Господин Мани

Tekst
2
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

– Не знаю. Так просто…

– Знаю, знаю – тебя научили, что в жизни ничего не бывает так просто. Только не распаляй свое воображение – запасные трусы я таскаю с собой уже две недели – а вдруг все-таки начнется. А щетка? Почему щетка? Это ты должна объяснить, ты же у нас на курсах киббуцного движения изучала, какие бывают символы, тебе и карты в руки. Только не говори, что мое подсознание знало, что я останусь ночевать в Иерусалиме, потому что тогда стоило захватить и пижаму, не только щетку. Значит, то ли мое подсознание какое-то бестолковое, то ли у него есть свое подсознание, и оно сбивает его с толку…

– Не надо быть такой серьезной…

– Потому что уже действует на нервы – ты делаешь из этого какую-то новую религию…

– Ну, ладно, неважно… неважно. Главное, что во вторник я собралась и поехала в Иерусалим, и хотя, когда я выехала в пять из Тель-Авива, небо было ясным, в Иерусалиме я вышла в полной тьме, и кругом был туман, и шел дождь, правда, мелкий, но каждая капля, как льдинка, и в темноте я ошиблась и сошла на остановку раньше – мне надо было в Эмек Рефаим, а я оказалась в Талбии, но мне даже понравилось, потому что я почувствовала себя как в каком-то европейском городе – широкая площадь, вокруг красивые каменные дома, выглядящие в свете фонарей так величественно и таинственно, с портиками, балконами, внутренними двориками, где растут кипарисы… Прямо загляденье…

– Точно. Откуда ты знаешь? Не только президент, мама, но и премьер-министр, и министр иностранных дел – все они живут там, возле этой самой площади, а я бы прошла и не знала, если бы не полицейский в будочке, к которому я обратилась, – попросила показать, куда мне идти, и заодно спросила, что он такое охраняет, и он показал мне резиденцию президента и даже позволил заглянуть внутрь через ворота, и у меня появилось чудесное чувство – я в самом сердце Иерусалима…

– Нет, я никогда там не была, ты ошибаешься… С того момента, как я помню себя, меня всегда привозили в Иерусалим с экскурсией из школы или из армии, всегда на какую-нибудь церемонию или семинар, всегда в музей или на раскопки, бегать по городской стене в хамсин[12] за гидом, который только действует на нервы, а если даже с ночевкой, то вечно на окраине, в молодежном общежитии. В общем, благодаря полицейскому, который охраняет президента, мне не пришлось возвращаться на автобусную остановку, он показал мне дорогу, которая выводит прямо к Эмек Рефаим – по пустырю за театром, а оттуда через рощицу прямо на улицу, где живет отец Эфи; только я вышла на нее с другого конца…

– Значит, не с начала, а там, где последние номера…

– Нет, ты не знаешь. Там, где кончается спуск, за лепрозорием, ты не знаешь, такая узкая длинная улица…

– Немецкий квартал?

– Не думаю, мама. Во всяком случае, на карте ясно написано: «Эмек Рефаим». Я помню, что еще в первый раз, когда я искала по карте адрес, который дали мне в деканате, то, прочитав название, подумала: только иерусалимцы могут жить в районе с таким страшным названием[13], тельавивцы давно бы возмутились. А вокруг по-прежнему плыл туман, и поскольку я вышла на улицу не с того конца, то прошло еще добрых десять минут, пока я узнала дом, и когда я вошла в подъезд, то была насквозь мокрая и замерзшая, туфли все в грязи, а потому я решили забиться в уголок, чтобы хоть немножко прийти в себя, и тогда у меня вдруг появилось… Ты меня слушаешь, мама, слушаешь?

– Это странное чувство, которое не раз возвращалось в те дни, что я провела в Иерусалиме, как будто я, мама, не просто стою сама по себе… А словно… поместили меня на первую страницу книги…

– Книги… Романа какого-то или повести, если хочешь, фильма, главное, что на мне все время чей-то взгляд, или даже это я сама как бы смотрю на себя со стороны… Будто за мной следят, но не в реальной жизни, а как бы в книге… Будто я… будто рассказывают обо мне на первой странице… ну, скажем, какой-то старой книги, которая начинается так: «Однажды, в зимний день, ближе к вечеру, вышла студентка, выросшая без отца, из дому – а жила она у бабушки в большом городе – и отправилась по поручению друга сердечного своего в город столичный, чтобы узнать, что случилось с его отцом, который вдруг словно сквозь землю провалился». До сих пор все просто и ясно, но сейчас станет куда запутанней. «И вот мы видим, как промозглым зимним вечером она входит в подъезд жилого дома, не слишком роскошного, но приличного; через несколько секунд на лестнице гаснет свет, и камера, которая катилась за ней по пятам на улице, ищет теперь ее в темноте и находит перед глухой зеленой дверью, на которой написано одно слово: „МАНИ“». Так начинается эта книга или фильм – назови как хочешь, мама: осторожный стук в дверь, короткий звонок, еще звонок, звонок подлиннее, но тот, кто внутри, ни за что не хочет открывать, и все же юная девушка, героиня романа, заставит его в конце концов впустить ее и тем самым, мама, спасет его жизнь…

– Подожди, мама… Минутку…

– Минутку. Да, никакого ответа не было, мама, но именно потому, что уже в подъезде я почувствовала себя героиней романа, я почему-то была абсолютно уверена, что он прячется там, в квартире, и как раньше он не отвечал на телефонные звонки, так сейчас не откликается на звонки в дверь, а раз так, я решила не сдаваться – минут десять звонила и стучала на разные лады, потом сделала вид, что спускаюсь и ухожу, а сама на цыпочках в темноте вернулась и буквально прильнула к двери, прижалась ухом, затаив дыхание, как в детективных фильмах, и наконец услыхала едва уловимый шорох шагов и почувствовала, что он подошел вплотную и тоже застыл и между нами только дверь. Тогда так тихонечко, чтобы не напугать его, таким елейным голоском я сказала: «Это я, господин Мани. Я приехала передать вам что-то важное от вашего сына Эфи». И тогда ему уже ничего не оставалось – только сдаться и открыть…

– Погоди… Слушай дальше…

– Что ты, мама? Он не старше тебя, может быть, даже немного моложе – где-то между сорока и пятьюдесятью, и если хочет, может выглядеть вполне ничего. Но в тот вечер, когда он открыл мне дверь, вид у него был ужасный – как у загнанного зверя, которого выкурили из глубокой норы: щетина, которую он не брил уже месяц, халат, кое-где в дырах, глаза красные, волосы взлохмачены, стоит передо мной в одних носках, а за спиной у него квартира, вся темная, но пышущая жаром, и он был так ошарашен – как это мне все-таки удалось заставить его открыть, что тут же с такой враждебностью заслонил собой дверь, и я поняла, что не стоит даже пытаться напоминать, кто я такая и что я приезжала несколько недель назад – он так погружен в себя, что история месячной давности для него, может быть, все равно что события, происшедшие сто или двести лет назад. Поэтому я вновь выпалила имя его сына и передала то, что он просил передать, торопясь сказать все, пока дверь не захлопнется. Он выслушал, но ничего не сказал, только рассеянно покачал головой и уже начал закрывать дверь, но в этот момент мне повезло – за его спиной, мама, зазвонил телефон, как будто часть меня осталась в Тель-Авиве и, помогая, продолжает упорно звонить. Он огляделся, пытаясь вначале не обращать внимания, в надежде, что ему удастся хотя бы избавиться от меня, прежде чем подходить к телефону, но, увидев, что я стою как вкопанная и не собираюсь двигаться с места, а телефон все не замолкает, он повернулся и пошел в гостиную. Тогда, мама, может быть, веря, что так надо по книге, в которую я попала, или полагаясь на режиссера и всю съемочную группу, которые следят за каждым моим движением и защитят от него, если понадобится, я решила не довольствоваться его кивками и без приглашения проскользнула вслед за ним, потому что была уверена – я обязана узнать, что тут происходит на самом деле…

– Я не сомневалась: что-то тут неладно, если он грудью преграждает мне путь, не пуская в квартиру, хотя я специально приехала из Тель-Авива и стою перед ним на лестнице вся промокшая и продрогшая.

– А, доброе утро… Наконец-то…

– Доброе утро, мамочка… Я так и знала, что ты не преминешь намекнуть на это. Тогда скажи прямо… Уже четверть часа я жду этой фразы…

– Да-да, ну говори. Правильно: «Опять наша Хагар ищет себе отца… Опять Хагар, как обычно, тянет к пожилому мужчине, в котором она видит отца». Я знаю эту песенку наизусть… Каждый раз, когда еще во время службы в армии я рассказывала тебе о каком-нибудь офицере уже в летах, который мне немножко нравился, тут же я видела эту печальную улыбку…

– Да, но это именно то, что ты хочешь сказать, черт возьми. Ну признайся, это точно соответствует затасканным, пребанальнейшим, до предела упрощенным параграфам «Психологии сирот», которую ты учила.

– Что, нет такой книги?

– Почему?

– Ничего, ее скоро напишут, вот увидишь…

– Нет, я уже знаю…

– Погоди… послушай меня…

– Но ты именно это хочешь сказать, так скажи…

– Скажи… В чем дело?

– Я совсем не кипячусь…

 

– Потому что, на самом деле, все может быть совсем иначе. Попробуй, мама, хоть раз подойти к этому совсем с другой стороны. Может, не отца я ищу все время, как тебе кажется, а, предположим, совсем наоборот, скажем… ищу тебе мужа…

– Да, мужа, мужчину, который смог бы вытащить тебя из этой затхлости, что обступает тебя здесь со всех сторон, высасывает все соки, хоть ты и не чувствуешь. И даже твои премилые, прелюбезные киббуцники… да, да, они тоже, при всем к тебе уважении… тоже уже немножко… я знаю?.. устали, что ли, от тебя, и их волнует одно – как ты будешь стареть тут в Негеве одна-одинешенька у них на виду, а ты еще, как назло, хочешь работать только в поле, где встретить кого-то живого, человека, к которому ты привязалась бы, полюбила, практически невозможно. Ведь и я в конце концов, и я тоже в один прекрасный день уйду… Поэтому, может быть, не ради себя я порой, допустим, только допустим, тянусь немножко к кому-то, если вообще так можно сказать, а скорее ради…

– Да, кончила…

– Конечно, сосватать…

– Что тут смешного? Ничего удивительного. Давно пора, а ты все упрямишься…

– Что «одно и то же»?

– Что значит «одно и то же»?

– Может быть…

– Верно…

– Верно… Ну и что, что одно и то же? Может, результат и тот же, только причины разные…

– Нет, не включай еще свет… И так хорошо…

– Может быть. Ну и что? Но на этот раз в Иерусалиме меня ничто не тянуло к нему, мама, а ворвалась я туда по праву…

– По праву того, что уже запечатлено во мне, хоть ты и пытаешься убедить меня, что этого нет; по праву, которое дает мне малюсенький головастик, который барахтается где-то внутри меня и отщипывает клетку за клеткой, чтобы сотворить из них нового человека; по праву крови этого крошечного создания, и неважно – в его существование может не верить весь мир, но летом он выберется наружу и закричит так, что у всех зазвенит в ушах. Да, мама, теперь между мной и этим семейством протянулась нить, сплетенная самой природой, и не играет никакой роли, признает Эфи себя отцом или нет. Поэтому я не только имела право войти без приглашения, но и была обязана, это мой долг перед господином Мани-самым-младшим, который хочет познакомиться со своими родственниками, подышать немного их воздухом, ведь пока он, так сказать, недееспособен, его представляю я. Ты слушаешь меня, мама?

– И меня как молнией поразило – я должна войти потому, что… И не говори мне, мама, что это только моя фантазия, потому что я твердо знаю, и все во мне говорит и даже кричит: «Нет, это не фантазия, ни в коем случае. Никакая это не фантазия!» Я заранее тебе говорю: то, что ты хочешь сказать, неправда. Достаточно было одного взгляда, чтобы понять со всей очевидностью… Тогда все стало ясно: и опасения Эфи, и его просьба, и то, сколько раз я пыталась дозвониться, и то, почему он не отвечал, и главное, почему он встретил меня в штыки и почему пытался вытолкать на улицу, на холод, в туман, несмотря на то, что я явилась «с миссией доброй воли». Потому что я, слушай внимательно, мама, просто-напросто помешала этому человеку, отцу Эфи, этому господину Мани наложить на себя руки…

– Нет, совсем не фантазия…

– Да, именно так… Слушай внимательно, потому что это истинная правда. Это случается не только в книгах, но и в жизни… Значит так, слушай внимательно: мой приезд в тот вечер в Иерусалим и моя настырность спасли ему жизнь, не дали покончить с собой. Да, просто так – взять и покончить с собой… Именно это он собирался сделать. Мне это было ясно как день тогда, и я уверена до сих пор… Все признаки говорили об этом, все так сходилось… Если бы я не приехала… Когда вспоминаю сейчас… Но… но…

– Нет…

– Хватит…

– Довольно…

– Нет, я вся дрожу и плачу, когда вспоминаю, плачу, потому что я знаю, что ты не способна поверить мне…

– Потому что не хочешь… Просто не хочешь… Тебя учили не верить…

– Дай мне…

– Нет…

– Хорошо…

– Все, все…

– Хорошо…

– Так вот, пока он стоял там в гостиной и держал трубку с такой неохотой и слушал кого-то, кого он совсем не хотел слышать, я переступила порог, и этот переход из холода в тепло будто втянул меня внутрь, но я не остановилась, где требовали, наверное, правила приличия, а прошла по коридору дальше и через открытую дверь увидела спальню их бабушки, которая померла. Там было темно, но в рассеянном свете, проникавшем сквозь маленькое окошко, все же можно было разглядеть, что там внутри, и это «что-то» привело меня в ужас… Даже сейчас страшно рассказывать…

– Потому что там было приготовлено нечто вроде виселицы…

– Да, виселицы…

– Что слышишь… Во-первых, в комнате был страшный беспорядок, я бы даже сказала – истерический беспорядок: кровать вся растерзана, как будто кто-то метался по ней как безумный: подушки разбросаны, простыни изодраны; на полу книги, стол завален бумагами, листы скомканы, а главное, мама, жалюзи на большом окне опущены и ремешок, который их поднимает, ну, такой, как здесь, только пошире и покрепче, висит свободно, а на конце его большая петля, как галстук, который затягивают на шее. Ты, конечно, улыбаешься…

– Нет, это еще не все, потому что под петлей стоял маленький табурет, ну такой, на который становятся, а потом отталкивают ногой. Все готово, все так очевидно, нет никаких сомнений. А если и были сомнения, то его поведение выдало все окончательно – в тот момент, когда он увидел, что я зашла в квартиру и приближаюсь к этой комнате, он страшно испугался, оборвал разговор, бросил трубку и кинулся мне наперерез, чтобы вернуть меня или по крайней мере закрыть дверь, чтобы я ничего не увидела, и по тому, как он перепугался, по его крайнему замешательству и даже, пожалуй, смущению, мне стало ясно: он знает, что я все заметила и все поняла. Ты слышишь, мама?

– Нет. Да, я уже вошла в эту темную комнату и застыла, стояла как вкопанная, завороженная видом виселицы, а он схватил меня сзади и начал тянуть…

– Молча, молча… В том-то и дело – если бы он сказал что-нибудь, все выглядело бы по-другому… Тут уж я перепугалась, не только из-за того, в какую ярость он пришел, но и потому, что я чувствовала, что под халатом у него ничего нет, он голый, но в то же время я сознавала, что надо бороться, если я хочу спасти его, и потому я уперлась, стала отчаянно сопротивляться, даже пыталась ухватиться за ремешок жалюзи – чтобы держаться за что-то и чтобы сорвать его, но он выволок меня из комнаты и стал уже толкать к входной двери. Тут я поняла: надо на что-то усесться или даже улечься, чтобы удобнее упираться, потому что иначе я через минуту окажусь за дверью, за пределами этой квартиры и всей этой истории, и тут же немедленно я сделала вид, только сделала вид, будто падаю в обморок, он испугался, на мгновение ослабил хватку, и я недолго думая плюхнулась в кресло, что стояло в дверях гостиной, и все это молча, без слов – ни он, ни я не произнесли ни звука, так сильно мы были потрясены этой борьбой, такой неожиданной и внезапной, и только сейчас, когда он увидел, что я вся подобралась и застыла, он вдруг сдался, отпустил меня и ушел в ту самую спальню, закрыв за собой дверь.

– Да, вот и все.

– Правильно, он думал, что я сама уберусь восвояси…

– Я же не двинулась с места, мама…

– Так и сидела…

– Трудно сказать, я на часы не смотрела…

– Пару часов…

– Да, да, пару часов…

– Ничего смешного, мама…

– Я прекрасно знаю, о чем ты думаешь…

– Ну, говори, я слушаю…

– Да.

– Конечно, каждое слово…

– Понимаю и очень даже хорошо…

– Это ты так считаешь, а я думаю совсем иначе…

– Я же сказала тебе…

– Потому что я знала – сам факт моего присутствия в уголке гостиной может спасти его от того страшного дела, которое он задумал, хотя теоретически ничто не мешало ему повеситься себе там за запертой дверью – чем я могла ему помешать, – и меня бы еще заподозрили в убийстве…

– Подожди… Я знаю, что ты не веришь…

– Сейчас услышишь… Никакая не фантазия…

– Не двинулась с места, разомлев от жара этой квартиры, в которую, по-видимому, уже несколько дней не проникало ни капли свежего воздуха, а телефонная трубка все лежала на столике рядом со статуэткой лошади и вереницей маленьких глиняных декоративных сосудов. Глядя на это, я поняла, почему телефон был так часто будто бы занят – трубка лежала тут часами рядом с лошадкой, скорее похожей на мула…

– Нет, мама, на том же месте, как прикованная…

– Не знаю… Будто окаменела, будто утратила все жизненные силы… Будто писатель, что пишет обо мне книгу, или режиссер, что снимает обо мне фильм, отложили перо или камеру и пошли по своим делам, либо поужинать, либо просто пройтись по холодку, чтобы родить свеженькую идейку и решить, за какие ниточки меня дергать…

– Что ты хочешь?

– Что значит «ненормальная»?

– Ты что – серьезно?

– Нет, просто ждала…

– Я знаю? Ждала, что он выйдет, потому что знала: его нельзя оставлять одного, просто низко и подло встать сейчас и уйти…

– Да, низко и подло…

– Конечно, мама. Так я и сидела, ни к чему не притрагиваясь, даже телефонную трубку не положила на место. Сначала она тихо попискивала, потом совсем замолкла. Дверь квартиры была по-прежнему приоткрыта, время от времени доносились голоса людей, поднимавшихся и спускавшихся по лестнице, в подъезде зажигался и гас свет. Но в конце концов стало совсем тихо, и я даже слышала звуки из других квартир, новости по радио или по телевизору… а главное – шум ветра, который все бушевал на улице.

– Нет, так и не двигалась… Как будто дала обет неподвижности, будто только он дает мне право находиться в чужом доме, в который я ворвалась. Я буквально держала себя за руки, еще и потому, что не хотела оставлять там ни малейших отпечатков пальцев. Если он все же повесится, чтобы не впутывали меня потом, не приставали, не обвиняли…

– Мало ли что? Найдут, в чем обвинить, например, что не помешала или даже содействовала…

– Не знаю, не знаю, не знаю… Что за допрос? Тебе, мама, обязательно надо копаться в моей душе? Я знаю одно – я все сидела и сидела в кресле в углу гостиной, даже когда стало посасывать под ложечкой, ведь на самом деле я с утра ничего не ела и не пила, и хоть стояла там в сторонке вазочка с конфетами, я даже руки не протянула; даже свитер не сняла, хоть и чувствовала – внутри так все и пышет жаром; сидела и смотрела на темный экран телевизора, стоявшего напротив, водила глазами по строчкам раскрытой книги, лежавшей наискосок, не решаясь даже ее поправить, – что-то о старых кварталах Иерусалима. Время шло, во всем доме стало тихо, я чувствовала, словно чья-то невидимая рука начинает спеленывать меня, как мумию, и я впала в дрему, как будто в этом кресле мне суждено оставаться до конца своих дней. Я готова была даже смириться с мыслью, что господин Мани качается там себе на ремешке жалюзи; окаменев, я ждала пока вернутся автор и режиссер. И вот, где-то уже к полуночи, когда я была совсем, как в тумане, я увидела, что он выходит из комнаты, только выглядел он теперь совсем по-другому – снял рваный халат, оделся нормально: брюки, свитер, причесался, теперь уже он был ничем не похож на загнанного больного дикого зверя, что мастерит себе виселицу; в общем, было видно – человек пришел в себя, взял себя в руки. Увидев меня, он не выразил ни удивления, ни раздражения, улыбнулся немного смущенно, первым делом прикрыл входную дверь, положил на место телефонную трубку и после этого приветливо обратился ко мне: как меня величать и что мне угодно…

– Наверное, тогда он даже не слушал…

– Нет, мама, подожди, подожди. И все-таки это не моя фантазия…

– Подожди, куда ты спешишь?

– Нет, не каждую мелочь… Хотя и мелочи бывают очень важны…

– Ну подожди, ради бога, не торопи меня, мама…

– Просто сказала…

– Нет, об остальных днях можно и покороче…

– Нет, ни слова о том, что было, словно мы и пальцем друг друга не тронули… Ну, я, разумеется, еще раз повторила ему слово в слово, что просил передать Эфи. На этот раз он все понял, но, кажется, не очень-то огорчился, что Эфи не отпустили и он не сможет пойти на кладбище. Потом он стал расспрашивать меня об Эфи, будто я должна знать о его сыне больше, чем он сам, и я рассказала, что у Эфи в Ливане сломались очки, это как раз его встревожило, и он сказал, что, может, найдет какую-нибудь подходящую пару, и так естественно, как ни в чем не бывало, пригласил меня в ту самую комнату, из которой он так недавно в припадке ярости меня выволакивал. Только сейчас комната была прибрана и выглядела понормальнее – кровать застелена, простыни сложены, бумаги собраны в стопку и, главное, жалюзи были сейчас подняты, ремешка с петлей на конце как не бывало, он на своем месте, натянут, как ему и положено, и через окно видны деревья, которые треплет и гнет невидимый ветер. Он покопался в ящиках и нашел три пары очков, но не был уверен – Эфи ли это очки или кого-то другого. Даже спросил меня, может, я подскажу, какие из них Эфи; в конце концов он сложил все три пары в полотняный мешочек и сказал: «Возьмите, пошлите ему в Ливан, может, они ему пригодятся, хотя бы до отпуска». Мне вдруг показалось, что теперь он совсем не торопится отвязаться от меня, в этот момент он посмотрел на меня внимательно и спросил: «Откуда я вас знаю? Мне кажется, я вас видел, но не помню где». Я улыбнулась и напомнила, что была здесь всего месяц назад, сразу после смерти его матери, но он не удовлетворился этим ответом, тем более, что тот мой приход он, кажется, так и не вспомнил. Он почему-то был уверен, что знал меня раньше, и хотел во что бы то ни стало вспомнить откуда. Посыпались вопросы: не жила ли я когда-нибудь в Иерусалиме, из какой я семьи, про тебя, мама, про отца, кто мои родители, откуда они приехали, не было ли все же у меня родственников иерусалимцев. Эти дотошные расспросы выглядели очень странно в полночь, как будто время остановилось. Я пыталась отвечать, но поскольку о нашей семейной истории я знаю немного и к тому же была очень усталой, то в конце концов, правда, в самом конце, я все-таки рассказала… ну, в общем… что поделаешь?..

 

– Да, именно – что наш отец погиб на войне…

– Я так и знала, что ты это скажешь. Но в этот раз я, честное слово, не хотела об этом говорить. Я себе давно поклялась не выкладывать это каждому встречному…

– Легко сказать… легко сказать…

– Конечно, ты все знаешь заранее…

– Нет…

– Нет, но это действительно выводит из себя. Ты так уверена, что всегда знаешь заранее, что я скажу и что сделаю. Но подожди, будет сегодня и для тебя сюрприз…

– Подожди… Немного терпения…

– Да, настоящий сюрприз…

– Дальше? А дальше, как всегда, мама, все жалеют меня…

– Ничего подобного! Может, когда-то, но уже очень давно это не доставляет мне никакого удовольствия, мне даже становится не по себе, когда все тут же пытаются взять меня под опеку. И он тоже, очень мягко, но уже с чувством ответственности за меня стал спрашивать: как я поеду в такой час и в такую погоду, тем более, что он был уверен – вот-вот обязательно пойдет снег, и потому он, он сам предложил мне остаться, а утром он уж отвезет меня на автовокзал или посадит на поезд. Я знала, что он прав, но согласилась не сразу, чтобы он убедил не только меня, но и себя. Он решил отвести меня в ту самую комнату, на пороге которой, как одержимый, боролся со мной, как бы доказывая, что петли, которой сейчас уже не было, никогда и не существовало, и прежде, чем я что-то решила, он уже быстренько постелил мне бабушкину кровать…

– Нет, у Эфи нет своей комнаты в этой квартире… Конечно, комната покойной бабушки, это видно с первого взгляда…

– По чему хочешь, по всему – по мебели, по картинкам на стенах, по старой дурацкой кукле в одежде турецкой танцовщицы в шароварах с блестками и в феске, по платьям и халатам, до сих пор висящим в гардеробе; даже простыни, что он постелил, были льняными и пожелтевшими от многократных стирок; а из ящика он достал мне ночную рубашку, тоже доисторическую – из толстой байки, всю в красных цветах, и видно, что это ручная вышивка, потому что каждый цветок немного отличается от другого. И в какую-то секунду, мама, у меня по спине пробежали мурашки – не из-за бабушки и ее ночной рубашки, а потому, что мне показалось: он даже рад приютить меня на ночь, поскольку теперь кто-то еще раз наденет эту рубашку…

– Ты что, с ума сошла?

– Ты что? Что за мысли, мама? Только когда я легла и укрылась до подбородка, только тогда он вошел опустить жалюзи. Он спросил, подходит ли мне ночная рубашка, и было видно, что ему приятно смотреть на меня и он очень доволен. Потом он, едва потянув за ремень, одной рукой опустил жалюзи, тоже, наверное, чтоб показать, что никакой петли не было, а были просто испорченные жалюзи…

– Нет, не фантазия…

– Потому что я видела…

– Потому что я видела и поняла…

– Ну подожди, почему ты такая нетерпеливая?

– Что такое? У нас впереди целый вечер…

– Ты же сказала, что не пойдешь на ваш новогодний бал…

– Так чего ты так нервничаешь?

– От моего рассказа?

– А даже если так, то что?

– Да, мама, мне это совсем не мешало. Если Эфи мог с такой легкостью лечь в кровать нашей бабушки, почему бы мне не спать на кровати бабушки Эфи?..

– Как это может быть? Даже если и так? С тех пор прошел уже месяц, и, вообще, о чем речь? Ведь смерть не заразная болезнь и не оставляет грязи, как жизнь… Такое впечатление, что это ты, мама, веришь в мистику, в духов…

– Нисколечко, все было совершенно естественно. Ты же знаешь, что меня всегда тянуло забраться в постель взрослых, может, из-за ужасных воспоминаний об общей комнате в интернате, где я ночевала с другими детьми… Поэтому я прекрасно устроилась в этой мягкой кровати и даже быстро уснула, совсем легко, несмотря на то, что он все еще не мог угомониться и все ходил по квартире, а на улице вовсю завывал ветер, который дул все сильней и сильней. Однако через час или два я проснулась, мама, не только с дурной головой, но и с чувством страшного голода, такого неукротимого, словно он там внутри начал уже обгладывать стенки желудка. Пришлось встать и отправиться на поиски пищи – я прошла на ощупь по коридору, как в темном вагоне, прошмыгнула мимо закрытой двери его комнаты, добралась до кухни, но света не включила и даже не открыла холодильник, а нашла буханку хлеба, отрезала себе ломоть, полила подсолнечным маслом, посыпала солью и какими-то специями, которые попались под руку, и так кусок за куском, с волчьим аппетитом умяла едва ли не полбуханки, а когда, наевшись, я возвращалась по коридору, то увидела, что дверь его комнаты приоткрыта и он как будто поджидает меня, я на секунду остановилась, и тогда, мама, я услышала, что он окликнул меня по имени, словно спросонья, как будто я давно уже член семейства, и спрашивает, пошел ли уже снег, но тут меня вдруг охватил такой страх…

– Сама не знаю… Я ничего не ответила и юркнула в кровать, и долго ворочалась с боку на бок, прежде чем мне удалось опять уснуть, а утром в половине восьмого, когда он зашел разбудить меня, он уже очень торопился и выглядел респектабельно – черный пиджак и черный галстук, потому что он действительно судья и заседает в мировом суде, я это видела…

– Сейчас, сейчас, все по порядку…

– Не торопи меня, мама. Так вот, когда он разбудил меня, впустив в комнату свет и дотронувшись до моего плеча, первое, что он сказал, было: «Я извиняюсь. По моей вине вы легли спать на голодный желудок. Я забыл накормить вас…»

– Про это? Ни слова, мама… Пока ни слова…

– Я не хотела, чтобы он перестал мне доверять, чтобы, не приведи Господь, не подумал, будто я приехала в Иерусалим не по просьбе Эфи, а с тайным намерением что-нибудь с него содрать…

– Я знаю? Какие-то обязательства на будущее… или деньги…

– Откуда я знаю, что могло прийти ему в голову? Может, на врачей… может, наоборот, на аборт… Поэтому я изо всех сил старалась, чтобы, не дай бог, не проговориться и все время твердила себе: держи язык за зубами, и даже, когда он стоял передо мной, чинный и благопристойный, и делал мне бутерброд – намазывал белый козий сыр на черный хлеб, – и смотрел в окно: не превратились ли капли дождя в снежинки, я ни на минуту не забывала, что это тот самый человек, который пытался истребить самого себя…

– Нет, только так, слегка намекнула… Чтобы все-таки был со мной поосторожнее… И я, как будто без всякой задней мысли, а на самом деле нарочно, спросила: «Я вижу, вы починили ремень и эту петлю, что оборвалась?» – потому что хотела быть уверенной, что он знает: я не только видела, но и поняла все…

– Нет, он никак не отреагировал… Только молча кивнул… А потом ухмыльнулся, – видно, каким-то своим мыслям – и стал торопить меня, и вдруг, мама, я поняла, почему он такой обходительный и заботливый: он хочет, чтобы я поскорее смылась из Иерусалима, чтобы не крутилась у него под ногами и не шпионила; по той же причине он, наверное, придумал срочное дело возле самого автовокзала – чтобы «собственноручно» доставить меня туда, прямо к автобусу, и в первый момент я тоже решила: хватит, и вправду пора возвращаться в Тель-Авив, и так сколько занятий я пропустила из-за этой дурацкой истории, но по дороге, в машине, когда мы еле-еле ползли под дождем, то и дело застревая в страшных пробках, а в машине стояло гробовое молчание, я стала искоса присматриваться к нему. И что я увидела? Престарелый господин восточного типа, очень подавленный и, наверное, одинокий, с дыханьем, пахнущим старым вином… И я вдруг подумала, мама: а ведь это единственный дед, который будет у той генетической формулы, что пока запечатана где-то в пузырьке внутри меня, почему же тогда не познакомиться с ним поближе? Я решила: надо узнать о нем побольше и стала задавать наводящие вопросы, даже вспомнила о той книге про Иерусалим, что лежала наискосок рядом с фигуркой лошади, и он сразу оживился и начал расхваливать эту книгу, а потом стал рассказывать о том месте, куда мы едем, о районе Керем Авраам – там он сдает жильцам старый дом, оставшийся ему в наследство от прадеда со стороны отца; тот был известным гинекологом в Иерусалиме лет девяносто назад, и в этом доме, как рассказывают, у него была как бы клиника или родильный дом, и все иерусалимские аристократки, еврейки и арабки, приходили туда рожать; и когда он выпалил все это на едином дыхании, словно его вдруг прорвало, я почувствовала, как у меня горят щеки, и хоть в этот момент мы в очередной раз застряли в ужасной пробке неподалеку от Дворца нации и вокруг все было серым, а по стеклам текли потоки нескончаемого дождя, у меня появилось чувство, что со мной происходит чудо, что эта встреча не случайна, как не случайно и то, что он едет сейчас туда, где сто лет назад рожали женщины, и то, что я вместе с ним в машине. Поэтому естественно, что меня потянуло туда, посмотреть, как выглядит это место, и я попросила его взять меня с собой. Он несколько удивился, и даже смутился, и сказал, что сейчас там не на что смотреть, дом как дом, поделенный на небольшие квартирки, а он едет туда продлить договор с квартирантами, потому что эти деньги он откладывает Эфи на учебу. Но я заупрямилась и стала буквально умолять его: ну, если не дом, то хотя бы район – ведь его стоит посмотреть, а он опять стал убеждать меня, что смотреть там нечего, этот квартал превратился в один из обычных религиозных районов, где все ходят в черном, но я не отставала, мне это стало вдруг так важно, мама, и ему ничего не оставалось – не мог же он просто выбросить меня из машины. Поэтому он не остановился на автовокзале, а поехал дальше, и вот уже мы в этом квартале с узкими улочками, и вокруг действительно полно евреев в черном, но жизнь бьет ключом, и все выглядит таким колоритным. Мы остановились возле старого каменного дома, только совсем не такого уж маленького – двухэтажного, с красной черепичной крышей, и он вдруг очень смутился и сказал: это здесь – смотреть не на что, а потом осторожно попросил подождать на улице, не идти с ним, потому что там живут очень религиозные люди, и они не поймут, кто я такая и кем ему прихожусь… Мне стало смешно, мама, как будто он сам знает уже, кто я такая, но подождать согласилась. Он сказал, что это может затянуться, и если мне надоест, то отсюда можно доехать автобусом до автовокзала, и опять стал пугать, что вот-вот пойдет снег и тогда я не выберусь из Иерусалима. Он пожал мне руку и попросил прощения за беспокойство из-за телефона, который не работал, и исчез за большой железной дверью этого дома. Я стала понемногу осматриваться, представляя, как это выглядело сто лет назад, – наверное, вокруг была пустошь, как у нас, и я опять подумала о ребенке – когда он родится, этот старый дом будет принадлежать и ему, а через него, стало быть, немножко и мне, ведь в киббуце ни один дом мы не можем назвать по-настоящему своим, а здесь вдруг целый домина с красной крышей. Мимо меня то и дело строго по прямой проходили мужчины в черном, в широкополых шляпах, на которые были надеты прозрачные полиэтиленовые чехлы. Они, как ружья, держали в руках черные закрытые зонтики. Капли дождя стали вдруг клейкими и тяжелыми, какими-то липучими, но я понимала, что это еще не снег, хотя ни разу в жизни его не видела. Тогда я вошла в этот дом – подъезд был узким и темным, к перилам на цепочках были прикреплены детские коляски, на стенке – несколько почтовых ящиков, дверки их обломаны. Я поднялась наверх, на второй этаж и попала в коридор; сразу было видно, что здесь когда-то был балкон, но дом десятки раз перекраивали, разрушали и отстраивали заново, изменив в конце концов до неузнаваемости. Я переходила от двери к двери, не понимая, что за ними – квартиры или кладовые, и мне пришла в голову странная мысль: может, мой господин Мани просто спрятался в одной из комнатушек, чтобы ему никто не мешал довершить начатое. В конце коридора был черный ход, и по ступенькам я спустилась во внутренний дворик, мощенный каменными плитами; здесь тоже были бесчисленные пристройки; а на узкой полоске, оставшейся незастроенной, какая-то добрая душа, привязанная к земле, пыталась что-то вырастить. И это так трогательно, мама, видеть, как эти горожане выращивают перец и помидоры в старых корытах и огромных ночных горшках. К этому времени я уже чувствовала, что за мною следят десятки глаз, со всех сторон открывались окна, высовывались головы; в конце концов во двор вышла молодая беременная женщина и деликатно попыталась узнать, кого я, собственно, здесь ищу, а когда я сказала, что жду владельца дома, она сразу встревожилась, решив, что я собираюсь снимать тут квартиру, и стала объяснять, что я ошиблась, квартир свободных здесь нет, и было видно, мама, она не допускает мысли о том, чтобы такая как я сняла тут квартиру. Я возмутилась и назло ей сказала: нет сейчас, может, будет потом; но она стояла на своем: нет и не будет, желающих много, целая очередь, и никто из жильцов не собирается съезжать, и я вдруг поняла, что мое присутствие здесь ей по-настоящему в тягость, и она делает знаки соседкам, чтобы они тоже вышли и убедили меня, что свободных квартир тут не будет никогда, и мне вдруг все это осточертело, и я сказала, что жду господина Мани, я с ним приехала, а они ответили: но господин судья уже ушел. Я выскочила на улицу и убедилась, что его машины действительно нет. Это значит, по крайней мере, что он не повесился, а просто сбежал от меня, подумала я, и тут, мама, сама не знаю почему, я бросилась за ним вдогонку…

12Хамсин (букв., пятьдесят, араб.) – ветер-суховей из пустыни; считается, что хамсин бывает около пятидесяти дней в году.
13Эмек Рефаим (Долина Великанов, ивр.) – долина к югу от Иерусалима, упоминаемая в Библии (Иисус Навин, 15:8; 18:16). По преданию, великаны населяли страну Израиля (Эрец-Исраэль) во времена Аврахама (Бытие, 14:5; 15:20). В настоящее время Эмек Рефаим – название одного из южных кварталов Иерусалима.