Сьюзен Зонтаг. Женщина, которая изменила культуру XX века

Tekst
2
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Часть II

Глава 11. Что ты имеешь в виду под фразой «имеется в виду»?

«Она чувствовала непреодолимое желание поехать в Европу, – писала Зонтаг в одной неопубликованной автобиографической истории, – и в голове ее отдавалось эхо мифов о Европе. Коррумпированной Европе, усталой Европе, аморальной Европе»[399]. Она стремилась в Европу, которая захватила ее воображение с тех пор, как она прочитала Томаса Манна, в Европу, которая была любимым интеллектуальным спутником монашеской жизни с Филипом.

«Романтически темпераментная», Сьюзен мечтала о «путешествиях по Европе, любовных романах и славе».

Брак заставил ее снизить планку ожиданий, научил быть практичной, находить компромисс в «собственной карьере, но в том же мире», в котором вращался Филип[400]. Она делала безопасный выбор, ведь в 1950-х женщина-ученый все еще была в диковинку. В любом случае в интеллектуальном смысле университетская среда предоставляла ей благоприятную атмосферу. Несмотря на то что ее романтический темперамент требовал большего, при отсутствии альтернативных вариантов она не торопилась бросать единственное окружение, которое знала со времен поступления в Беркли. И поэтому она продолжала оставаться в этой знакомой ей среде даже после отъезда за границу.

Все, что она увидела в Оксфорде – средневековая архитектура, полет интеллектуальной мысли и мировая известность университета, – соответствовало ее устремлениям. Однако в Оксфорде было холодно и туманно[401]. Американцы всегда признавали превосходство англичан, но Англия никак не могла оправиться от последствий войны, и в целом Сьюзен была разочарована этой страной. «Сейчас уже сложно объяснить, – говорила одна из ее знакомых, Джуди Спинк, – ту прошлую ситуацию, в которой американцы выросли в более богатом, счастливом и удачливом мире». Она «хотела уехать из Америки, – рассказывал ее приятель Бернард Донохью, – но вышло так, что она очень скучала по Калифорнии». Все разговоры сводились к тому, как ей было холодно и почему английская система центрального отопления не работает»[402]. Спинк отмечала, что Сьюзен часто жаловалась на холод: «Я помню это, потому что она носила пижаму под одеждой».

Разочарование Сьюзен было столь же ощутимо, как и ее превосходство. «Ее присутствие среди нас, тех, кто встречал ее в Оксфорде, было проявлением сдерживаемой силы, – говорила Спинк. – Частично это объяснялось ее внешним видом. Она была похожа на черного принца. Я говорю «принц» ввиду ее склонности доминировать». Когда через много лет опубликовали дневники Сьюзен, Спинк с удивлением узнала, какой неуверенной чувствовала себя Зонтаг. «Мы совершенно не замечали слабостей, – говорила Спинк. – Оставалось ощущение ее преимущества по всем фронтам. Мы подозревали, что она знает гораздо больше, чем готова была нам сказать». «Черный принц» одевался во все черное. Когда Спинк в первый раз увидела Сьюзен в ковбойских сапогах во внутреннем дворике, она не могла понять, откуда она: «Из Южной Америки? С гор Гиндукуш?»[403]

Не будем утверждать, что Сьюзен заранее не продумала свой туалет.

«Я никогда не упоминал ковбойские сапоги, – говорил Бернард Донохью, – но через некоторое время она сама обратила на них мое внимание. Ее задело, что на меня они не произвели никакого впечатления».

Художники и мыслители XX века стремились обнажить скрытый смыслы в архитектуре, литературе и теологии, если таковые вообще существовали. Они пытались найти самые элементарные базовые формы мироустройства и миросозидания. Зонтаг привлекали новые идеи в области танца и рисования, но вот все, что касалось философии, основной задачей которой было открытие языковых формул, наподобие математических, привлекало ее в меньшей степени.

«Помню, что я задал вопрос моему преподавателю философии, – говорил Донохью. – И тот мне ответил вопросом на вопрос: «Что ты имеешь в виду под фразой «иметь в виду»?» Актер и режиссер Джонатан Миллер, ставший со временем другом Сьюзен, написал на эту тему сатирический скетч «Философия Оксбридж», в котором сыграл Джон Клиз:

Клиз: Да, да.

Миллер: Скажи, ты в данном случае используешь «да» в качестве утверждения?

Клиз (после долгой паузы): Неееет[404].

«Ее интерес к философии был гораздо шире», – заявлял Донохью. Она написала важную книгу о Фрейде, знала известных и амбициозных мыслителей: Штрауса, Герда, Таубеса и Маркузе. «Аналитическая философия казалась ей предметом слишком узким и академичным», – вспоминала Спинк. В период, когда Сьюзен пыталась вновь обрести энергию, с которой развивалась ранее, такая философия слишком напоминала о мистере Кейсобоне, а также плаксивых и асексуальных мужчинах.

«В Англии есть такой тип мужчин – мужчина-девственник. Здесь таких много», – писала Сьюзен в своем дневнике[405]. Сексизм при этом был явлением распространенным, но не явным. «В Оксфорде вообще было мало чего явного», – говорил Донохью, и мужчины, по мнению Сьюзен, умудрялись быть «одновременно против женщин, но при этом не быть настоящими мужчинами».

Кстати говоря, именно этим и объяснялась привязанность Сьюзен к Донохью. Хотя позже тот получил титул барона Донохью Эштона за свою службу при трех правительствах лейбористов, он был одним из немногих студентов Оксфорда – выходцев из рабочей семьи. («Мне говорят, что я служил при четырех правительствах», – сказал он, показывая, что эти цифры не являются преувеличением.) Однажды на званом ланче он заметил интересную женщину, которая показалась ему свободной. «Я обратил внимание на то, что она не погружена в себя, но и не вовлечена в происходящее. Мы как-то вяло подошли к друг другу и разговорились. Вне всякого сомнения, она скучала», – говорил он.

«Меня в ней что-то сразу привлекло. Она очень эффектно выглядела. Лицо прекрасной формы, замечательные глаза, чудесные волосы. Она была высокой и немного долговязой, немного островатой, что ли. Такие дамы обычно не в моем вкусе. Я люблю худых невысоких девушек, которых так и хочется обнять. Но эта была не такой».

Сьюзен начала этот роман, который хотя иногда и укладывал их в кровать, но большей частью был философским. Они оба считали себя радикалами, однако разница между левыми взглядами каждого из них оказалась значительной. Донахью был увлечен вопросами политики: «Меня интересовали скучные темы, наподобие того, как обеспечить людей жильем, пенсиями, и тому подобное».

«Я приехал в Кентукки и занимался расследованием одной забастовки на шахте, во время которой были жертвы. Расследовал одного адвоката, который оказался абсолютно коррумпированным, – рассказывал он о поездке в США. – Но все это ее не интересовало. У нее были грандиозные интеллектуальные левые идеи, касающиеся исследования собственной сексуальности, всего личного существования, недоверия политической элите, отрицания любых форм власти и т. д.».

Для Сьюзен радикализм означал новые возможности личной свободы и самопреобразования. Если она и намекала на то, что ей нравятся женщины, то не напрямую. «Она говорила, что надо перерасти это общество, которое считает тебя чем-то определенным, – вспоминал он. – В этом обществе считается, что женщина должна выйти замуж за мужчину и всю жизнь находиться в этом браке.

Она хотела исследовать другие варианты сюжета. Она рассказывала о том, что хотела бы сделать»[406].

 

Вначале она ежедневно писала Филипу аэрограммы. «В течение дня я составляла в голове текст письма, – писала Зонтаг. – Мысленно я постоянно с ним разговаривала. Понимаете, я очень к нему привыкла. Чувствовала себя с ним в безопасности. Я была очень крепко связана с этим человеком»[407]. Однако это не мешало ей весьма негативно отзываться о Филипе в разговоре с Бернардом, мужественность которого была совсем другого толка, чем у Филипа. Ее муж был ипохондриком[408] (Сьюзен называла его неврастеником[409]). Филип обещал приехать в Оксфорд, но потом передумал, потому что волновался и нервничал по поводу того, как пройдет путешествие в Англию. Для человека, смело занимающегося самосозданием, это была смешная отговорка.

Но точно так же, как и с ее отношением к политике, самосоздание иногда могло превращаться в солипсизм. Она оставила в Америке сына и «говорила, что очень скучает, – рассказывал Бернард. – Она совершенно очевидно чувствовала, на какие жертвы идет и какую платит цену. У меня складывалось ощущение, что она не очень хорошо представляет себе, какую цену приходится платить ее сыну». Любовь Зонтаг к сыну показалась крайне странной и Джуди Спинк, в особенности когда она одновременно говорила о сыне и пыталась соблазнить Спинк. «Она показала мне фото маленького Давида Риффа, и я почувствовала, что это плохо сочетается с ее попытками уложить меня в постель. Как только я увидела то фото, я подумала: “Ой, нет! Вот это уже лишнее”».

Возможно, если бы Сьюзен не думала так много о себе, то не смогла бы принять сложных решений. Донохью замечал, что она слишком серьезная и лишена чувства юмора. Надо учитывать, что тогда Сьюзен впервые после непростого решения пойти учиться в Беркли надо было принять решение о том, что она собирается делать со своей жизнью. Обучение в Чикагском университете дало ей «правильное направление». Потом все тоже шло правильно – она вышла замуж, пошла в аспирантуру и стала матерью. И теперь ей была дарована свобода и, как результат, полная неопределенность и непредсказуемость новой, независимой от прежних обязательств жизни.

Позднее Зонтаг назвала 1950-е потерянным десятилетием.

Но ее внутренняя сила, которую увидели в ней друзья по Оксфорду, была результатом десятилетия работы над собой, сделавшей ее из «слабака» в Беркли «черным принцем». Время ученичества подошло к концу, и она была готова стать взрослой. Вот как философ Эйч Эл Харт описывала впечатления от общения с известной оксфордской знаменитостью Исайей Берлином:

«Среди самых громкоголосых критиков Берлина была мисс Сьюзен Зонтаг. Она совершенно справедливо считает, что он легкомысленно относится к деталям, но совершенно не права, придерживаясь мысли, что он не достиг великих прозрений и глубинного понимания предмета. Мне кажется, что ей понравилось обучение, хотя она утверждает, что невысокого мнения обо всех, за исключением философа Джона Лэнгшо Остина, от лекций о чувственных данных которого она была в восторге»[410].

Бернарду она говорила о «скучном Оксфорде и недостатках его интеллектуалов. Я сам общался с интеллектуалами и чувствовал, что в этом вопросе она не ошибается». Тем не менее точно так же, как и Харт, он считал, что это только часть картины. «Я любил Оксфорд. Несмотря на то что она была права, указывая на недостатки, она не хотела видеть то, что в нем было хорошего». Чуть раньше Зонтаг это бы сделала. Но сейчас ей надо было находиться в другом месте. Ей нужно было что-то радикальное. Ей нужен был теплый климат. В декабре, в конце первого семестра первого курса, Зонтаг уехала во Францию и больше в Оксфорд не вернулась.

В 1957 году Нью-Йорк избавлялся от последних остатков провинциализма, Лондон был столицей разваливающейся империи, а Париж считался самым «продвинутым» городом в мире. В то время престиж французского языка был на одном уровне, а может, даже и выше английского, а для амбициозных людей из маленьких городков по всему миру Париж был центром искусства, науки, философии, славы и индустрии моды, секса и парфюмерии. Париж считался городом, которому нет равных на земле. В поисках всего этого Сьюзен и уехала в Париж. Она уехала в этот город еще и для того, чтобы снова найти себя – потенциально счастливую женщину, испытавшую перерождение в Беркли, но потом загнанную в брак, в котором она не чувствовала себя собой.

Она спешила к человеку, который много сделал для ее перерождения, – к Харриет Сомерс. Харриет жила в Париже с начала 1950-х, и Зонтаг не виделась с ней около 10 лет. Все эти годы они спорадически поддерживали связь, и когда Сьюзен сообщала Харриет о замужестве, все равно писала, что любит ее («Это трансцендентальный факт»[411]). В июле 1951-го, во время своего первого посещения Франции, Сьюзен писала: «Я в Париже. Встретимся в соборе Нотр-Дам», после чего добавила: «О нашей встрече не должен узнать мой муж». После этого Харриет могла начать подозревать, что Филип знал об отношениях двух женщин[412]. В 1954-м Харриет вернулась в Нью-Йорк, где ее мать умирала от рака. Непосредственно перед ее смертью в декабре «она открыла глаза, в которых стояла боль, и, чтобы сделать ей хоть что-то приятное, я сказала: «Мама, ты помнишь израильтянина, о котором я тебе рассказывала? Я выйду за него замуж». – «Нет, не выйдешь», – отвечала она шепотом. «Почему?» – изумилась я. «Потому что, – с трудом произнесла она, – тебе больше нравятся женщины». После чего закрыла глаза и издала глубокий вздох»[413].

Это полное драматизма признание умирающей оказалось неправильным – Харриет была в большей степени гетеросексуальна. За год до смерти матери она познакомилась с американкой кубинского происхождения Марией Ирэн Форнес, которой суждено было сыграть большую роль не только в ее жизни, но и в жизни Сьюзен. У Харриет был долгий и бурный роман с Форнес. («Я люблю тебя, Ирэн. Как хорошо ты удовлетворяешь мою нужду в боли!»[414]) Одновременно у Харриет в течение нескольких лет был бурный роман со шведским художником Свеном Блумбергом.

Но как только Харриет закончила отношения с Ирэн и Свеном, на ее горизонте снова появилась Сьюзен. Зонтаг отчаянно жаждала женской любви. В январе за ней начала ухаживать «невысокая, разодетая в пух и прах блондинка». Сьюзен очень этому обрадовалась и призналась: «Мне она совершенно не нравилась, но все же как приятно быть дома, то есть оказаться в ситуации, когда мной интересуются не мужчины, а женщины»[415]. Харриет была первой большой любовью Сьюзен, и именно к ней Зонтаг пришла, когда пыталась начать новую жизнь.

Однако любовь Сьюзен на этот раз была не взаимна.

«Я не уверена, что хочу ее видеть», – призналась Харриет в своем дневнике перед приездом Сьюзен. После того как та приехала, Харриет писала: «Какая же она красотка! Но мне в ней многое не нравится… то, как она поет, фальшиво и как-то по-детски, как танцует, не попадая в ритм и с фальшивой сексуальностью… Бедняжка! Она меня совсем не привлекает, но, с другой стороны, она говорит, что любит меня, и именно это я сейчас и хочу слышать!»[416]

Каждая из женщин чувствовала себя недовольной своими прошлыми отношениями, и каждая стремилась получить от другой то, что не могли дать их прошлые партнеры. Сьюзен мечтала о страсти, которую испытала с Харриет 10 годами ранее, Харриет мечтала об Ирэн. «Сьюзен слишком легкоранимая и неуверенная, и это мне не нравится, – писала Харриет. – Она кажется такой наивной. Ведет ли она себя искренне? Я что-то не очень верю тому, что она мне говорит». Словно в доказательство своей неискренности Сьюзен прочитала записи в дневнике Харриет и писала так: «Она дала мне резкую, нечестную и неприятную оценку, а в конце написала, что я ей вообще не нравлюсь, но моя страсть для нее приемлема, и наши отношения возобновились в удобный для нее момент. Как же это больно, я возмущена и унижена»[417].

Сьюзен задалась вопросом: имела ли она право заглядывать в чужой дневник? «Ощущаю ли я чувство вины за то, что прочитала не предназначенное для моих глаз? – задает она вопрос и отвечает: – Нет. Пожалуй, главный смысл дневника (в социальном смысле) в том, чтобы его записи тайком читали другие люди».

Это типичное рассуждение Сьюзен, находившей разумные объяснения для оправдания эмоциональных поступков, которых она стыдилась. Однако если Сьюзен была не без греха, то и Харриет поступала по отношению к Зонтаг не самым лучшим образом. Харриет находила основания для продолжения романа, даже когда чувствовала, что отношения со Сьюзен пора заканчивать. Харриет задолго до Сьюзен поняла, что их отношения зашли в тупик, и единственное чувство, которое возникает от чтения сделанных в то время записей в дневниках этих женщин, – это чувство отчаяния.

 

В личной жизни Сьюзен было много проблем, поэтому в то время она очень мало писала о своих впечатлениях о Франции. Она практически не говорила по-французски, оставила Давида и Филипа, бросила Гарвард и Оксфорд. Сьюзен сразу поняла, что Харриет не сможет заменить ей Филипа, что она отдаляется от карьерной деятельности, к которой шла почти десять лет, и пока не нашла новой сферы профессионального развития. Она оставила мужа и бросила учебу. С одной стороны, это можно назвать освобождением, но с другой – это было чревато безденежьем и безуспешностью. Спустя несколько дней после приезда во Францию она писала: «ratés, неудачники-интеллектуалы (писатели, художники, будущие кандидаты наук). Люди, наподобие Сэма Волфенштайна с его хромотой, чемоданчиком, пустыми днями, пристрастием к кинофильмам, копеечной экономией, стервятничеством и побирательством, семейным гнездом, больше похожим на пустыню, от которого тот бежит, – все это меня пугает»[418].

В городе было много таких ratés. Эти люди обитали в районе Левого берега, между Сорбонной и кафе на Сен-Жермен-де-Пре. Многие из тех, кого Сьюзен встретила в те месяцы, будут играть большую роль в ее жизни, а части из них суждено стать теми самыми неудачниками, присоединиться к числу которых так боялась Сьюзен.

Среди новых знакомых оказалась бывшая на 10 лет старше Сьюзен Аннетт Михелсон. Она уже жила в Париже несколько лет, работала арт-критиком в International Herald Tribune и вращалась в творческих кругах. Ее партнер, Бернард Фрехтман, переводил для американских издательств книги Жана Жене. Михелсон была знакома с Жаном Полем Сартром и Симоной де Бовуар и в 1953 году перевела ее книгу «Нужно ли сжечь маркиза де Сада?». Все они собирались в Café de Flore и вели интеллектуальные дискуссии, которые Сьюзен показались гораздо более интересными, чем холодная академичность оксфордских бесед. Михелсон и ее окружение дали Зонтаг пример того, как надо жить. «Я понимаю, – писала Сьюзен спустя несколько лет, – насколько важным для меня оказался Сартр. Он стал примером для подражания – какая ясность мысли, какое богатство идей, какие знания. И дурной вкус»[419].

В феврале через Аннетт в доме философа Жана Валя на улице Le Peletier Сьюзен познакомилась с Сартром.

Зонтаг подробно описала квартиру и обстановку – мебель из Северной Африки, библиотеку в 10 000 книг, тунисскую красавицу-жену Валя, которая была моложе мужа на 30 лет[420]. Это был мир настолько далекий от того, в котором выросли Сьюзен и Аннетт, что для того, чтобы в него приняли, надо было адаптироваться. При этом многие соглашались с тем, что Аннетт в процессе этой «адаптации» заходила слишком далеко (из уст еврейской девочки, выросшей в Бруклине, безупречный британский акцент был, согласитесь, перебором). Тем не менее все, знавшие Аннетт в Париже, считали ее талантливой, а Сьюзен была от нее без ума. «Сначала Сьюзен была ее почитателем, – говорил Стивен Кох, который близко знал их обеих. – Она была под большим впечатлением от Аннетт, а Аннетт восхищалась Сьюзен»[421].

Сьюзен очень удивил круг интересов Аннетт. Зонтаг получила традиционное образование, что означало воспитание некоторой неприязни по отношению к немцам. Но если Германия и проиграла войну, престиж немецкой культуры нисколько не уменьшился. В таких вузах, как Чикагский университет и Гарвард, преподаватели оставались под влиянием Фрейда, Маркса (и их последователей). Большую роль и влияние имели и современные немецкие мыслители: Манн, Адорно, Маркузе и Лео Штраус. Этих людей «совершенно не интересовала послевоенная континентальная культура», как выразился Кох, что фактически означало культуру Франции.

Однако французскую культуру было сложно игнорировать. В экономическом смысле Франция понесла гораздо меньше убытков, чем Англия. Французских писателей не интересовала беспочвенная заумь, а занимали большие человеческие вопросы, возникшие после нацистской оккупации, и переработка богатого французского наследия времен Просвещения. Во Франции на английском языке печатали многие великие модернистские произведения – Генри Миллера, Джеймса Джойса, Сэмюэля Беккета, Владимира Набокова, которые, на минутку, были запрещены в основных англоговорящих странах. Французские философы – Жене, Бовуар, Сартр и Камю – были одними из самых влиятельных в мире (и Сьюзен о них напишет). Кроме этого во Франции была впечатляющая школа кинематографии, сложившаяся вокруг режиссеров Годара, Рене и Брессона. Англосаксонские академические круги такое кино не воспринимали всерьез.

А вот Аннетт Михелсон относилась к французскому кино очень серьезно. «Аннетт с большой любовью относилась и к Сьюзен, – говорил режиссер Ноэль Бурх, крутивший тайный роман с Аннетт, когда все знали, что та живет с Фрехтманом. – Но Сьюзен обожала Аннетт в еще большей степени»[422]. У Аннетт было одно качество, которого недоставало Сьюзен и о котором она прекрасно знала, – наметанный глаз. «В целом она лучше чувствовала искусство, чем Сьюзен, – говорил Кох. – У нее был настоящий критический взгляд. Аннетт очень впечатлила меня своим пониманием искусства, а вот со Сьюзен ничего подобного не происходило. Я начал понимать, что такое гиперчувствительность к искусству и как превращать ее в язык».

Сложно представить, что Зонтаг плохо воспринимала искусство и была к нему нечувствительна, однако многие ее знакомые того периода утверждали, что это было именно так[423]. В Лос-Анджелесе Меррилл Родин заметил, что Сьюзен очень тонко воспринимает музыку. Однако, возможно, от внутренней неуверенности, за педантичным многословием Зонтаг скрывала свою эмоциональную реакцию. «Она с ума меня сведет, – писала Харриет в апреле 1958-го, – своими длиннющими научными объяснениями, без которых можно элементарно все понять, если у тебя есть такие уши и глаза, как у Ирэн [Форнес]. В Prado она пустилась в длинный монолог о Босхе и ни к селу ни к городу закончила утверждением о том, что женщины являются оплотом церкви. Ее содранные из учебников тексты просто невыносимы!»[424]

Сьюзен выросла, стараясь «одновременно видеть и не видеть», и видение ей всегда давалось с большим усилием. Что-то в ее душе этому противилось. «Она запрещала Давиду смотреть из окна автобуса или поезда во время их совместных путешествий, – рассказывала одна из девушек Давида, Джоанна Робертсон. – Она утверждала, что, чтобы понять место, Давид должен услышать о нем, узнать факты и познакомиться с историей, а глядение в окно ничего хорошего не даст. Она сама никогда не смотрела в окно во время подобных путешествий. И всегда много вещала о местах, в которых мы были или в которые едем, но у нее никогда не возникало любопытства просто посмотреть на них». Давид рассказал Джоанне о том, как он, будучи мальчиком, был в Лондоне и, глядя в окно, пытался понять новую страну, но Сьюзен все время одергивала его. К концу жизни, когда они втроем ехали в поезде, Сьюзен решительно смотрела вперед. «Мы с Давидом перемигнулись, чтобы напомнить друг другу о внутренней шутке, что она отказывается смотреть и воспринимать увиденное. Вокруг нее много чего происходит. Но она не хочет устанавливать с этим связь»[425]. И если наблюдательность не была для нее естественна, она должна была размышлять над предметом исследования так, как не размышляет человек, которому она дается легко. Эти сложности можно заметить в ее ранней, зачастую вымученной прозе. Как бы то ни было, именно Зонтаг, а не Михелсон, стала самым известным критиком своего поколения. «Назовите книгу, написанную Аннетт Михелсон, – говорил Стивен Кох. – Таких книг не существует».

«Аннетт – страшный человек, – утверждал Ноэль Бурх. – Всю свою жизнь она отпугивала людей». В конце концов Михелсон отпугнула и Сьюзен. Несмотря на обещающее начало жизни, ум Аннетт оказался деструктивным. «В этом виноваты ее садомазохистские наклонности», – говорил Кох. Бурх был признанным любителем «бой-баб»: его интересовали женщины, увлекающиеся боевыми искусствами. «Единственное, что его возбуждало, – это когда к нему подходила девушка в черной коже, срывала с него вельветовый костюм и била по яйцам»[426].

В новом кругу общения Сьюзен садомазохизм был распространенным явлением. Она была далеко не единственной, считавшей, что любовь – это отношения хозяина и раба. У одного из ее новых знакомых, гея-садомазохиста Эллиота Штайна, была «впечатляющая коллекция кнутов»[427]. Харриет Сомерс перевела в 1953 году книгу маркиза де Сада «Жюстина, или Злоключения добродетели» для авангардного издателя, распространяющего порнографическую литературу, Мориса Жиродиа. Жиродиа издавал произведения современных духовных наследников, включая Жоржа Батая и Анну Декло, которая под криптонимом Полин Реаж написала эротический роман «История О». Зонтаг будет подробно писать о работах этих авторов в «Порнографическом воображении».

Сьюзен была близка и понятна связь между сексом и болью. «Все отношения людей носят, по сути, садомазохистский характер»[428], – заявила она Бурху. Она не могла себе представить отношения людей как партнерство любящих и равноправных, о котором писал Фрейд. Таким образом, всю жизнь она повторяла отношения, заложенные матерью, которая то давала ей свою любовь, то ее отнимала. Харриет не баловала ее своей любовью, но Сьюзен и не жаловалась: «Наверное, с моим больным сердцем + непривыкшим телом, чтобы сделать меня счастливой, надо совсем немного»[429]. Спустя пару недель она написала о том, что отношения с Харриет «зашли в тупик», в котором она «слепо брела сквозь лес боли»[430]. Тем не менее, как «сцепившиеся рогами несчастные животные» в романе «Ночной лес», их отношения продолжались. В апреле они на две недели уехали в Испанию и Марокко.

В июне Сьюзен писала: «Жизнь с Харриет – это удар по моим чувствам. Она критикует все, за исключением моего внешнего вида, о котором говорит, что хотела бы, чтобы он был другой»[431].

Вот что писала Харриет в январе: «Мой рефлекс ревности активирован по полной. Ее хотят и мужчины, и женщины. Несмотря на то что меня она мало волнует, я завидую ее успеху»[432]. Однажды на вечеринке Харриет из ревности ударила Сьюзен по лицу. Автор опубликованной в 1956-м поэмы «Вопль» битник Аллен Гинзберг спросил Харриет, почему она так плохо относится к молодой и красивой Сьюзен. Харриет ответила, что как раз потому, что она молодая и красивая[433].

Харриет говорила, что живет за счет Сьюзен, которая не была богатой, но имела стипендию и получала деньги от Филипа. Зонтаг и Харриет были не только в Испании, но и в Греции и Германии. Записи в дневниках свидетельствуют о неуверенности Сьюзен и ее желании быть пассивным партнером: «То, что говорит обо мне Харриет, совершенно правильно: я не очень чутко улавливаю людей, их мысли и чувства, хотя уверена в том, что могу проявлять эмпатию и интуицию». Это она написала в июне.

Видение, эмпатию и интуицию сложно наработать, и временами Сьюзен могла быть очень жестокой. Весной того года она написала Бернарду Донохью, что живет в Париже, и пригласила ее навестить. Когда тот оказался в городе, то зашел в гости. «Мы немного поболтали, – вспоминал он. – Кажется, она угостила меня кофе. А потом я понял, что в ее кровати лежит молодая и очень привлекательная дама. Я почувствовал, что Сьюзен надеялась на то, что может меня шокировать».

Бернарда не шокировало то, что Сьюзен спит с женщинами. Об этом он уже догадывался. Его покоробила жестокость. Бернард воспринял ее поведение как «необоснованно агрессивное заявление о том, что она меня отвергает». После этого случая они уже никогда не виделись.

Сьюзен часто вела себя властно по отношению к мужчинам, которые обожали и любили ее, но с сексуальной точки зрения для нее они были малоинтересны.

Перед женщинами Сьюзен пресмыкалась. «Она могла бы сделать все более тонко и изящно, – говорил Донохью. – Француженка именно так бы и поступила»[434].

В Германии Сьюзен и Харриет побывали в Дахау. «Что я чувствовала, увидев указатель «Дахау 7 км», когда мы мчались по автобану в сторону Мюнхена в голландской антисемитской машине!» – писала она[435]. Тогда она впервые побывала в бывшем концлагере, о существовании которого девочкой узнала в Санта-Монике (и который в конечном счете привел ее к написанию эссе «О фотографии»). В дневнике она упомянула о своих чувствах, но никогда так и не написала, какими именно они были.

Зонтаг была в Париже, когда в мае из-за катастрофической ситуации в Алжире страна оказалась на грани гражданской войны. Американское посольство рассматривало вопрос эвакуации американских граждан из страны после введения военного положения, на Корсике власть захватили диссиденты из французской колониальной армии Алжира. Только приход к власти де Голля спас страну от переворота[436]. Впрочем, об этом в дневниках Сьюзен нет ни слова. «Я приехала в Париж в 1957-м и ничего не видела, – говорила она 10 лет спустя. – Я жила обособленно в среде иностранцев, но чувствовала город»[437].

На нее навалилось столько личных проблем, что она не обращала внимания на внешние драматические события. Позднее, когда она стала известной и ее просили высказать свое мнение по поводу международной ситуации, стало ясно, что она не очень хорошо понимает политику. В то время Зонтаг пыталась понять, что делать со своей жизнью. Она уже отвергла несколько вариантов, включая свой брак с Филипом и академическую карьеру, хотя все еще держалась за них. В ее окружении было много ratés, и она задумывалась над тем, чтобы стать писателем – настоящим и успешным. Она была уже не просто обещающей молодой девушкой, а человеком, обладавшим собранностью и стремлением создать карьеру. «В чем важность писательского дела?» – задала она себе вопрос спустя несколько недель после возвращения в Париж.

«Я хочу быть писателем, и не потому, что у меня есть что-то, что я хочу сказать. Причиной этому – эгоизм. Разве это не достаточная причина? Надо развивать свое эго, чем я и занимаюсь, что подтверждают записи этого дневника. И я смогу убедить людей, что мне есть что сказать.

Но мое «я» – жалкое, осторожное и здравое. Хорошие писатели – страшные эгоисты, они даже бессмысленно эгоистичны»[438].

В последующие годы Зонтаг излучала такую пуленепробиваемую уверенность в себе, что очень немногие могли разглядеть за ее прозой слабость и сомнение. Держа это в уме и перечитывая приведенную выше цитату, можно поймать себя на мысли, что репутация этой красивой и сексуальной женщины была победой создания образа над содержанием. Но Харриет называла ее слабаком, а сама Зонтаг – жалкой. Без защиты семьи, без денег, профессии и будучи человеком, которого тиранили те, кого она любила, Зонтаг спряталась за вторым, альтернативным «я».

399Unpublished fictionalized memoir, Sontag Papers.
400Sontag Papers.
401Интервью автора с Джудит Спинк Гроссман.
402Интервью автора с Бернардом Донохью.
403Judith Grossman, Her Own Terms (New York: Soho Press, 1988), 217.
404Jonathan Miller and John Cleese, “Oxbridge Philosophy” https://www.youtube.com/watch?v=qUvf3fOmTTk/.
405Зонтаг. «Заново рожденная», 25.02.1958.
406Интервью автора с Бернардом Донохью.
407Sontag, “The Letter Scene”, The New Yorker, August 18, 1986.
408«В конце жизни Риффа его сын Давид однажды сказал мне, что его отец всю жизнь был ипохондриком, но сейчас действительно болен», – писал бывший студент Риф-фа Джонатан Имбер. Imber, “Philip Rieff: A Personal Remembrance”.
409Интервью автора с Джойс Фарбер.
410H. L. A. Hart to Morton White, December 18, 1957, quoted in White, A Philosopher’s Story, 149.
411Harriet Sohmers Zwerling, Abroad: An Expatriate’s Diaries: 1950–1959 (New York: Spuyten Duyvil, 2014), 26, February 21, 1951.
412Ibid., 32, July 15, 1951.
413Ibid., 121–22, December 2, 1954.
414Ibid., 129–30, May 1, 1955.
415Зонтаг. «Заново рожденная», 02.01.1958.
416Zwerling, Abroad, 264–65, December 7–22, 1957.
417Зонтаг. «Заново рожденная», 31.12.1957.
418Zwerling, Abroad, 264–65, December 7–22, 1957; 165, December 29, 1957.
419Зонтаг. «Сознание, прикованное к плоти», 133, 10.12.1965.
420Schreiber, Geist, 61.
421Интервью автора со Стивеном Кохом.
422Интервью автора с Ноэлем Бурхом.
423Писатель Тед Муни в 1980-х дружил с Давидом и Сьюзен. Он вспоминал, что она «была практически не в состоянии видеть картину». Они посетили ретроспективу Мондриана: «Выставка ей понравилась, хотя она ее не увидела. Помню, что я пытался научить ее не делать никаких выводов, суждений или в течение пяти минут перед картиной не позволять себе никаких мыслей… но это оказалось бесполезным. Она не поняла, зачем это нужно. Она не считала, что это возможно или желательно. Меня это очень расстроило, я обратил внимание на то, что она сделала кое-какие выводы о перспективе и абстракции, так ничего и не увидев». Леон Виеселтьер, подружившийся с ней приблизительно в 1976-м, рассказывал похожую историю: «Сьюзен каждый вечер ходила в оперу, но если вы спросите меня, была ли она музыкальной, я отвечу отрицательно. У нее был очень прагматичный подход. Она не умела танцевать. Она даже ни разу не притопнула в такт ногой». Флоренс Мальро утверждала, что у Зонтаг не было наметанного взгляда, Стивен Кох говорил, что «она не очень умело читала, в смысле не очень хорошо понимала стиль. Помню одну вещь, которую даже немного стыдно вспоминать. Она продвигала творчество Жана Жене. Однажды я начал обсуждать с ней метафору, и она утверждала, что в его трудах не видит никаких метафор. Я сказал: «Да ладно» – и привел ей несколько совершенно очевидных примеров метафор. И когда мы встретились с ней в следующий раз, она пришла с книгой Жене на французском и сказала: «Ты прав! Я тут перечитывала Жене и увидела пять или шесть метафор на каждой странице! Я даже их подчеркнула». И с видом гордой отличницы показала мне книгу. И я подумал: «Эта женщина считается одним из лучших критиков, пишущих на английском языке». При этом мое отношение к ней не изменилось. В этом происшествии было что-то трогательное».
424Zwerling, Abroad, 270–271, April 3, 1958, Seville.
425Интервью автора с Джоанной Робертсон.
426Интервью автора со Стивеном Кохом.
427Edmund White, City Boy: My Life in New York During the 1960s and ’70s (New York: Bloomsbury, 2009), 271.
428Интервью автора с Ноэлем Бурхом.
429Зонтаг. «Заново рожденная», 12.01.1958.
430Ibid., 184, 05.02.1958.
431Ibid., 193, 14.07.1958.
432Zwerling, Abroad, 266, January 13, 1958.
433Интервью автора с Эдвардом Филдом.
434Интервью автора с Бернардом Донохью.
435Зонтаг. «Заново рожденная», 31.05.1958.
436Kaplan, Dreaming in French, 110ff.
437Quoted in ibid., 97.
438Зонтаг. «Заново рожденная», 31.12.1957.
To koniec darmowego fragmentu. Czy chcesz czytać dalej?