Он не принадлежал к числу тех удивительных «рабочих рук», которые, год за годом, урывая редкие часы досуга, овладевали науками и набирались самых невероятных знаний. Он не был ни красноречивым оратором, ни искусным спорщиком. Тысячи его товарищей умели говорить куда лучше, чем он. Он был хороший ткач и безупречно честный человек. Кем он был сверх того и что еще таилось в нем – пусть покажет сам.

В громадных фабричных корпусах, которые, когда в них горел свет, походили на сказочные дворцы, – так, по крайней мере, утверждали пассажиры курьерского поезда, – огни погасли; колокола уже возвестили об окончании работы и снова умолкли; рабочие – мужчины и женщины, мальчики и девочки – расходились по домам. Старый Стивен стоял посреди улицы, и, как обычно, когда машины останавливались, ему казалось, что целый день они и стучали и теперь затихли у него в голове.

– Что-то не видать Рейчел! – проговорил он.

Моросил дождь, и молодые женщины, стайками пробегавшие мимо Стивена, крепко придерживали у подбородка накинутые на голову платки. Он, видимо, хорошо знал Рейчел, ибо одного взгляда на этих женщин ему было достаточно, чтобы удостовериться, что ее нет среди них. Наконец на улице не осталось ни одной; тогда он повернулся и сказал с сожалением: «Не иначе как я пропустил ее!»

Но не прошел он и трех улиц, как увидел впереди себя еще одну закутанную в платок женскую фигуру и стал так жадно вглядываться в нее, что, если бы он не видел саму женщину, которая двигалась от фонаря к фонарю, то скрываясь во мраке, то появляясь вновь, он, быть может, по одной ее тени, расплывающейся на мокрых камнях, угадал, кто это. Он ускорил шаг, быстро и бесшумно нагнал ее, пошел тише и только тогда окликнул: «Рейчел!»

Она поворотилась к нему и откинула платок со лба; свет фонаря упал на продолговатое смуглое лицо с тонкими чертами, на лучистые кроткие глаза, на гладко зачесанные черные блестящие волосы. Лицо это не сияло первым цветением молодости – женщине было лет тридцать пять.

– А, Стивен, это ты? – сказала она, улыбаясь, и улыбка ее была бы не менее выразительна, если бы видны были только ее ясные глаза; потом она снова низко надвинула платок на лицо, и они вдвоем пошли дальше.

– Я думал, ты позже меня вышла, Рейчел.

– Нет.

– Нынче пораньше ушла?

– Когда пораньше выхожу, когда попозже. Не стоит после работы поджидать меня, Стивен.

– Да и на работу, как видно, тоже. Да, Рейчел?

– Да.

Он грустно посмотрел на нее, но вместе с тем взгляд его выражал безропотную покорность и глубочайшее убеждение, что она всегда и во всем права. Она поняла смысл этого взгляда и, словно в благодарность за него, легко коснулась его руки.

– Мы с тобой такие верные друзья, Стивен, и такие старые друзья, и мы сами уже становимся стариками.

– Нет, Рейчел, неправда, ты все такая же молодая.

– Пока мы оба живы, – сказала она, засмеявшись, – ни тебе, ни мне, пожалуй, не догадаться, как – это стареть в одиночку. Но все равно, мы с тобой очень старые друзья, и скрывать правду друг от дружки было бы просто грешно. Лучше нам пореже ходить вместе. А иногда будем! Трудно нам вовсе не ходить вместе, правда? – сказала она весело, стараясь подбодрить его.

– И так нелегко, Рейчел.

– А ты не думай, что трудно, вот и станет легче.

– Пробовал, и долго пробовал, – не помогает. Но ты верно рассудила. Народ болтать начнет даже и про тебя. Ты, Рейчел, уже сколько лет – знаешь, что ты для меня? Мне с тобой так хорошо, всегда ты утешишь, развеселишь, стало быть, слово твое для меня закон. И хороший, правильный закон. Лучше, чем настоящие законы.

– Никогда не хлопочи о них, Стивен, – быстро отвечала она, скользнув тревожным взглядом по его лицу. – Оставь законы в покое.

– Да, – сказал он, качнув головой. – Оставь законы в покое. Не трогай их. Ничего вообще не трогай. И никого. Морока, да и только.

– Уж будто одна только морока? – сказала Рейчел, снова касаясь руки Стивена, чтобы отвлечь его от мрачных дум.

Он тотчас же откликнулся на ее движение и, выпустив длинные концы шейного платка, которые в рассеянии покусывал на ходу, отвечал ей с добродушным смешком:

– Да, Рейчел, одна только морока. То и дело она попадается мне на пути, и я никак из нее не вылезу.

Они шли уже довольно долго, и до их жилищ оставалось немного. Дом, где квартировала женщина, был ближе. Он стоял в одном из многочисленных проулков, для которых самый популярный в округе гробовщик (извлекающий весьма приличный доход из единственной убогой роскоши, какую позволяла себе здешняя беднота) нарочно держал выкрашенную черной краской лестницу, дабы те, кто каждый божий день протискивался вверх и вниз по узким ступенькам, могли, покидая этот мир, с удобством выскользнуть из него через окно. Женщина остановилась и, протянув своему спутнику руку, пожелала ему спокойной ночи.

– Покойной ночи, дорогая, спи спокойно!

Она свернула за угол, а он еще постоял, глядя вслед стройной, аккуратной фигурке, степенно и скромно уходившей по темной улице, пока она не вошла в один из домишек. Вероятно, ни одно колыхание ее грубого платка не ускользнуло от его внимательных глаз, – и ни один звук ее речи не остался без отклика в самых сокровенных тайниках его сердца.

 

Когда она скрылась из виду, он продолжал свой путь, время от времени подымая глаза к небу, по которому стремительно неслись клочковатые тучи. Но теперь они поредели, дождь прекратился, и ярко сияла луна – она заглядывала в высокие трубы Кокстауна, освещая потухшие горны и отдыхающие паровые машины, чьи исполинские тени чернели на стенах. Вместе с прояснившимся вечером, казалось, и у Стивена стало яснее на душе.

Он жил на втором этаже над лавочкой, в таком же проулке, что и Рейчел, только еще поуже. Каким чудом находились люди, готовые продавать или покупать жалкие игрушки, выставленные в окне вперемежку с газетами и кусками свинины (в тот вечер там лежал окорок, который предстояло разыграть на другой день), – этого мы здесь касаться не будем. Стивен достал с полки свой огарок, зажег его о другой огарок, стоявший на прилавке, и, не обеспокоив хозяйку, которая спала в каморке за лавочкой, поднялся к себе в комнату.

Комната эта не раз видела, как жильцы покидали ее, пользуясь черной лестницей гробовщика, но сейчас в ней было почти уютно. Несколько книг и тетрадей лежали на старенькой конторке в углу, мебель была приличная и в должном количестве, и хоть воздух и не отличался свежестью, комната блистала чистотой.

Подходя к круглому, на трех ножках столику возле очага, чтобы поставить на него свечу, Стивен споткнулся обо что-то. Он попятился, глянул вниз и увидел женщину, которая, лежа на полу, силилась приподняться.

– Господи помилуй! – вскрикнул он, отпрянув от нее. – Опять ты здесь?

Как страшна была эта женщина! Беспомощная, пьяная, она полулежала на полу, опираясь, чтобы не упасть, на замызганную руку, а другой рукой делала слабые попытки откинуть со лба спутанные волосы, мешавшие ей видеть, но от этого только грязь размазывалась по лицу. Отвратительное существо, – но как ни отталкивал ее внешний облик, ее заляпанные, забрызганные отрепья, нравственное падение этой женщины было еще ужасней, и даже смотреть на нее казалось постыдным делом.

Бранясь и чертыхаясь, неловко теребя растрепанные волосы, она, наконец, кое-как отбросила лезшие ей в глаза пряди и посмотрела на Стивена. Потом она стала раскачиваться, слабо размахивая свободной рукой, как будто хотела показать, что давится от хохота, хотя лицо ее оставалось неподвижным и сонным.

– А-а, это ты? Явился? – наконец прохрипела она насмешливо и уронила голову на грудь.

– Опять здесь? – взвизгнула она после минутного молчания, словно только что услышала от него этот возглас. – Да! Опять здесь. Опять здесь, и еще приду. Здесь? Да, здесь! А почему бы и нет?

Как будто бессмысленная ярость, с какой она выкрикивала эти слова, придала ей силы, она поднялась на ноги и стала перед ним, прислонившись к стене и пытаясь изобразить на своем лице презрительный гнев.

– Я опять все твое распродам, и опять распродам, и опять, и опять! – кричала она и тыкала в него рукой, в которой за шнурок держала жалкий остаток шляпки, не то исходя лютой злобой, не то силясь исполнить какую-то воинственную пляску. – Сойди-ка с кровати! – Стивен сидел на краю постели, спрятав лицо в ладони. – Сойди, это моя кровать, моя!

Когда она, пошатываясь, шагнула к нему, он с дрожью отвращения, не открывая лица, посторонился и прошел в дальний угол комнаты. Она тяжело упала на постель и тотчас захрапела. Он опустился на кресло и просидел не шевелясь всю ночь. Только раз он поднялся и набросил на нее одеяло – словно мало было одних его рук, чтобы заслониться от нее, даже впотьмах.

To koniec darmowego fragmentu. Czy chcesz czytać dalej?