Za darmo

Когда ещё не столь ярко сверкала Венера

Tekst
Oznacz jako przeczytane
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

За порогом повести
Жил-был некий человек и имел три жизни

Цепко сидит в нас всё прошлое, сделавшее нас тем, что мы есть… Иногда в самый неподходящий момент явится тихое светлое облако воспоминаний, ласкающе коснётся сердца и уплывёт назад, истает мимолётным счастьем.

В. Чивилихин. Память

I. В никуда

Можно было подумать, что они считали себя здесь полными хозяевами и приходили в такую ярость потому лишь, что защищали собственность.

Д. Григорович. Кошка и мышка

У заиндевелого окна новогодняя ёлка радушно подмигивает разноцветными огоньками навстречу грядущему году – не году, а веку, не веку – тысяче новых лет готовит отсчёт.

На белоснежном столешнике, со свисающей едва не до пола бахромой, три синие чашки, и каждая на блюдечке с голубой каёмкой. Вскрыта трость бамбука, засыпан из неё в пузатый чайник прелый чая лист, заварен кипятком, – и под чайной бабы подолами, благоухая, как терпкий эликсир, созревает и томится бархатистый чёрный чай Пуэр. По бокалам разлит коньяк, лимон колечками нарезан, и мишка косолапый в шоколаде на шуршащем фантике лежит наизготовку.

Гость не зван, но приглашён к столу – ему все рады даже в неурочный час. Но вот беда: тот час, как день, уже клонится к быстрому закату. Темнеет рано за окном, и метель грозит разбушеваться к ночи.

К непогоде у хозяина голова трещит, и ноет, и болит. Лечит коньячком, расширяя кровотоки. Дверь скрипит: хозяйка в шёлковом халате по дому ходит и незло ворчит. Несёт к столу бисквит пушистый. И взгляд воротит от стола: печали соль скрывая, смахнёт с ресниц украдкой горючую слезу – красны глаза, чернее тучи красноречивые разводы туши на лице.

Хозяин, потирая пальцами виски, кряхтит и обескуражено глядит на гостя:

– Стало быть, вы навсегда покинуть нас и этот дом готовы? И не свидимся уже никак?!

– Нет, не свидимся, пожалуй, – отвечает гость. – А ежели узрите невзначай в толпе, так не узнаете. Узнаете – взгляд отведёте и мимо пройдёте.

Хозяйка присела к столу и изумлённо глядит на гостя, не доверяя собственным ушам. Вместо вопроса, с уст срывается лишь стон.

– Никогда! Не может быть. Отказываюсь верить я!!! – восклицает в панике хозяин.

Отвечает гость:

– Кто во что верит, так оно и есть, а как на самом деле есть, никто не знает. Всяк сущ убеждён, что жизнь ему дана один только раз. Некто мудрый и сердечный сказал однажды, что у кошки семь жизней, а у человека – всего лишь три. Одну жизнь я прожил. Доживаю вторую. Надеюсь и третью прожить. Так что, бог даст, свидимся ещё нескоро.

Горячий чай разлит по чашкам, терпок и горек. Надо многое успеть сказать, пока пыл чая не остыл, пока дымок не отлетел в эфир. Увы, нет слов таких, чтоб исчерпать всё то, что на душе кипит. Лишь скупые наставленья…

Время неумолимо бежит. И гость уходит в ночь, оставив все дела в порядке – как будто бы духовную на пороге подписав.

Хозяева до самого утра сомкнуть не могут глаз – и верят, и не верят: ворвался в жизнь, всё перетормошив, и вдруг исчез, как если бы кометой мимолётной сгорел в ночи за горизонтом без следа.

Ушёл он в никуда, откуда нет возврата.

II. Байки душеприказчика Ваньки

Вопросив же Савва беса, глаголя: "Повеждь ми, брате мой, где обитаеши, да увем дом твой". Бес же, возсмеявся, рече ему: "Аз убо особаго дому не имам, но где прилучится, тамо и начую. … Но аз сам не обленюся посещати тебе… "

Повесть о Савве Грудцыне

Селище с городом соединяет одна-единственная ухабистая дорога, очень узкая и извилистая – вся в колдобинах и рытвинах, как и многие дороги в здешних краях. Пусть какая-никакая с виду, но дорога чистится да латается, слава богу, каждый год, и никто ещё не пенял, будто колёса побил или ногу вывихнул. Не глухомань, а сосновый бор начинается за забором. Природа у нас хорошая, погода терпимая, до шоссе рукой подать, и при взгляде с конька крыши в ясную пору видать, как городская вышка маячит вдали красным огоньком на макушке, так что желающих завернуть сюда и справиться, а не продаётся ли где недорого домишко или землица, хоть отбавляй. Все участки, однако ж, давно застроены, обжиты, вот только лишь один клочок земли – нет. Необитаемый остов стоит на нём который год, несмотря на то, что просторы отсюда открываются неравнодушному взгляду такие, что просто дух захватывает от восхищения.

Там, где кончается дорога, берёт начало крутой склон глубокого оврага, по дну которого ручей бежит, и на самом краю его, у леса, на опушке, на отшибе селища некогда стоял дом – не лучше и не хуже всех прочих в ряду был. Теперь уж дома нет – один забор добротный окружает остов, абрисом смахивающий на сгнивший корешок зуба во рту старухи. Прямо к забору прибит большой лист фанеры, белёный, с контурами строения в виде терема, и писано на нём большими печатными буквами: «Продаётся фундамент к дому. Недорого», а снизу, той же красной охрой, приписка каракулями помельче да убористее: «Душеприказчик Ванька», а по нижней кромке строка дугой на уменьшение прописи: «Экскурсия – услуга платная». Глядя на объявление, можно подумать, будто небезыскусный помазун начинал свои художества, откупоривая бутылочку беленькой, а заканчивал, когда опорожнил её до самого донышка. Таким образом, продавался не дом, а пожарище, и с обугленными головешками в придачу всё то, что осталось, дескать, от дома после пожара, – не преминет ввернуть душеприказчик Ванька и всякому, кто вдруг клюнет на объявление, предложит экскурсию за умеренную плату.

Душеприказчик Ванька, будь уверен, не обманет, не дорого за слова возьмёт, и в тетрадь занесёт, и сдачу всю до копеечки мелочью отсчитает, а экскурсию проведёт такую, что рассказ его в память врежется на всю оставшуюся жизнь. Слушают экскурсовода разинув рты, а выслушав, уж ни за что на свете не раскошелятся: нет-нет, не из-за цены стушуются, ибо земля на краю земли стоит и большего, нежели душеприказчик Ванька простодушно объявляет, а из-за той скверны, что овевает этот палёный клочок.

С убеждённостью в правоте своих слов, как то присуще увлечённому своим делом экскурсоводу, Ванька забаит всякого, кто готов только слушать, и зачинает он всегда с образа положительного: хозяин-де умный был мужик, поселился здесь лет с несколько тому назад, а построился и того раньше. По карману ему было и иное, более благоустроенное местечко, но для налаживания своего холостяцкого быта выбрал именно наш неприметный угол. Отчего, спросите вы? Киньте взгляд окрест, и ответ не заставит ждать: девственная природа, край земли, а руку протяни – вон тебе и цивилизация на горизонте. Потому-то сотка земли в наших краях как на дрожжах в цене растёт. С каждым годом… да что годом?! С каждым месяцем, с каждым днём – часом подпрыгивает!

Хозяин был человек не из бедных, хотя отнюдь не богач. Образ жизни он вёл одинокий и скромный, гостей не созывал, при этом соседей не чурался. Не старый, и уже не молодой – в соку, в расцвете сил и лет. Матёрый был мужик. Ни с кем, окромя Ваньки разумеется, тесную дружбу не водил. Беленькую на завалинке с мужиками на троих не распивал. Но пригубить, поговорить, здравия пожелать – почему бы нет: людей негоже обижать. К местным бабам не приставал. И крашеных в своей машине сюда тоже не таскал, хотя мужик, всё те же бабы местные твердят, был видный, статный и рукастый – всем на загляденье.

Свет в окне до утра обычно не гасил, а спал когда – тогда, видать, когда усталость с ног его валила. Богатырский то был сон – не ночь, а ночь и день, а то и два он длился.

Частенько бывывал в отъездах, порой подолгу пропадал: видать, работа у него такая, деловая. Не бандит, и не служивый, и не чиновник. Не бездельник тож. А чем промышлял, справься у кого, никто не передаст, не донесёт.

Однажды спросил соседа Ванька, как тот деньги зашибает на харч, на кров, на душегрейку и на всю оставшуюся жизнь: ведь не служит и не сеет… Тот поведал: хочешь – верь, а хошь – ступай проверь.

Живёт, мол, почти как все теперь: покупает разные предметы дёшево, а продаёт дорого. А где, спрашивается, можно задёшево купить то, что потом продаётся втридорога? Не где, – смеётся тот в ответ, – а как! Нужно у одного купить сразу много и потому дёшево, а затем многим продавать помалу, и чем меньше, тем дороже. А где, спрашивается, взять деньги, чтобы пусть и задёшево, но все ж таки купить? Проще, объясняет тот с охотцей, простого. Прихожу, говорит, в банк, беру деньги на закупки под продажи, на них покупаю, продаю и затем возвращаю долги, и сам при этом не в накладе. И такая скукотища без начала и без конца. Но банк ведь ссудит не любому?! Только тому-де положен торговый заём, у кого: голова на плечах и залог. Ну, голова, допустим, есть у всех, а вот залог… Тут уж без лукавства, без ловкости, без удачи наконец – не обойтись никак. Главное, пустомелей не быть. Не зевать. Всё всегда считать.

Что деньги без удачи?! Как вода. Нужны не деньги, а финансы. Нужна недвижимость в залог, чтоб деньги превратить в товар, а товар обратно в деньги – и тогда завертится торговля, прибавляя с каждым оборотом капитал.

Ну а дальше всё предельно просто – поить-кормить того из бывших, кто и теперь ещё вполне-вполне. Пусть не преуспел, не расторопен, но не оскотинился пока, и с кем крутить совместные дела вполне возможно. Важная наука: быть всегда везде таким со всеми, каковы они, – и не быть скупым, и мотом не прослыть. И считать, считать, считать…

А вот потом начинаются и вовсе чудные чудеса.

Продать не душу, – что душа?! – продать с аукциона потную кепку мудреца за целый миллион. Входной билетик, банкет с дохода. В закулисье погрозить чуток, потрафить малость, пошутить, ажиотаж маленько возбудить и рассказать похабный анекдотец пусть с бородой, но с актуальным смыслом и намёком. И дело в шляпе, то бишь в кепке, – на целый миллион, да комиссионных с гак на праведное дело.

А нет, уж коль наскучила такая суета, возьми ты в руки кисти да нарисуй пустышку и так сумей продать, чтобы и краски окупить и отложить на харч. Вот и весь талант: перенеси ты «я» своё на полотно, разукрасив жизнь во все радуги цвета, прими за счастье боль, и радость, и печаль.

 

Все знают. Шутник тут жил. Незлой был человек. Вполне отзывчив, хотя и сам себе он на уме.

И рыжий пёс с ним жил, ему до гроба верою служил.

Не устаёт баять душеприказчик Ванька да краски сгущать: бьют часы двенадцать раз – из машины вышли двое и зашли в калитку. Прямо в новый год. Хозяин – на порог встречать непрошеных гостей, как выстрел прогремел. Потом хлопок – и вспыхнул дом.

Машина умчала в пургу, и снег заметал следы.

Сказывают, из объятого синим пламенем дома выскочил огромный рыжий пёс и припустил вслед за машиной со всех своих четырёх пускай не борзых, но длинных лап. Куда уж рыжим тут, казалось бы, тягаться?! Но пёс был умница большой, и он помчал сначала в огороды, затем по полю прямиком наперерез.

Где крутой поворот развязывает узел дорожной петли, пёс нагнал и без раздумий – прямо под колёса. Вильнула машина и сорвалась в пике. Кувыркаясь, полетела вниз под откос – с крутого обрыва в кювет. Оземь! Моргнуть никто не успел – вспыхнула, как спичка. Потом был взрыв – затем ещё один. Пылал металл. Резина коптила едкой гарью.

Догорал уж дом, когда рыжий пёс, тяжело дыша, вернулся на пожарище. Пена хлопьями свисала из ощерившейся клыкастой пасти, забрызгала ему грудь и спину.

Собака не может молвить человечьим языком, и потому неясно, кто сказал тут, будто у человека не одна, а целых три жизни, и что совсем неважно, в каком ты теле, если у тебя есть душа.

Повыл на пожарище, как водится, всю ночь, тоску нагоняя, отдышался, а под утро затих. С рассветом встал на задние лапы и ушёл в лес. С тех пор его никто не видел, пса то бишь рыжего, зато многие не только слышали, но и теперь, бывает, чуют средним ухом его тоскливый вой по ночам в чаще леса. Мурашки бегут по коже. Иногда в лесу находят огромные следы то ли лап звериных, то человечьих ступней.

А ещё не иначе, как с намёком, бает Ванька о том, о чём все старожилы знают, да молчат: в день, грядущий за приснопамятным, понаехали тут разом всякие – в погонах и без, пятнистые и в коже, в касках и с дубинами, двое с автоматами наперевес и один с собакой. Как только дорога внутрь земли не провалилась от невиданного в нашем углу скопища машин да людей?!

Галдят, будто стая ворон, а толку чуть. Собака щерится, шерсть дыбом, но в лес даже на поводу не затащишь её: упирается, скулит, поджимает хвост. Вызвался тут один смельчак из пришлецов, матюгнулся да в лес ушёл. Ушёл – и не вернулся. Без вести пропал.

Ждут-пождут до ночи, а с ночи до утра, тревожатся, по опушкам рыскают, а в лес нейдут – боятся, стало быть, что, войдя, не выйдут сами.

И что бы вы б подумали?! К утру таки выбрел из лесу смельчак, ну тот, кто давеча как бы без вести пропал, но не с того конца, откуда заходил, а с обратного, причём едва не догола раздет, всклокочен, глаза безумны, и бормочет – заговаривается. А что говорит, того не пересказать, чтобы слов не переврать. Усмехнулся Ванька, подмигнул и шепчет: выблудший такого тут понарассказал, что все расселись по машинам и разом быстро укатили прочь.

Потом вдруг понаехали всякие наследники. Откуда только взялись?! Могила, дескать, где-то есть, но дома нет. А что клочок земли?! И та в аренде: покойный не купил, а навечно снял и жил. Ни капиталу, ни счетов расчётных, ни фирм, ни зданий, ни машин. Ни даже мокроступов на пепелище не нашли. Один бурьян да ржавые крючки. И ни следа. Как будто жил-был некий человек, и больше нет его. Пришёл он ниоткуда и канул в никуда.

Затем явились всякие искатели, из тех, что ищут всё, что видится им ненормальным. Следы нашли, но за пересудами, кто прав из них, а кто дуркует, так к согласному концу и не пришли: дух как будто есть, да человека нет, и зверя нет. Как нет явленья никакого. Стало быть, ничейные следы. Так о чём тут можно толковать?!

Ономеднись, то бишь того дня, белый конь из лесу вышел, в седле лесник сидит и говорит: там, в самой чаще, бродит – не зверь и не человек. Пришлецам наш лес поперёк пути буреломом встанет, звериным рыком встретит, болотною трясиной оградит, гнилой водицей напоит да волчьей ягодкою угостит. Ну а свои по ягоды-грибы пусть без опаски хаживают, да только чур – зверя не пугать да лес не обижать.

Так что не верьте, люди добрые, россказням, ибо болтают люди всякое, о чём сами не ведают, а о чём ведают, того не говорят.

Заканчивая баять о здешних местах да нравах местных, душеприказчик Ванька непременно и про торги обмолвится словом: всяк, мол, может посетить наш угол, представиться, поспрошать, свою цену завернуть… и спасовать. Как искони ещё при бабке, мол, моей говаривали – гостя рады видеть мы всегда, особливо в спину ему глядючи.

III. Наперегонки со временем

Я пред вами в долгу неоплатном,

И стою, как всегда онемев,

Под кладбищенским сном невозвратным,

Под печальною сенью дерев.

А. Милова

На исходе ночи, когда ещё не столь ярко сверкала Венера, по пустынному шоссе наперегонки со временем мчалась одинокая машина, высверливая фарами световой тоннель во мраке. С каждым километром блекли краски неба, тухли звёзды, серел небосклон на самом краю Земли. Спряталась луна. Ещё одно мгновение, и над туманом всплыла утренняя зоренька, зажигая свет дневной на розовощёком окоёме.

Словно полуслепой кутёнок, впервые выглянувший за пределы родильной корзины, где недели с две тому, как ощенилась сука, и окинувший с высот её бортов незнакомый, чуждый и потому, наверное, пугающий необозримостью белый свет, что едва приоткрывался его ещё мутному взору, – далеко на востоке, за иссиня-чёрным частоколом леса, заалела заря; и уже совсем скоро, прорезая мглистый воздух, проявляя краски утра, пугливо блеснули рассветные лучи. Парило росистое поле, лениво всплывало вверх, в серо-голубую высь, марево; длинные, нескладные тени придорожных дерев густо ложились на щербатое полотно шоссейной дороги.

Асфальтная лента бежала в гору, к вершине пологого холма, и меж стволов, как бы сквозь движущуюся решётку, мерцали блики холодного мутного светила; асфальтная лента бежала под горку, вниз по склону в ложбину, и уж плотнее смыкались тени, точно в осадок уходил слоистый туман. Пробуравив, наконец, растительность, взявшую под стражу шоссейную полосу, светило в бреющем полёте направило прерывистые лучи свои в салон мчащегося по трассе автомобиля, вынуждая водителя по-кошачьи щуриться.

Вот поля, размежёванные защитными зелёными полосами на прямоугольники, вытесняет беспорядочная поросль лозняка – потянулись заливные луга, поросшие сплошным кустарником и усеянные озёрцами-болотцами да никогда не просыхающими лужами. Слышится близкое дыхание реки.

Наперегонки, по одной дорожке, по шоссе, мчалась машина, доставляя в город седока, по другой – лишь ему ведомому пути: над лесами, над полями – по горизонту катилось светило, бросая окрест косые взоры. Да куда там?! Не с вечностью же тягаться гонимой по просторам мироздания ничтожной пылинке, что меряет пространство шагами и пядями, километрами в час, днями, месяцами, годами да сторонами света! Ведь там, в бесконечности Вселенной, которую не соразмерить сподручными человеку мерками и ощущениями, всё устроено иначе, за коном Земным – по незамышленью Провидения.

Выше и круче карабкалось в гору шоссе, неуклонно возносилось над простёршейся по обе стороны равниной – и машина взмыла ввысь, и долу провалились луга. Утонул в тумане и сам горизонт – вынырнуло из тумана солнце. Зарябило в глазах от пролетающих мимо мостовых конструкций – сквозь разрывы белёсой пелены едва просматривалась сокрытая испарениями молочно-серая гладь реки.

Празднуя пришествие нового дня, ярче солнца блистали вдали макушки монастырей и соборов над бережно укутанным в зелёное покрывало сонным городом, что, точно бы гигантский птах, расправивший крылья для полёта, так и застыл, уткнувшись грудью непокорной в колено реки. Кажется, взмахни он крылами, поросшими пушистыми зелёными перьями дерев, – и порхнёт с крутого берега в заливные луга к полевым цветам и тихим заводям в окружении топких болот. Не смея, однако ж, истоптать своими каменными башмаками девственную красоту родной земли, старинный град так и запнулся в изумлении, не перелетев на тот другой, пологий берег реки.

Многокилометровая гонка была очевидно проиграна, и машина без сожаления покатилась с моста по склону шоссе. Навстречу неслась прибрежная илистая низина. Туман над рекой складывался в огромные заострённые языки, превращался в лёгкую дымку и таял в вышине прямо на глазах в лучах разгорающегося светила.

Шоссе переходило в улицу, вспоровшую высокие земляные валы, над которыми поигрывали золотом маковки куполов с крестами. И под прицелом старинных бронзовых пушек машина въехала в город – в самый центр, что расположился на окраине. Свернув к обочине, остановилась в виду речного вокзала в тени вековой липы.

Должно быть, никому уж и дела нет до солнца, что, рассекая лучами тень, то победоносно взирало на восходе с небес, то смущённо пряталось за кронами каштанов и тополей.

Чужая родимая земля встречала утренней прохладой. Грядущий день обещал быть жарким и безоблачным. Таким он был в тот год, и быть может – пятьдесят, и сто, и даже тысячу лет тому назад. Всегда, насколько память человеческая способна помнить. Пусть иная, однако искони здесь била жизнь ключом, как теперь своя взяла начало и течёт бог весть куда. Никто не ведает, никто не знает и не замечает – тишком, ничком, незнакомым чужаком крадёшься ты туда, где мать на свет, не спросясь, произвела. Безвестный странник, от кого таился, от кого бежал? Не убежал. Вернулся он украдкой.

Сквозь тающую утреннюю дымку, взором в упор, с поднебесья уставились янтарные раскосые очи, приковав к себе полный смятения зачарованный взгляд. В их манящей, завораживающей глубине словно свернулось пространство и время, и твоё жалкое, беспомощное «я» расплавилось в золотой пучине.

Машина вздрогнула при повороте ключа в замке и замерла бездыханно. Утренний ветерок замёл все следы, развеяв чадное облачко. На ветке старой липы белка сидит, поглядывает с любопытством на пришлеца, выбирающегося из железного дупла, что вдруг неведомо откуда прикатило спозаранку. Безлюдье, и только далеко за рекой, на берегу затона, маячит одинокая фигура рыбака с удочкой в руке.

Не то что бы спешишь, но и не медлишь, поднимаясь в гору по мощённой кирпичом тропе меж раскидистых корявых можжевеловых кустов. Где-то в двух шагах, быть может в зарослях кустарника, заливается трелью соловей, трубя побудку. Вокруг чирикает, воркует, стрекочет. Каким, однако ж, дурманящим, опьяняющим кажется утренний воздух, насыщенный йодом реки и испарениями утренней росы. Оттого, что дома, так легко дышится, и будто слышишь тишину. Невозможно надышаться. Сердце заходится, в висках волнуется пульс… и ещё что-то – нечто невыразимое, от чего стесняет грудь, смущает мысль.

Здесь, под зелёными крышами сплетённых крон, не страшен ни ливень, ни зной, ни ветер студёный. Но есть одна особая, шкодливая пора: с побуревшей живой крыши скатывается один за другим колючий спелый плод и, падая, с треском раскалывается зелёными ёжиками надвое; катится забавным шариком коричневое с пятнышком зёрнышко под ноги в шуршащие листья. То потешается над прохожими озорной каштанопад – уже совсем скоро вслед за проказником грядёт золотая осень, под стать куполам. Устелет шершавым жёлто-бурым покрывалом пожухлую траву листопад, поверх ляжет снег, и всю долгую снежную зиму снится и мнится тот день и час, когда побегут ручьи, растают льды, выйдут из берегов реки, сойдут вешние воды, – расцветут на ветвях белоснежные свечки, и новый плод начнёт наливаться, созревая, соком жизни.

И снится час, тот день, тот год – из года в год все ночи напролёт недужит странник, без надежды на излечение.

Выстрелила пушка, заведомо, не холостым зарядом – и улетело в неведомую даль живое ядро. Облетев землю, вернулось на круги своя. Ноги сами привели туда, где всё начиналось когда-то. Стоишь на краю обрыва и будто паришь в вышине, с крутого вала всматриваешься в бескрайнюю даль, где за озёрами и старицами сливаются заливные луга с лазурным небосклоном. А у ног, под обрывом, плёс шумит, рябь речная с солнышком играет в прятки. И утренний туман, шурша о волны, стелется по-над водой.

Вот из заречья дохнуло свежестью скошенных луговых трав. Уронила плакучая ива слезу на плечо – и шепчет печально: люблю, люблю, люблю.

Время замерло, но сердце странника тикает, как часы. За спиной мнится каблучков частый перестук, приближаются шаги.

Руки что белые шеи лебединые. Дыхание – парное молоко, волосы – душистое сено. Перебирая струны волнистого песчаного дна, о берег бьётся волна и древнюю песню поёт – то она слово молвит. Вольные травы шелестят о стебли стеблями – она ласково шепчет: «Это я. Это я. Это – я».

 

– Сколько же подков, сколько каблуков мы истоптали?! Упивались мимолётным мгновением бытия, не загадывая вперёд ни на час иль год, не оглядываясь назад – в позавчера.

Она нарочито медленно – даже не шла, а поволе покачивалась так тихо и плавно, кажется без движения вперёд, точно речной плёс на рассвете, когда ленная речная гладь что стекло и слегка колеблется всей своей ровной поверхностью – не волнами, не рябью, а всем своим зеркалом внахлёст надвигается на песчаный пляж и трепетно целует его. Она нарочито медленно плыла, покачиваясь, – и увлекала за собой.

– А помнишь, здесь, под веткой синей ели, мы ворковали до утра?

Плачут ивы, и плачут берёзы. Фонтаны спят. Росой вспотели клумбы.

Вдруг какой-то странный, чуждый шум, и привкус пыли, тревожный запах гари… Что-то здесь уже не так, как сберегла навеки память.

– Вон там, укрывшись от любопытных вежд в сени рябин курчавых, мы мечтали быть…

Пройдёт твой век – наступит миг печальный. Отлетит душа, облегчившись от бремени изношенной плоти да неловких конопатых наростов бытия, – вознесётся в бездонную лазурь, оставляя всю суету-маяту вне первых и последних проблесков сознания. Круг спирали замкнётся через промежуток, равный земной юдоли.

– А теперь ступай за мной. Пора на алтарь печали пожертвовать горькую слезу. Я покажу тебе твою могилу.

Бредёшь за ней, и каждый уголок вопиёт вослед: «Ты помнишь?!» – Зачем спрашивать, если сам знаешь ответ: – «Не спеши! Туда, где нас уж нет, всегда успеешь».

Говорят, что все дороги ведут к церкви. О нет!!! Все дороги ведут – к кладбищу и заканчиваются тупиком под именем могила.

Покосившаяся оградка. Серый гранитный валун над могильной плитой с латунной табличкой. Имя мало что скажет постороннему взгляду. Дата начала и дата конца пути. Что и как между ними пролегло в кладбищенской книге не записано. Жил-был некий человек… и всё, нет его. Но высечена строка в граните: «В смерти видишь лучше то, что в жизни было…». И узнаваемый профиль вырублен в камне твёрдой рукой как будто на века. Глаза глядят на мир с холодного гранита – живым глазам навстречу.

Если человек в своё разумное бытие входит без страха и покидает его с чувством удовлетворения от того, как в этих временных пределах – в котле с варевом, именуемом жизнь, – бурлили страсти, извивался разум и щемила душа, только тогда те, кто близко знал безвозвратно ушедшего, смогут с полным правом сказать: «Мы знали его. Он прожил свою жизнь так, как сам того хотел. А потому он – счастлив там!»

Легко, даже беззаботно об этом думать, особенно когда кажется далёким тот час, когда костлявая рука ухватит тебя за шкирку, встряхнёт, выбивая жизненные силы, и потянет за собой во мрак небытия, когда нет необходимости в агонии цепляться слабеющими, немеющими пальцами за край лазурного одеяла, покрывающего со всей нежностью и благосклонностью ложе бытия.

Я стоял над своей могилой в минуте молчания и скорби. Изжогой мучила совесть за то, что сделал, и за то, чего не делал. Нет тому и быть не может успокоения, разве что в полном забвении.

По тихим улочкам вечерним бризом гуляет-метёт ветерок. Удаляющийся цокот её частых мелких каблучков растворяется эхом вдали.

Кажется, минуло несколько мгновений, в действительности же провал промелькнул от восхода и до самого заката: за спиной полыхают зарницы. Вот-вот уж ляжет наземь тень от ночи. Ещё сияют златом купола. Ложатся спать в пруду кувшинки, смежая лепестками жёлтые глаза. И лилий белые бельма устало тают в темноте. И лес шумит, и роща плачет. Грачи ложатся спать. Лягушки песнь свою заводят. И только ветер неустанно воет – как если б мать в тоске о сыне исплакать до слепоты могла глаза: «Кто из нас, из смертных, знает свой финал?!»

Вечерняя зоренька встаёт и гаснет в темноте, теряясь в россыпях далёких звёзд.

Где-то бьют часы двенадцать раз, считая пушек стражу на валу.

Над головой – чёрное небо, усеянное звёздами. Ночь обнимает, умеряя тоску и покой даря до рассвета.

Вдоль реки, по асфальтной ленте, убегающей прочь из родных чужих краёв, мчалась машина, унося странника в неведомую даль, где всё ещё, быть может, жизнь теплится и бьётся в надежде о хладное стекло бытия. И только огоньки ещё долго тлели, отражаясь в потемневших от тоски глазах – догорали угольки в ночи при воспоминании о вечной разлуке.

До самого восхода, пока не вспыхнет на горизонте утренняя зоренька, глядела в зеркальце ему вослед очей очаровательных пучина темнее янтаря.

Конец