Как готовиться к войне

Tekst
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Глава IV
О разоружении

В средние века во время чумных эпидемий и в менее давние эпохи «холерных бунтов» чернь избивала лекарей и докторов, видя в истреблении врачей, якобы разводящих заразу, средство избавиться от беды.

«Интеллектуальная чернь» XX в. – так называемые пацифисты, – а также руководящая (и в то же время руководимая) этой чернью ярмарочная дипломатия видят в роспуске армий средство избавиться от войн. По их мнению, наличность вооруженной силы является причиной зла: кровожадные генералы, чающие отличий, – «пушечные короли», ждущие 700 тысяч, но за 8 месяцев). Влияние техники на тактические навыки сказалось прежде всего в затяжном характере, тягучести операций – большем напряжении нервов и, в общем, меньшей кровопролитности. Для того чтобы выбить из строя то же количество людей, что за семь часов при Сен-Прива, требуется семь дней Ляоянской недели работы магазинных ружей и скорострельной артиллерии.

Кровопролитность боя— результат не столько «техники», сколько плохой тактики, самого темпа, «ритма» операций, качества войск и ожесточения сражающихся (Бородино, Цорндорф). Побоища первобытных племен, вооруженных каменными топорами, относительно гораздо кровопролитнее современного огневого боя. В кампанию 1914 г., веденную в условиях сравнительно примитивной техники, французская армия теряла в среднем 60 000 убитыми и умершими от ран в месяц – расплата за плохую тактику. В кампанию же 1918 г. в условиях неслыханного насыщения фронта «смертоносной техникой» – потери убитыми не только не увеличились (как то, казалось, можно было подумать), а, наоборот, сократились в три раза, составив в среднем 20 000 человек в месяц.

«Техника», таким образом, имеет тенденцию не увеличивать, а, наоборот, сокращать кровавые потери. Удушливые газы, при всем своем бесспорно «подлом» естестве, дают в общем на 100 поражаемых лишь 2 смертных случая – тогда как т. н. «гуманная» остроконечная пуля дает 25 % смертельных поражений. Все это с достаточной ясностью указывает на несостоятельность теории «технического разоружения». Урезывая технику путем «разоружения», мы уменьшению кровопролития способствовать не будем.

Несколько (хоть и ненамного) обоснованнее – теоретически – система «морального разоружения» – бывшая излюбленным коньком женевских снобов конца 20-х и начала 30-х гг. двадцатого столетия. Но ведь для достижения морального разоружения народов надо, прежде всего, этим народам запретить источник конфликтов— политическую деятельность. А для того, чтоб запретить политику, надо запретить причину, ее порождающую, – непрерывное развитие человеческого общества, в первую очередь развитие духовное, затем интеллектуальное, и, наконец, материальное и физическое. Практически это выразится в запрещении книгопечатания и вообще грамотности (явления совершенно того же логического порядка, что запрещение удушливых газов и введение принудительной трезвости), обязательном оскоплении всех рождающихся младенцев и тому подобными мероприятиями, по проведении которых «моральное разоружение» будет осуществлено в полном объеме, исчезнут конфликты, но исчезнет и причина, их порождающая, – жизнь.

Есть одна категория людей, навсегда застрахованная от болезней, – это мертвые. Вымершее человечество будет избавлено от своей болезни – войны.

* * *

Итак, если мы хотим предохранить государственный организм от патологического явления, именуемого войною, – мы не станем заражать его пацифистскими идеалами. Если мы желаем, чтобы наш организм сопротивлялся болезненным возбудителям, нам не надо ослаблять его— в надежде, что микробы, растроганные нашей беззащитностью, посовестятся напасть на ослабленный организм, – а наоборот, сколь можно более укреплять его. Укреплением нашего государственного организма соответственным режимом (внешним и внутренним) и профилактикой мы повысим его сопротивляемость как пацифистским утопиям вовне, так и марксистским лжеучениям изнутри – стало быть, уменьшим риск войны, как внешней, так и гражданской.

Нападают лишь на слабых, на сильных – никогда. На слабых, но показывающих вид, что они сильны, нападают реже, чем на сильных, но не умеющих показать своевременно своей силы и производящих со стороны впечатление слабых.

В 1888 г. произошел знаменитый «инцидент Шнебле»58, едва было не вызвавший франко-германской войны. В последнюю минуту Бисмарк не решился: французская армия только что была перевооружена магазинной винтовкой Лебеля, тогда как германская имела еще однозарядки. Жившая в 80-х гг. еще мечтою о реванше Франция была сильной – и казалась сильной (дело Дрейфуса, надолго отравившее ее организм, произошло значительно позже). На Востоке же грозила могучая Россия Царя Миротворца… Авантюра была отложена…

Другой пример – 1904 год. Маркиз Ито проявил большую решимость, чем Бисмарк в свое время. Но рискнули бы японцы напасть на нас, если бы Порт-Артуровская эскадра была снабжена доками, если бы на Ялу вместо бригады Кашталинского стояло три-четыре корпуса, если бы Манчжурия была соединена с Россией не одноколейным (притом незаконченным), а четырехколейным непрерывным рельсовым путем? И если бы японцы знали, что русская государственность не усыплена гаагским дурманом, а общественность, вместо посылок приветственных телеграмм микадо, будет защищать интересы своей страны?

1914 год. Германия провоцирует войну, потому что не желает иметь дела с сильной русской армией 1920 г., – армией, явившейся бы результатом семилетней «Большой военной программы» 1913 г. Одновременно война объявляется и Франции: робость и недомыслие ее правителей (приказ Вивиани отступить 10 км от границы в доказательство миролюбия) показались Германии доказательством слабости всей страны, всей армии. Типичный пример нападения на сильного, потому что он со стороны кажется слабым.

Изучение всех войн, всех конфликтов, как прежних времен, так и современных, убеждает нас в справедливости положения, проводившегося Ермоловым на Кавказе, сто лет спустя сформулированного в Марокко Лиотэем: «Надо вовремя показать свою силу, чтоб избежать впоследствии ее применения». Это положение должно лечь в основу всякой здоровой политики.

Вообще же следует помнить, что «идеологи» обошлись человечеству дороже завоевателей – и последователями утопий Руссо пролито больше крови, чем ордами Тамерлана.

Глава V
Природа военного дела. военное искусство и военная наука

Является ли военное дело достоянием науки или искусства? Чтобы ответить на этот вопрос, надо все время иметь в виду двойственную природу военного дела.

Военное дело слагается из двух элементов. Элемента рационального – соизмеримого, вещественного, поддающегося точному анализу и классификации. Элемента иррационального, духовного, несоизмеримого – того, что Наполеон называл «1а partie sublime de l’art».

Рациональная, вещественная часть военного дела— достояние военной науки. Иррациональная, духовная – достояние военного искусства. Смотреть телесными глазами может каждый зрячий человек – смотреть и видеть духовными очами дано не всякому. Искусство дается Богом – наука дается человеку его трудами. Изваять Зевса может лишь Фидий – изготовить анатомический чертеж человеческого тела может любой студент-медик.

Искусство – удел немногих избранных, – как правило, выше науки— удела многих. При этом следует оговориться, что в своих высших проявлениях наука имеет отпечаток гения – свою «partie sublime». Менделеев или Пастер могут считаться украшением человечества в той же степени, как Достоевский и Гете.

Подобно благородному металлу, искусство не может применяться в чистом своем виде. В него, подобно лигатуре, всегда должна входить известная доля науки.

Композитора осенило вдохновение. В его душе зазвучали незримые струны… Это – момент чистого искусства, так сказать, абсолютное искусство. Он хватает перо и нотную бумагу, перекладывает свое вдохновение (рискующее иначе быть потерянным для него и для людей). И с этой минуты к чистому искусству примешивается лигатура науки: надо знать ноты, такты, контрапункты, уметь распределить партитуры, равным образом и поэт обязан знать грамматику, а ваятель – анатомию человека и животных, свойства гипса, бронзы, мрамора.

Аналогия с военным искусством полная. Гениальнейший план рискует здесь оказаться химерой, коль скоро он не сообразуется с реальностью. Величайший из полководцев не смеет безнаказанно пренебрегать элементами военной науки, хоть он сам в свою очередь совершенствует эту науку и сообразуется с ее принципами, зачастую инстинктивно.

Чем выше процент благородного металла в сплаве – тем драгоценнее этот сплав. Чем больше наблюдается в полководце преобладания иррационального элемента искусства над рациональным элементом науки – тем выше его полководчество. Наполеон в большинстве своих кампаний, Суворов во всех своих кампаниях – дают нам золото 96-й пробы. Полководчество Фридриха II – гений, сильно засоренный рутиной и «методикой» – золото уже 56-й пробы. Полководчество Мольтке-старшего – таланта, а не гения – уже не золото, а серебро (довольно высокой, впрочем, пробы), полководчество его племянника – лигатура, олово.

* * *

Военная наука должна быть в подчинении у военного искусства. Первое место – искусству, науке только второе.

Бывают случаи, когда науке приходится затенять искусство – играть роль как бы его суррогата (роль «накладного золота» – если развивать дальше нашу метафору). Случаи эти соответствуют критическим периодам военного искусства, упадку его – эпохам, когда это искусство – дух – отлетает от отживающих, но еще существующих форм и ищет, но пока еще не находит новых путей. Так было во второй половине XVII в. на Западе, когда вербовочные армии искали спасения в рутине линейных боевых порядков и софизмах «пятипереходной системы». Новые пути были найдены французской – так называемой «великой» – революцией, давшей вооруженный народ, – и военное искусство возродилось в революционные и наполеоновские войны. Так было и в войну 1914–1918 гг. – войну, видевшую кульминационный пункт, но зато и вырождение вооруженных видов народов— «полчищ». Выход для военного искусства был найден после войны в старорусской системе сочетания идеи количества – народной армии (земского войска) с идеей качества – малой армией профессионалов (княжеской дружины). Эта старорусская система, применяемая в последний раз в 1812 г. (Кутузов и Ростопчин), именуется иностранцами— которым это простительно – и русскими невеждами – которым это непростительно – система генерала фон Зеекта.

 

На этот случай «сумерек военного искусства» – случай, который Фош характеризует «невольным отсутствием достаточного военного гения» (l’absence force d’un genie suffi sant), – и припасен научный коллектив, наиболее совершенным образчиком которого был «большой генеральный штаб» германской армии.

На этот научный коллектив, существовавший во всех армиях, и на отдельных более выдающихся его представителей и пало бремя полководчества Мировой войны – войны, сочетавшей огромный процент научной лигатуры с очень небольшим количеством искусства. Отсюда и «серый» характер полководчества 1914–1918 гг. за немногими исключениями, как, например, все творчество генерала Юденича на Кавказском фронте, бои французского Скобелева – генерала Манжета, некоторые операции армии Гинденбурга на Восточном фронте, фон Клука на Урале и несколько ярких примеров.

Искусства немного – и оно целиком сосредоточено на творчестве нескольких вождей. В решительные моменты творчество Жоффра, Галлиени, Фоша и Манжена (знаменитый «полководческий четырехугольник») оказалось выше творчества Мольтке-младшего, фон Клука, Фалькенгайна и Людендорфа – подобно тому, как Гинденбург, Людендорф, Фалькенгайн и Макензен оказались выше Великого князя, Жилинского, Рузского, Иванова. Это обстоятельство и определило характер войны, предрешило ее исход – несмотря на то, что немецкий коллектив по своему качеству, своему «дурхшнитту», своему научному базису, отделке и разработке доктрины— одним словом, по постановке своей рациональной части значительно превосходил коллектив французский. Личность, как всегда, оказалась решающим фактором. Военное искусство— достояние личности— хоть и было у французов (по причинам, от самих вождей во многом не зависящим) не очень высокого качества – все-таки оказалось выше рациональной научности – достояния коллектива.

Наука сливается с искусством лишь в натурах гениальных. Вообще же – и это особенно сказывается в случае «суррогата» (попытки наукой возместить недостаток искусства) – она дает тяжеловесные результаты в сфере полководчества. Чисто научное полководчество – без или с очень слабым элементом искусства – можно сравнить с вычислением окружности. Наука дает здесь число «пи», позволяющее производить вычисления с наибольшей точностью, но не дающее средства постичь всю «иррациональность» круга. Научная «методика» может приближаться к интуиции искусства— сравняться с последней ей не дано – незримая, но ощутимая перегородка будет все время сказываться, Сальери «алгеброй гармонию проверил», – а с Моцартом все-таки не сравнился.

Проблема превосходства искусства над наукой – такого же порядка, как проблема превосходства духовных начал над рационалистическими, личности над массой, духа над материей.

Военное искусство, подобно всякому искусству, национально, так как отражает духовное творчество народа. Мы различаем русскую, французскую, итальянскую, фламандскую и другие школы живописи. Мы сразу же распознаем чарующие звуки русской музыки от музыки иностранной. В военной области то же самое. «Науку побеждать» мог создать только русский гений – «О войне» мог написать только немец.

Из всех искусств два – военное и литературное – являются чутким барометром национального самосознания. На повышение и понижение этого самосознания они реагируют в одинаковой степени, но по-разному. Военное искусство как органически связанное с национальным самосознанием повышается и понижается вместе с ним. Литературное, более независимое от национального сознания (вернее, не столь органически с ним связанное), реагирует иначе. Оно отражает эти колебания в своем зеркале. Качество остается приблизительно тем же— перерождается лишь «материя». Ломоносов, Пушкин, Чехов – три имени, первый из них отражает зарю, второй – полдень, третий – сумерки Петровской Империи.

Любопытно проследить этот «барометр». Военное дело – синтез «действия» нации, литература – синтез ее «слова». Гению Румянцева соответствует гений Ломоносова. Суворову – орлом воспаривший Державин. Поколению героев двенадцатого года, красивому поколению Багратиона и Дениса Давыдова – «певец в стане русских воинов» Жуковский. Младшие представители этого поколения – Пушкин и Лермонтов. Эпоха Царя Освободителя дает нам корифеев русского самосознания – Достоевского, Аксакова и Скобелева. Затем идет упадок – и в сумерках закатывающегося девятнадцатого, в мутной заре занимающегося двадцатого века смутно обрисовываются фигуры Куропаткина и Чехова…

* * *

Искусство, таким образом, национально. Национальность является характернейшим его признаком, его, так сказать, «букетом», квинтэссенций – все равно, будет ли речь идти о военном искусстве, литературе или живописи. Отвлеченного интернационального «междупланетного» искусства не существует.

Несколько иначе обстоит дело с наукой. Если народы сильно разнятся друг от друга своим духом (а стало быть, и порождением духа – искусством), то в интеллектуальном отношении разница между народами – между мыслящим отбором, «элитами» этих народов – гораздо меньше, нежели в духовном, следовательно, «точек соприкосновения», общности здесь гораздо больше.

Математика, физика, химия, медицина – науки объективные, равно как и догматическая часть философии. И француз, и немец, и коммунист, и монархист одинаково формулируют теорию Пифагора.

Науки социальные – эмпирическая часть философии, история, социология, право – наоборот, национальны и субъективны, ибо занимаются исследованием явлений жизни и выводом законов их развития. Француз и русский, одинаково формулируя теорему Пифагора, совершенно по-разному опишут кампанию 1812 г. Более того, трактовка этих наук зависит не только от национальности их представителей, но и от политического, субъективного мировоззрения их. Сравним, например, Иловайского с Милюковым, Гаксотта с Лэвиссом. Приняв советский метод «исторического материализма» и «классового подхода», можно, например, пугачевского «Генерала» Хлопушу Рваныя Ноздри сделать центральной фигурой русской истории, посвятить ему двести страниц, а Рюрику, Грозному и Петру I – отвести полстраницы.

Военная наука относится к категории социальных наук. Она, стало быть, национальна и субъективна. Ее обычно считают частью социологии, что, по нашему скромному мнению, совершенно ошибочно. Военная наука является сама в себе социологией, заключая в себе весь комплекс, всю совокупность социальных дисциплин, но это – патологическая социология.

Нормальное состояние человечества— мир. Социология исследует явления этого нормального состояния. Война представляет собой явление болезненное, патологическое. Природа больного организма, его свойства, его функции уже не те, что здорового. Применять к ним одну и ту же мерку невозможно.

Поэтому военная наука – это социология на военном положении. Или (считая войну явлением патологическим) – социология патологическая. Военный организм представляет аналогию с национальным организмом. Война – та же политика. Армия – та же нация.

Часть вторая
Об элементах войны

Глава VI
Политика и стратегия

Политика – это руководство нацией, управление государством. Стратегия – это руководство вооруженной частью нации, управление той эманацией государства, что называется армией.

Политика— целое, стратегия— часть. Стратегия творит в области, отчеркнутой ей политикой. Это – политика войны, тогда как самая война – элемент политики государства. Откуда явствует, что стратегия есть один из элементов политики – и, безусловно, один из капитальных ее элементов.

Задача политики – подготовить работу стратегии, поставить стратегию в наиболее выгодные условия в начале войны и как можно лучше пожать плоды стратегии после войны.

Дипломатия и стратегия – это две руки политики. И тут необходимо, чтобы правая рука все время знала, что делает левая – и обратно. Раньше, чем предпринять какой-либо ответственный шаг государственного, тем более международного, значения, политик должен оглянуться на стратега и спросить его: «Я собираюсь сделать то-то. Достаточно ли мы для этого сильны?» Если стратег ответит утвердительно, то политик сможет высоко поднять национальное знамя и смело выйти на международное ристалище. Но если стратег ответит отрицательно, – то политику ничего не останется, как свернуть знамя, бить отбой, сбавить тон, пожертвовав подчас самолюбием во избежание худшего из несчастий. В этом случае долг стратега заранее предупредить политика, не дожидаясь его вопроса.

Когда зимой 1909 г. Австро-Венгрия решилась на аннексию Боснии и Герцеговины, Эренталь предварительно запросил Конрада. И – получив ответ, что русская армия дезорганизована Японской войной, а собственная достаточно сильна, чтобы в союзе с германскою справиться с нею, – дерзнул на этот решительный шаг. Извольский в свою очередь обратился к генералу Редигеру с вопросом, в состоянии ли мы на это реагировать, в состоянии ли Россия защитить свое достоинство великой державы? И получил честный, прямодушный, неприукрашенный ответ… Ценой жестокого унижения Россия была спасена от катастрофы.

Классический случай взаимодействия политики и стратегии – когда политик обратился к стратегу – имел место в 1870 г. Франко-прусский конфликт (по поводу кандидатуры Гогенцоллерна на испанский престол) развивался всю первую половину июля. Король Вильгельм лечился на водах в Эмсе. Он был настроен миролюбиво, решив почить на лаврах Датской и Австрийской кампании. Бисмарк, наоборот, видел в войне с Францией последний этап завершения единства Германии – грандиозной цели, к которой неуклонно стремилась его политика.

16 июля Бисмарк, Мольтке и Роон завтракали втроем в Эмсе – когда на имя канцлера вдруг прибыла депеша от французского посла в Берлине. Это был ответ французского правительства на прусскую ноту— ответ, составленный в очень мягких, примирительных выражениях. Все трое приуныли. Стало ясно, что при миролюбивом короле война отныне невозможна и объединение Германии придется отложить, если и не до греческих календ, то до очень отдаленного времени.

Бисмарк встал. Он принял решение. «Скажите, – обратился он к Роону, – снабжена ли наша армия всем необходимым?» – «Безусловно, снабжена», – ответил Роон. Канцлер перевел взгляд на Мольтке: «Ручаетесь ли вы за успешное ведение войны?» – «Ручаюсь», – ответил Мольтке.

«Тогда, – пишет Бисмарк в своих мемуарах, – я вышел в соседнюю комнату, сел за стол и переделал весь текст французской депеши, заменив ее тон и содержание, заменив примирительные выражения резкостями». То есть подделал депешу и в этом виде понес ее королю. Король Вильгельм, возмущенный «наглостью» Франции, ответил резким отказом на французские предложения – и Наполеон III объявил ему войну…

Этот классический случай, известный истории под названием «эмской депеши», показывает нам политика, пусть беспринципного, но гениального. Политика здесь, безусловно, владеет стратегией. Но этот же случай выявляет нам и стратега, умеющего брать на себя ответственность, как бы благословляющего политика на его чреватые огромные последствия шаг. Короче, в Эмсе мы видим непревзойденный образец политики и стратегии. Какая огромная разница между «художественной» подделкой депеши и аляповатыми баснями 1914 г. о «восьмидесяти переодетых французских офицерах, пытавшихся проникнуть через германскую границу» и о «бомбардировщиках Нюрнберга французскими летчиками»! Это – как раз разница между Бисмарком и Бетман-Гольтвегом, разница, которой в области стратегии соответствует разница между Мольтке-старшим и Мольтке-младшим.

В 1870 г. в Германии, тогда еще Пруссии, и политика, и стратегия – на высоте. В 1914 г. в той же стороне ни политика, ни стратегия на высоте не оказались.

* * *

Бывает, однако, что один из этих двух «элементов национального действия» на высоте, другой – нет. Разнобой этот служит признаком расшатанности государственного механизма, утраты согласованности движений его частей. Он указывает на расстройство организма, где правая рука утрачивает чувство солидарности с левой.

Особенный разительный пример несоответствия политики со стратегией являет нам Наполеон. Величайший полководец истории явился в то же время совершенно несостоятельным политиком. Он пренебрег мудрой традицией Ришелье и королевской Франции. Упразднением мелких немецких княжеств он способствовал образованию единой германской нации. Кацбах и Лейпциг были результатами этой близорукой политики. Во внешней своей политике Наполеон добился соединения против себя всех тех, кого он должен был держать разъединенными. Внутренняя его политика столь же катастрофична. Его гражданское законодательство, составленное в анархическо-индивидуалистическом духе утопий Руссо, с сохранением якобинской централизации управления, разрушило семейные устои Франции. Те сотни тысяч французов, что Наполеон погубил в своих красивых, но в конечном итоге бесполезных сражениях, – ничего в сравнении с миллионами и десятками миллионов французов, которым он своим законодательством запретил родиться. «Code civil» погубил французскую рождаемость. Известны слова лорда Кастльри на Венском конгрессе – «Зачем нам добивать Францию? Предоставим это ее законодательству!»

 

Упадочный период нашей старой государственности можно вообще резюмировать как несогласованность политики и стратегии.

В 1877 г. наша политика на высоте (чему способствует личное влияние Царя Освободителя и патриотизм общества). Она имеет мужество принять «великодержавное» решение вопреки Европе и объявить Турции войну. Зато стратегия плачевна.

В 1878 г. стратегия выправилась. Русская армия у стен Цареграда. Но тут капитулирует политика.

В 1905 г. – полный разнобой. Политика игнорирует стратегию. Нельзя было сознательно идти на риск конфликта с Японией, не позаботившись закончить Сибирский путь. Нельзя было преследовать грандиозные цели на Дальнем Востоке, опираясь всего на два или три батальона сибирских стрелков. Нельзя было брать лесные концессии на Ялу, не позаботившись устройством доков в Порт-Артуре. Нельзя было делать второй шаг, не сделав первого. Стратегия, впрочем, тоже совершенно не на высоте и дает себя застать врасплох. Витте и Куропаткин стоят друг друга.

Русская стратегия Великой войны, при всей своей посредственности, не была так уж плоха, как-то может показаться по ее результатам. Но она была связана по рукам и по ногам плачевнейшей политикой. Россия беспрекословно подчинялась самым абсурдным требованиям своих союзников, приносила безоговорочно насущные свои интересы в жертву их самым мелочным, меркантильным расчетам (под фирмой «общесоюзного дела»). Мы играли жалкую роль. По первому приказанию союзников мы бросались для них в огонь. Мы сразу пошли у них на буксире, подпали под их полное и абсолютное влияние, закрепостили себя ужасным Лондонским протоколом.

Эта унизительная подчиненность сказывалась и на мелочах. Русские генералы странствовали за полярный круг на междусоюзные конференции в Шантильи – и никому в голову не пришла мысль устроить таковые в Барановичах либо в Могилеве (что имело бы важное значение и в том отношении, что Россия была бы здесь представлена перворазрядными величинами, и ее удельный вес сразу повысился бы). Мелочь эта вообще характерна для нашего неумения соблюдать достоинство России в переговорах с иностранцами. Наша история полна парижских, лондонских, венских, берлинских конференций. Но нет ни одного «Петербургского мира» либо «Московского договора». Даже после удачной войны мы шли извиняться за свои победы в заграничные столицы вместо того, чтоб предложить заинтересованным иностранцам явиться к нам!

Мы никогда не умели разговаривать с иностранцами – и в Великую войну не сумели поставить себя на подобающее место и не сумели использовать наше, в сущности, очень выгодное, политическое положение. Союзники в нас чрезвычайно нуждались, особенно в первые два года войны. Нашу помощь нам надо было продавать совершенно так же, как они продавали свою землю.

Прекрасный пример нам дала Италия своим упорным и беззастенчивым торгом перед вступлением в войну. Политическое чутье всегда было в почете у соплеменников Макиавелли124. Италия сразу же показала своим будущим союзникам, что «возить на себе воду» она не позволит. И благодаря этому политическому чутью и этой политической воле удельный великодержавный вес Италии на междусоюзных конференциях сразу же стал более высоким, нежели удельный вес России, несмотря на гораздо более скромный размер «лепты на общесоюзное дело».

Не будем говорить про довоенную французскую цензуру плана нашего стратегического развертывания. Французы определили как численность сил нашего Северо-Западного фронта, так и сроки его готовности – в результате чего наше наступление в Восточную Пруссию на 15-й день мобилизации (в то же время мы совершенно лишены были права делать какие бы то ни было замечания, высказывать какие бы то ни было пожелания относительно знаменитого «Plan XVII»). Упомянем только про одну из слишком многочисленных наших моральных капитуляций— «нароческое наступление» в марте 1916 г. Предпринято оно было по настоянию союзников армии нашего Западного фронта с целью облегчить Верден.

Двести тысяч русских офицеров и солдат окровавленными лоскутьями повисли на германской проволоке (одна 2-я армия лишилась 140 000 убитыми и ранеными), но сберегли кровь тысячам французов. К апрелю 1916 г. за Верден легло в полтора раза больше русских, чем французов.

Неудача этого предпринятого в мартовскую распутицу наступления до того морально повлияла на генерала Эверта, что он потом (уже летом) категорически отказался перейти в наступление вторично – и победоносные, но малочисленные армии Юго-Западного фронта, не поддержанные, захлебнулись в своей победе, а кампания 1916 г. оказалась безрезультатной.

Вот к каким жестоким последствиям в стратегии приводит слабая политика, бесхарактерность, неспособность твердо и властно огородить свои права, сказать «нет» (объяснив, почему именно «нет»). Мы не в силах были что-либо отказать нашим союзникам – даже когда они требовали, чтоб мы им вырывали из нашего же живого тела куски мяса. А двенадцать лет спустя маршал Петен в своей книге «Верден» ни словом не упоминает о тех двухстах тысячах русских, что отдали свою жизнь и кровь тогда при Нароче…

Из русских деятелей Великой войны политическим чутьем и сознанием государственности были наделены лишь генерал Гурко – поборник равноправия России с союзниками – и командовавший в 1914 г. Черноморским флотом адмирал Эбергардт[1].

Немедленно же по прибытии «Гебена» в Золотой Рог адмирал Эбергардт сознал, что эти корабли вовлекут Турцию в войну с Россией (последствиям чего должно было явиться закрытие проливов и полная изоляция России от остального мира). Он предложил атаковать «Гебена» в турецких водах своими пятью старыми, но отлично стрелявшими кораблями, – и этим предупредительным мероприятием – политической мерой пресечения – удержать Турцию от выступления. Блистательная Порта и младотурки были бы раздосадованы, а Даунинг-стрит опечалился бы этим самоуправством. Но России не пришлось бы умирать от удушья. Сазонов запретил эту спасительную операцию. В 1878 г. русская дипломатия боялась английских броненосцев – в 1914 г. она боится своих собственных!

* * *

Несостоятельность политиков сказалась и в Гражданскую войну.

Весь трагизм русского дела заключался в том, что красные антигосударственники по существу – оказались государственниками по методу, тогда как белые – по существу государственники – оказались по методу анархистами. Анархичность Белого движения стала причиной его гибели.

Эта анархичность в первый год борьбы за спасение России была особенностью обеих сторон. Кубанские походы велись под знаком импровизации и красными, и белыми. Только красные поспешили как можно скорее отказаться от импровизации и вступить на путь организации. Белые же, наоборот, импровизацию возвели в систему. Подвиги обоих Кубанских походов придавали этой импровизации героический оттенок. Романтика взяла верх над политикой, добровольчество над регуляторством, импровизация над государственностью.

1Отметим также бесспорный политический талант генерала Баратова в Персии. – Примеч. автора. Баратов Николай Николаевич (1865–1932) – генерал-лейтенант (1912), начальник 1-й Кавказской кавалерийской дивизии, с 1916 г. командир 1-го отдельного Кавказского кавалерийского корпуса. – Peg