Za darmo

Когда ещё не столь ярко сверкала Венера

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

– Меня? На похороны?! – Изумилась Любочка, сверкнув белками. Наморщила лобик – вот дурацкая привычка! – и тут же, оскалив белые зубки в доверчивой улыбке, вспомнила: – Ах! Дяди Вани, что ль, похороны?

– Д…дя-ди?! – Невольно заикнулся и затаил дыхание. Машину тряхануло. – Чёртовы кочки!

– Да, почки… Дядя Ваня мучился почками в последний свой год.

Огибая по замысловатой кривой больничный городок, «Москвичок» вторгся в хрущёбы жилой застройки, непосредственно прилегающей к больнице, и заметался, послушный движению пальчика с изогнутым коготком, в густой сети проулков. Под колёса устремился пусть латаный, но всё ж таки асфальт.

– Так я же с мужем там была. С бывшим мужем, – сказала и наивным глазом не моргнула. – Его дедушка всегда ко мне благоволил. Он так и не знает, что мы с мужем расстались. Муж не хотел огорчать его. Я тоже пожалела старика.

Евгений Фомич ехал и дороги не видел, слушал и ничего не понимал.

– Я ведь Полухина, по мужу. Дед мужа был дружен с дядей Ваней, даже родствен.

– Х-а, – выдохнул, то ли хохотнул истерически, Евгений Фомич, – а я-то подумал!

– А вы?

Что – «а вы?» – за нелепый вопрос?!

– Я видел вас там. Вы алые гвоздики положили на могилу. – Наверное, тут Евгений Фомич вспомнил и то, как чуть было не оконфузился, когда поскользнулся у могилы, едва не свалившись вслед за гробом в яму. В смятении он поспешил заговорить неприятное воспоминание: – Дядя Иван – это батя. Он мой отчим и дядя родной. Он воспитывал меня как отец.

Ежели б не знала, то, наверное, она тоже ничего бы не поняла из сказанного.

– Правда?! – Любочка захлопала в ладоши. – Вот так да́! Седьмая, значит, вода на киселе?

Евгений Фомич умолк и погрузился в неглубокие раздумья. Он не знал, что и подумать. Меж тем Любочка указывала дорогу, где налево и где направо, и толковала без умолку, какой, дескать, замечательный старикан Полухин. Евгений Фомич слушал и перебирал ногами педали да руль в руках вертел – так модница теребит новую шляпку перед зеркалом, а думает совершенно об ином.

***

Морщите, морщите свой могучий лоб! Да мозги перетряхните, сдув с них пыль! Расправьте извилины. Ну как, вспоминается, нет?

Около трёх пополуночи глубокую сонную тишину вашей квартиры прорезали тревожно-настойчивые звонки – какие-то уж больно резкие, короткие, словно нетерпеливые. Рука потянулась к будильнику и сама отдёрнулась. Телефон, вы догадались, и чертыхнулись спросонок.

Вы босиком прошлёпали в коридор. Телефон пронзительно трезвонил, а вы всё мешкали, ероша свалявшиеся в мелкие седеющие кучеряшки волосы и оправляя кургузо сморщившуюся поперечными складками майку на заметно округлившемся за последний год брюшке. Из полосатых семейных трусов торчали худые кривые ножки.

– Слушаю, – сонно пробурчали в трубку, откашлялись, отгоняя дрёму, и для ясности зачем-то уточнили зычным голосом: – Кривонос у телефона. Алло?! – И вдруг надолго притихли, как-то весь обмякли, поникли: – Да… Да… Конечно, я буду, – бормотали вы в трубку телефона. – Да, отстучи на всякий случай телеграмму. Мало ли что на работе?! Нет, заверять не надо… Поездом. Так надёжнее… Нет, не беспокойся зря. Встречать не надо. Я сам доберусь…

Никто, разумеется из близких, не встречал вас на перроне вокзала – не до вас в сей скорбный час.

Катафалк ждали к полудню.

Чем ближе к назначенному времени, тем плотнее набивались в квартиру скорбящие – люди в основном преклонного возраста. Заходили, узнавали старых знакомых и сдержанно кивали одуванчиковыми головами, неловко мыча под нос себе невнятное приветствие. Не принято желать здравия у гроба.

В большой комнате на табуретках был установлен гроб покойного, лицо которого уже тронули лиловые отметины. Воздух в квартире, по обычаю наглухо закупоренной и зашторенной, был спёрт, с особенным зловонным душком. Когда открывались двери, чтобы впустить в дом очередного скорбящего, из коридора от соседей просачивались ароматы приготовляемой к поминкам пищи. И вас, Евгений Фомич, начинало мутить. Вы втайне – не так ли? – уже успели пожалеть, что по собственному недомыслию или стеснению отклонили предложение перекусить с дороги. Попросить у Светланы, жены брата, стаканчик чайку с бутербродом – теперь уж неуместно и неудобно. Ожидать, будто кто-нибудь в этой скорбной суматохе побеспокоится о вашем желудке, конечно же, не приходилось. Вот вы, побледневший, и стояли так, переминаясь с ноги на ногу, и терпели, и, наверное в десятый раз, слушали рассказ о том, как дядя Иван в пятницу вечером с аппетитом поужинал, посмотрел телевизор, включил приёмник и уже укладывался спать чуть позже обычного, как его начало томить. Вроде бы и не так чтобы уж совсем худо стало, но не отпускало. Скорая помощь приехала минут через сорок после вызова – констатировать смерть от сердечного приступа, так что дядя Иван, можно сказать, скончался прямо на руках у Светланы. А муж её, то есть сын покойного, ваш двоюродный братец Вовик, в ночную работал. Как назло.

Не самый тяжёлый конец. Но в устах старичков да старушек, со множеством подробностей, этот нескончаемый пересказ звучал прямо-таки удручающе: за словами и вздохами, очевидно, стояла одна мысль – мысль о собственной участи, скорой и неизбежной. Холодная испарина бусинками покрыла чело, ноги будто в пол вросли, глаза застлало мерцающим туманцем. Сердечко невольно щемило занозистым раскаянием. Вроде бы и не в чем раскаиваться теперь, а оно, глупое, все равно щемит и млеет. Эта расползающаяся в груди бессильная жалость, обида на несправедливое мироустройство никак не могла, однако ж, заглушить неутомимого червячка бдение в желудке – тоже не знающем жалости, не ведающем стыда. Катафалк опаздывал, приближался привычный час обеда, и в животе немилосердно сосало. Наконец вы почувствовали, как то ли засыпаете, то ли теряете сознание, и медленно бочком-бочком двинулись к выходу в наружный коридор, а оттуда во двор – на свежий воздух.

Вы вряд ли задумывались о немощах чужих, раз самому не по себе было, – вы под ноги глядели, себе под ноги, лишь бы только не видеть полуузнаваемых-полузабытых лиц. В проёме двери, ведущей из коридора во двор, застрял высокий худой старик в истоптанных бахилах. Старик был плох: глуховат, подслеповат, с баночкой в кармане, но на ногах держался крепко. В старческих чертах лица за морщинами и пятнами смутно угадывалось нечто знакомое, однако ж не настолько знакомое, чтобы в теперешнем изуродованном немощами и годами облике узнать одного из тех бравых, кто лет так тридцать с хвостиком тому назад имел правило частенько забредать под крышу сего гостеприимного дома, с неизменными гостинцами и чуть грубоватыми ласками.

– Извините, – вы сказали. Не здравия желать же?!

Со спины подпёрла вас горбатая старуха, спешащая на помощь старику. Вас зажали, как кусок варёной колбасы меж двух ломтей хлеба, – назад не отступишь, вперёд не пройдёшь. И начали поедать, точно бутерброд с голодухи. Старик прошамкал, рассеянно глядя поверх макушки вашей куда-то вдаль, в полутёмный коридор: уж не тот ли это, старший и блудный, Иванов – пусть земля ему будет пухом – сынок, почитай? Тот самый, который приёмыш, – ответила старуха сзади. И наперебой они принялись охать и ахать, выражая тем самым свои глубочайшие сожаления. Это о вас шла речь. Вы не сразу, с опозданием поняли, о ком.

– Женечка. Забавный мальчишкой был, – гундосила старуха. – Вечно карманы всякой дрянью набиты. Камушками да стёклышками. Анюты сыночек.

– Анютка давеча сказывала, что медсестра наша, Полина…

– Фу ты! – старуха возвысила голос и фыркнула, притопнув ногой, будто сплюнула в сердцах. – Экой ты, Тиша, в самом деле?! Не о том ты. Мы об Анюте, сестре Ниночки. Вечно всё перепутаешь.

Старик, – стало быть, Тихон, – заакал беззубым ртом.

– Как и где – неведомо. Пошла Анюта за водой на колодец и не вернулась. Бесследно сгинула, бедная. Вечерело как раз, а тут прямо с неба – бомбы посыпались…

– Мессеры тройками. Стригли, прижавшись к земле. Полосой так и выстригли, почитай, треть города скосили за четверть часа…

– Ниночка Вовкою была тяжела. Приютила племянничка малого. Как родного. Потому и под немцами осталась, когда те в город вошли.

– Иван колченогим вернулся. Почитай, что ребёнком беспомощным.

– А Фома пропал, ни весточки, ни слуху ни духу…

Гнусавые и дребезжащие, словно бы с хвостиками, изогнутые на концах, слова-горошинки сливались воедино – куда тут уху различить, где голос женский, где мужской. Разом говорили старик со старухой, дуэтом на два голоса втолковывали вам и перевирали на ходу вашу ближайшую родословную. Вы кивали головой, якобы то же помните, и чувствовали себя глупее не придумаешь. Нетерпеливо переминались с ноги на ногу, поводили бровями, разве что зубами не скрежетали, но переносили стоически. А как же иначе, если от природы своей вы всегда со всеми вежливы да тактичны?

– Иван на что уж бравый, а до последнего своего часа пуще смерти боялся белых халатов. При виде шприца он вот такими вот слезами горючими заливался…

Меж тем чьи-то руки отворили вторую створку дверей, подвинули старика в сторону – и со двора в коридор внесли венки. За спинами вновь прибывающих к гробу вы юркнули в узкую щель между косяком и чьей-то фигурой в проёме. Бежали в суматохе. И правильно, скажу я, поступили.

Накрапывал дождик. Было свежо. Стрелки на часах показывали первый час. Направляясь по адресу, катафалк был где-то на подъезде.

Ну, вспомнили? Который Тихон, тот и есть старик Полухин! О нём Любочка помянула вскользь.

***

И в самом деле, до Любочкиной, как она выразилась, хаты, то есть дома, было рукой подать: минут двадцать небыстрой езды. Беда вот только – дорога совсем никудышная. Если б не напрямик, а вкругаля да по добротному асфальту, то вышло бы быстрее и приятнее, а так что – одна морока.

Вот Любочка клюнула его ноготком в коленку и взглядом указала место остановки. В окружении тополей – сплошные хрущёбы, серые и обшарпанные. Кое-где на ободранных балконах рябит подсыхающее бельё. За помойкой на плешивом бугре выросла одинокая безрадостно-белёсая башня, дальше – новостройка.

 

Евгений Фомич не мог не почувствовать уныния, сосущего взахлёб изнутри, при мысли, что Любочка сейчас шустрым воробышком выпорхнет из его антикварной клетки на колёсах и скроется в подъезде дома. Быть может, там муж её ждёт. В висках – тик-так, тик-так – отсчитывает пульс безмолвные секунды перед расставаньем. В бесконечность тянется и высоко дребезжит перетянутая жилка нервов, с надёжно притороченной к концу судьбой-секирой: лопнет жилка – ухнет безжалостный нож.

Всегда такой осторожный и выдержанный, Евгений Фомич был верен себе и волей подавлял всякие смутные души порывы, а борьба чувств искажала черты лица.

Любочка нетерпеливая. Выручила, спасла неловкое мгновение. Нарушив затянувшееся молчание, она сказала и сама потупилась:

– С вами, Женя, и просто, и легко.

Глуповатая улыбка наползла на лицо и исказила напряжённые черты гримасой сомнения. Быть может, Евгений Фомич ждал, что волоокая подумает чуток и добавит после кокетливой паузы, – мол, как с отцом, как со старшим братом или же, что ещё нелепее, с пудовой гирей в дамской сумочке. Обронит слово между прочим и лукаво рассмеётся.

Но нет, не посмеялась Любочка, а весьма серьёзно и чуточку смущённо заключила:

– Правда, спасибо вам за всё. И извините, ради бога, если чем обидела.

Почему извините?! Чем обидела?! Как спасибо?! Несколько скоротечных мгновений будто выпали из дотоле размеренного, плавного хода его жизни. Сам он проваливался невесть куда – увязал по самые уши. Он что-то несусветное лепетал, не сознавая – что именно, ну а когда осознал наконец, что способен здраво мыслить, то Любочка, увы, уже покидала чрево его утлого «Москвичка». В ушах шелестели призвуком её эфирные слова, почему-то ласково-грустные, – да и её ли то слова были?!

– До завтра! – слышалось ему. – В три часа, у столба… Привет семье…

И уплыла. Как в ночном тумане, растворилась, воздушная, в тусклом голубовато-белёсом свете, клином ниспадающем от одноглазого фонаря на ноздреватый асфальт у подножия башни. Бухнула дверь подъезда.

«При чём здесь – привет семье?» – в отчаянии подумал он, и уронил седую голову на руки, судорожно обвившие обод руля: руби секира голову повинную. Вроде бы вырвался из груди тяжкий протяжный стон. Сердце и не стучало, и не замирало; оно плавало в груди: взметалось пузырьком воздуха к горлу вверх – вниз к пяткам камнем падало. Что это, в самом деле, было?! Словно через ватные катышки в ушах он слышал запоздало: «Люба…» – «Вы, Женя, как юноша смущаетесь». – «Едем завтра на озеро? Оно синее в ясную погоду. Сами увидите…» – «Нет-нет! Что вы? Я не могу. Я ремонт дома затеяла». – «Это рядом. И получаса не займёт. А потом, если вы не против, я помогу с ремонтом». – «Да? Ну разве что поможете. С ремонтом. Только ведь вы всё равно обманете!» – «Почему я обману?!» – «Поживём – увидим. Но только не с утра. У меня выходной. Надо выспаться».

А может, просто пошутила? «Завтра в три часа», – и сбежала, озорная. Да нет же, нет: шутят не так, по-другому! И верилось, и не верилось.

***

Я уж было переполошился, не сердечко ль часом прихватило, ведь сами-то рассудите: вы без малого минут тридцать вот так недвижимо и просидели, уткнувшись лбом в руки на руле. Эко скрючило! Ещё чуть-чуть, и я б воззвал к милосердию скорой помощи. Ан нет! Внезапно вы распрямились, ровно мороженый китовый ус в тепле, да и пустили своего доходягу рысака в разгон. Куда тут угнаться за вами?! Не ожидал. Право, не ожидал этакой прыти от ветхой колымаги.

Лихач, однако ж, вы, Евгений Фомич, когда изнутри защемит вас по-молодецки сердечная тоска – и, пожалуй, давно уже гложет.

Ну а синее озеро – это ещё что за причуда?! Неужели нельзя было выдумать чего-либо попроще – поприземлённее? Впрочем, что бы ни делалось, по мне – так лишь бы на корысть делу. Чтоб впрок пошло.

– Вот олухи царя небесного! – ещё получасом спустя распинались вы, когда жена поставила перед вами на кухонный столик ужин. – У них для меня восемь дней в неделе, и все красные! Я один за всех паши, за всех думай, точно раб многоклеточный. Ведь предупреждал Александру Ивановну! Это начальник планового отдела. Если она в зарплате лишает женщину четвертака, скандала не миновать. И двух дней не минуло, как девочки почти всем отделом ввалились ко мне в кабинет. Визг стоял – слова ввернуть не мог. Потом втолковываю: голубки вы мои, я б вам сам доплачивал, да вот загвоздка – зарплата не позволяет. Но твёрдо обещаю: в главке выступлю – ребром поставлю вопрос о бригадном подряде. Что, думаете, сам не понимаю?! Да правы вы, сто раз правы! Дайте только время. Гляжу, потеплели глазки, помягчели тона, – короче, пошёл разговор по душам. Договорились, 30% – за сверхурочную работу, 50% – в ночное время. Александра Ивановна дала добро сроком на три месяца. Потом, говорю ей, вернёмся к вопросу: либо бригадный подряд, либо полный штат. В общем, разрулил…

За ужином вы распространялись и углублялись в тонкости, говорили с жаром о том, о чём обычно скучно толковать с неразумной бабой, ни бельмеса не смыслящей в делах. Негодование на чью-то нерадивость и бестолковость рвалось наружу. Не унять потока слов. В глазах едва не слёзы стояли, лоб задумчивой складкой прорезали морщины. Давно не видала вас жена таким… таким окрылённым: как будто бы вы птица, что из клетки вырвалась на волю и воспарила в высоком полёте. Неужели в самом деле засиделись, закисли – и вдруг перед вами открылись просторы?! А там, в вышине, сеть небесная незримым куполом ограничила полёт, и вы трепещете, вы бьётесь о пределы… Вы взялись за настоящее дело, за своё дело. Вкус к жизни почувствовали, враз с десяток годков стряхнув с себя… даже животик, кажется, подспустился.

Жена присела рядом, в краюшек стола упёрла локоть, подбородок положила на ладонь и только задумчиво охала да ахала, с умиленьем вглядываясь в ожившее лицо мужа. Вас отнюдь не смущало её пристальное внимание. Напротив, льстило. Вы чувствовали себя мужчиной – сильным и умным. Заботило вас иное.

– У меня сейчас, к примеру, из 19 новых машин – 13 на приколе. Там потекло, тут лопнуло, где-то не дотянули – где-то перетянули, что открутилось, а что отвалилось. Сначала надо было на яму, а потом уже на маршрут, и затем опять на протяжечку. Так нет же, всё наоборот, всё шиворот-навыворот. Вот и прохлаждаются теперь. Бестолочь! Завтра, после обеда, нагряну в парк – завертятся они все как жареные на сковороде!

То, что вы болтун, я знал давно, ещё когда впервые встретился с вами (помните, нет? – впрочем, вряд ли! – и слава богу, не надо терзать память, ни к чему: я подскажу), но то, что вы расчётливый говорун, да к тому ещё и лицедей отменный, – это для меня новость. Намотаю на ус. Кстати, а ну как жена позвонит на работу?!

Не сомневаюсь, выкрутитесь. Какое, собственно, мне дело до ваших семейных неурядиц?! Сами разберётесь. Моё дело – сторона. Лишь бы спорилось. А там хоть трын-трава не расти.

***

Когда б кто Любочке сказал, будто то синее озеро, куда накануне ангажировал её Евгений Фомич, суть заурядный, грязный пруд в кольце асфальтированной набережной, она бы просто-напросто не поверила. Ей-ей, ни за что бы не поверила! Не в ресторан, не в театр или музей – к огромной сточной яме зазвал её ухажёр. А она-то себе бог весть что вообразила.

Загазованное шоссе, открытое всем ветрам. По левую руку – многоэтажная застройка, пыльная и до уныния однообразная, по правую – обшарпанные пятиэтажки, утонувшие в сырой тени четвертьвековых тополей. Кинотеатр, универсам, палатки: мороженое, газеты, сигареты. И вот там-то, чтобы хоть чуть скрасить всё это убожество, разбит небольшой скверик, внутри которого словно бы кто выгрыз щербатую ёмкость под лужу-пруд. Чуть в стороне – остатки берёзовой рощицы, ещё дальше пустырь, ЛЭП и зачатки новостройки.

Светило солнце, и на удивление ясное небо, отражаясь в гладких водах, в самом деле подсинило их – это если глядеть издалека, с возвышенности. Непуганые утки попрошайничали у воды, тут же горе-рыбаки с удочками, на лавочках молодые мамаши с колясками да бабули с дедулями, рядом нахальные воробьи и голуби в борьбе за крохи хлеба, мальчишки на велосипедах, дамы с собачками на поводках, бесконечный поток мешочников на незарастающей народной тропе, проложенной от жилых домов к универсаму и обратно, а посередь всей этой безобразной толчеи – Евгений Фомич и Любочка. Бок о бок, плечо к плечу, прохаживаются и воркуют – странная с виду пара. Чудная семейка только-только вышла на прогулку – послеобеденный, может статься, моцион. Глупее сцены, ни дать ни взять, не придумаешь.

***

Ну так что, Евгений Фомич, с этой грязной лужей, стало быть, у вас связаны какие-то очень глубокие впечатления, которыми вам не терпится поделиться с Любочкой, да? Но ведь нет, ни о чём подобном вы и словом не обмолвились. Должно быть, просто причуда какая. Бзик! Да и что бы тут ни было когда, всё теперь пустое: отныне ваше место у столба, к нему, к поваленному столбу у калитки, надолго будут пришпилены ваши воспоминания и впечатления. Поверьте мне. Я постараюсь не разочаровать вас.

***

– Женя, – вкрадчиво воркует Любочка, – мне кажется, я вас ведь видела на кладбище?

– И я вас. Как будто бы сейчас это было, – с налётом этакой задумчивости вторит ей Евгений Фомич и ерошит волосы.

– Надо же, как случается?!

После недолгой заминки, заглядывая ей украдкой в лицо, сам спрашивает, чуть-чуть смущаясь:

– То муж ваш был?

– Муж.

– Бывший?

– Муж. Бывший, – то ли повторяет вслед за ним его слова, то ли отвечает на вопрос она.

– Кто он?

– Милиционер.

– Нет, я серьёзно.

– И я серьёзно. Милиционер.

– Не похож.

– Он не обычный милиционер. И в чине не маленьком.

– Я не понял.

– Неважно. Служба, в общем, у него такая. Посерьёзней, нежели у дядя Вани. Это у них семейное. У всех. Гены.

Любочка безразлично пожала плечами и отвернулась в сторону: мол, дался он тебе! Иной, что ль, темы нет?

И снова принуждённо заговаривают о погоде, по-летнему солнечной и тёплой, о том, как легко дышится, какие красивые здесь селезни и настырные голуби.

Они уже не менее часа прогуливались по кругу, и всё более и более становилось заметным, что Евгений Фомич не просто увлечён прогулкой, но что он не желает скрывать своего расцветающего чувства, которое выдают его помокревшие глазки. А Любочка, конечно же, всё видит, в меру кокетничает и отнюдь не противится его ухаживаниям: он то невзначай локтя её коснётся, то осмелится на любезное словцо. Однако всё это как бы в уме, недоговорено, в паузах между словами и движениями, на продолжение которых не хватает решимости. Сама невинность гуляла в сквере вокруг голубого озера.

Наконец Любочка признаётся, что у неё гудят ноги. Евгений Фомич подводит её к лавочке и, подстелив носовой платок, предлагает ей присесть, передохнуть чуток. Сам присаживается рядышком, на самый край, и заглядывает в её большие серые глаза не сбоку, как обычно, а спереди и снизу вверх.

– Здесь кафе есть, – он кивнул в сторону кинотеатра. – Неподалёку. Может, зайдём?

Любочка улыбнулась:

– Что ж сразу-то не предложили? А то ходим вокруг да около. – Наверное, она хотела съязвить: «Денег, что ль, жалко стало?» – но смягчилась: – Извините, я неудачно пошутила. Характер у меня такой. Сунешь пальчик – как не укусить?!

И засмеялась – совсем беззлобно: что ты, что ты, это не намёк…

– Так как, Люба, пойдём?

– Нет-нет. Спасибо.

– Но почему нет? Мне сразу просто в голову не пришло…

– А ремонт? Давайте лучше в следующий раз, когда погода будет плохая. Здесь так хорошо! Просто не хочется уходить.

Они и не думали уходить. Сидели на лавочке и болтали о том о сём. Время неумолимо утекало, и, всё чаще сосредоточиваясь на ногтях и мысиках туфель, Евгений Фомич уже косноязычил, неся какую-то околесицу, при этом бежал её глаз, потому как мнилось ему в них нечто смутное, дурманное, отчего голова кружилась. Невпопад отвечала Любочка.

Вот и вовсе уж говорить им не о чем. Бестолковая беседа иссякает, пресекается – и наступает томительная минута молчания. Кажется, они ждут чего-то.

– Люба, – решительно сказал Евгений Фомич, и Любочка застыла в ожидании, наклонив голову и опустив глаза. – Всё ж таки я хочу спросить. Признайтесь, вы кто?

Её и без того большие глаза округлились до пары огромных стеклянных шаров. Он жадно уставился в них, как будто искал там своё отражение. Мир вокруг застыл, и в воздухе повисло нечто неизъяснимое, мучительное, тягучее.

– Человек. – Смеётся Любочка, но в смехе её не чувствуется ни беззаботности, ни задора. – Женщина.

 

– Нет, я серьёзно! – Евгений Фомич почти что в отчаянии.

– А вы не верите, что я женщина? – Она возвышает голос и ещё выше взводит брови, уже даже не улыбаясь, а, скорее, растягивая губы. Внезапно взгляд стал колючим, а язычок острым: – Хотите проверить?

Откашлявшись принуждённо, Евгений Фомич хмурится и кривит в ухмылку непослушные губы:

– Нечто среднее между гинекологом и психиатром? – Язвить он не большой мастак. Не умеет.

По-прежнему ещё со следами былой маски на лице, Любочка вдруг помягчела – стекло разбилось и зазвенело хрустальными осколочками:

– Да-да-да… – Она смеётся, и глаза лучатся, проступают лукавые морщинки. – Какой вы, право, смешной!

Теперь Любочка кажется много старше – теплей и ближе.

Прерывисто вздохнув, не тяжело, но с лёгкой горечью, она обеими руками приподняла воротник, отогнула при этом кончики и, вставая со скамейки, не глядя на него, сказала:

– Мне наскучил ваш дотошный допрос, – не строго сказала, не капризно. – Пора домой.

Любочка вкрадчиво просунула свою ручку ему под локоток, зябко поёжилась и прижалась к нему грудью: да ладно, дескать, будет тебе дуться – и зашептала: потом как-нибудь, потом… зачем зря смущать… сам догадаешься, если не глупый…

И смеётся, задорная, – заглядывает ему в глаза кокетливо и загадочно.

***

Разве можно на такую Любочку обижаться?! Нет-нет, что вы, никак нельзя! Ни вы, ни я, ни даже она сама на самоё себя – никто не может обижаться на Любочку, когда она само очарование.

***

Евгений Фомич и Любочка, под ручку, тесно прижавшись грудь к руке, отчего сердце то замирало, то бешено колотилось, неспешно, чтобы не вспугнуть… продлить… пусть на миг… хоть чуть-чуть… – по большому полукругу продвигались маленькими шажками к припаркованному на обочине дороги старому доброму верному рысаку.

***

Так вот, Евгений Фомич, человек, по-моему, очень нетерпелив, а потому ему свойственно пусть невинное и невольное, но всё ж таки стремление выдавать свои хотения за явь. Человек и сам порой не прочь утвердиться и окружающих уверить в непреложной правоте своей мысли. Жаль только, что мир не сподручен, что устроен не по его прихоти, что нельзя взять в ладошки, размять, как пластилин, и слепить своё вожделенное мироздание. Какое уж выйдет из-под рук неловких. Впрочем, никому не заказано мечтать. Поэтому, что бы там ни говорили радетели немедленного усовершенствования человечества и перестройки его среды обитания, в нашей с вами действительности слишком много лжи, которую, пусть даже с благими намерениями, норовят выдать за сущую правду. Быть может, глупая кликуша, совершенно не подозревая доли мудрости в своих словах, панически запричитает, дескать ложь оттого и проистекает, что какому-нибудь чистюле больно правды захотелось, а в жизни, чего ж зря её усложнять, всё предельно просто: поперву греби под себя, потом озирайся, чтоб самого не обобрали, и затем уж кумекай да увещевай соседа. Вот и всё откровение. Что правда, то правда: случаются вещи, которые много сложнее жизни, особенно если глядишь сквозь закопчённое, запылённое окно на улицу и гадаешь, как там, за мутным кривым стеклом, течёт мимо – твоя и посторонняя жизнь, непритязательная и пустая. И тогда эти более сложные вещи – наши мысли о жизни нашей. Ведь там, за стеклом, всё, как есть, а в голове – сумятица: не может часть вместить в себя целое, как не может атом познать вселенную, однако цельное таки пыжится познать всеобщее.

Ну не станете же вы – в самом-то деле, Евгений Фомич! – оспаривать очевидное: чем больше вокруг правды, тем чётче ложь проступает на её фоне. Ложь что беда – она коварная, но, в отличие от правды, яснее ясного проявляет, что есть что и кто есть кто. Бояться лжи – правды не видать! Ежели искать правду, так только свою: ведь их много – этих правд на белом свете, и за каждой прячется своя ложь. Они и есть те самые два конца пресловутой палки, которую мы походя называем судьбой.

Быть может, вы полагаете, будто всё это о вас? Полноте! Окститесь, Евгений Фомич. Это вы, битый час водя Любочку вокруг пожарного пруда, заставили меня скучать и навеяли меланхолические настроения. Знаете ведь, как люди порой сказывают: не хотел, дескать, говорить, да скажу-таки.

Смеркалось. Стучали колёса. За пыльным окном вдаль уносились полустанки. В слабеющих руках дрожала газета. Печатные буквы сливались в тусклом свете лампы купе плацкарта. С верхней полки при взгляде вниз был виден стол, застеленный газетой, на газете чешуя сушёной рыбы и бутылки с пивом. С краснинкой мясистые руки с короткими толстыми пальцами разрывают надвое тарань и разделывают её на части – уверенность и сила в каждом движении. Серебристые виски и серые пёрышки, хаотично вплетённые в курчавую шевелюру, особенно заметны сверху, когда голова наклоняется вперёд к стакану с пивом и тут же назад поволе запрокидывается.

На верхней полке укачивает и клонит в сон, но сплю я плохо, обычно лишь дремлю в пути. Мысли заторможены, а слух готов внимать чему угодно, чтоб только скуку чуть развеять.

– Я ведь что, понимаешь, предлагал. Любое дело спорится не приказами, а единодушием участников. Не надо заставлять работника идти туда-то и делать то-то. Потом смотреть, как он дело сделал. Смотрельщиков не наберёшься. Пусть его гонит вперёд корысть и интерес. А в ком ум поживее будет, те пусть дорогу им мостят. С такими мыслями, а мне говорят, скоро будешь сам знаешь где. И зарубили. Кто, обидно, зарубил? Сеня зарубил, я его, сопляка, баранку учил крутить двадцать лет тому назад. Теперь он Семён Степаныч. В коридоре с глазу на глаз шепчет доверительно: не время пока. Спасибо и на том, что приободрил. Ты, говорит, человек умный, но не зубастый, а раз так, то чего напролом буром прёшь – стань гибче и учись премудростям дипломатии.

Потом, как водится, заговорили с попутчиком о политике, о футболе, о черноморском побережье, – наконец, когда хмельные пузырьки проникли в кровь, пошёл разговор и вовсе ни о чём.

С женой и дочкой, вы ехали на юг, в отпуск. Жена дремала на нижней полке, дочка отсыпалась на верхней – напротив меня. Вы пили пиво с попутчиком из соседнего купе на нижней полке подо мной и коротали время за непринуждённой болтовнёй, не опасаясь случайных ушей. В поезде ведь можно, ни к чему не обязывает?

По железному пути уносило меня, потряхивая, к югу, к солнцу, к морю – всё дальше и дальше от дел суетных и опасных. Я миролюбиво подрёмывал и от нечего делать слушал. И виделось мне в полудрёме-полусне, как зайцы грызут капусту, голодные лисы охотятся на зайцев, а человек, сняв лисью шапку, сел к столу и лакомится жирной зайчатиной с тушёной капустой, всё это сдабривает пенным пивом и рассуждает о том, что такое хорошо и что такое плохо.

***

Евгений Фомич подвёз Любочку по её новому адресу и, блюдя давешние обещания, предложил ей свои руки – для ремонта, разумеется, квартиры одолжить. Она, как это заведено у приличных людей, принялась скромно отнекиваться, но ведь не так чтобы очень уж категорично – в конце концов взаимовежливые уступки увенчались к обоюдному удовольствию приглашением зайти.

– Зарекался, – уже переступая порог, гомонил Евгений Фомич, – значит, претворяй обещания в дела. Иначе как людям верить на слово?

– Женя, – сказала она, повесив в крохотной прихожей на вешалку лилейный плащик, – как насчёт перекусить?

– Нет-нет, спасибо! – замахал он руками. – Не надо хлопотать из-за меня. Я совсем не голоден.

– А у меня так просто живот к спине прилип. – Игривая, Любочка словно бы с укоризной намекает: чуть голодом, поди, не заморил бедняжку, скаред эдакой… Покосилась на его неловко застывшую посреди кухни фигуру, коренастую, большеголовую, с короткими сильными руками, беспомощно повисшими двумя узловатыми плетьми, и рассмеялась звонко: – Вот! Сами поглядите. – Она бочком развернулась к гостю, взвела крыльями руки и втянулась в себя. – Будете должны мне ужин. Задолжали?

– Задолжал.

– Тогда садитесь, Женя, за стол. Я что-нибудь соображу. На скорую руку. Яичницу будете?