Попасть в переплёт. Избранные места из домашней библиотеки

Tekst
7
Recenzje
Przeczytaj fragment
Oznacz jako przeczytane
Jak czytać książkę po zakupie
Nie masz czasu na czytanie?
Posłuchaj fragmentu
Попасть в переплёт. Избранные места из домашней библиотеки
Попасть в переплёт. Избранные места из домашней библиотеки
− 20%
Otrzymaj 20% rabat na e-booki i audiobooki
Kup zestaw za 44,55  35,64 
Попасть в переплёт. Избранные места из домашней библиотеки
Audio
Попасть в переплёт. Избранные места из домашней библиотеки
Audiobook
Czyta Юрий Гуржий
23,79 
Szczegóły
Czcionka:Mniejsze АаWiększe Aa

Говорит “Москва”

Встречаются на полках библиотеки и пустоты – пропавшие, кем-то присвоенные или затерявшиеся книги. Как толстый том Булгакова, словно густо, до сального блеска заштрихованный сангиной. С предисловием Константина Симонова, 1973 года издания. Булгакова в доме много, а отсутствие этой книги – зияющая дыра…

В советской литературно-политической истории огромное значение имели тиражи. Тираж – продолжение цензуры иными средствами. Как в нашу безбумажную и непечатную (во всех смыслах) эру – замедление социальной сети или блокировка издания. Существовали даже правила, по которым выставлялись тиражи – придуманные специально, а быть может, самовоспроизводившиеся спонтанно. Например, аккуратно-пугливый тираж – не так, как пробуют ногой воду, а как боязливо входят в нее, попробовав и удостоверившись, что холодная, – это 30 тысяч экземпляров. Тут читателя поджидал ограничитель: не найдешь потом эти драгоценности в открытой продаже, только в “Березке” и номенклатурной “Книжной экспедиции”.

В октябре 1966-го, на Арбате, 20, в редакции журнала “Москва”, находившегося в ведении Союза писателей РСФСР и московского отделения СП, готовилась к подписанию в печать верстка романа Михаила Булгакова “Мастер и Маргарита”, купированного и цензурированного. Зато тираж журнала – 150 тысяч, для издания регионального подчинения совсем не малый. Пройдет всего-то семь лет, и в издательстве “Художественная литература” увидит свет уже полная версия романа. В охряного цвета толстый том войдут “Белая гвардия”, “Театральный роман”, “Мастер и Маргарита”. Но – тиражом 30 тысяч. И – прямиком в “Березку”, “Книжную экспедицию” и в руки спекулянтов у книжного магазина под памятником первопечатнику Ивану Федорову. Туда, где сейчас закрепилась иная субкультура – Третьяковского проезда, где никто уже ничего не читает, кроме ценников на оставшейся в живых люксовой одежде.

Тем же тиражом, 30 тысяч экземпляров, в 1967 году в издательстве “Советский писатель” из резерва издательского плана 1966-го был издан тоненький томик новой (и в стилистическом смысле тоже) прозы Валентина Катаева “Святой колодец”.

Казалось бы, какая связь? А вот какая. И “Мастера и Маргариту”, и “Святой колодец” пытался издать у себя в журнале Евгений Поповкин, главный редактор “Москвы”. Со “Святым колодцем” ничего не получилось – главного циника, приспособленца и одновременно лучшего, талантливейшего стилиста советской литературы тех лет цензура не разрешила опубликовать в журнале. Потом была попытка напечатать в “Новом мире” – Главлит и здесь был против. Но вступился родной Центральный комитет, что-то там перещелкнуло, кому-то доложили, кто-то, может Суслов, махнул рукой – и Катаев вышел сначала в пятом номере “Нового мира” за 1966 год, а затем отдельной книжечкой в оформлении одного из самых изысканных и стилеобразующих книжных художников той эпохи Владимира Медведева.

Что-то похожее произошло с “Мастером”, но, к досаде цензоров, он все-таки увидел свет в одиннадцатом номере “Москвы” за 1966 год с оговоркой, что окончание можно будет прочитать не в двенадцатой книжке, а в первой за 1967-й. Константин Симонов, политический тяжеловес, своим предисловием прикрывший публикацию (с его же предуведомлением выйдет и полная версия в 1973-м), вспоминал не цензурные бои, а стремление журнала перенести читательский интерес к себе и на 1967 год. По воспоминаниям Алексея Симонова, публикация своим источником имела пари классика советской литературы с бывшей женой, редактором отдела поэзии “Москвы” Евгенией Ласкиной: “Не напечатаете! – А вот и напечатаем!”

Как сейчас каждый издатель мечтает найти свою Джоан Роулинг, так и тогда, даже в подцензурных обстоятельствах, главные редакторы искали своих Солженицына и Булгакова. Только редактора Джоан Роулинг вряд ли кто-то знает, а главные редакторы журналов, в которых выходили принципиально важные вещи, оставались в политической и гражданской истории отечества.

Твардовскому в восьмом номере “Нового мира” за 1965 год удалось с кровью и после трехлетних битв опубликовать “Театральный роман” Булгакова. Наверное, на “Мастера” ему уже не хватило бы пробивных сил, а в “Москве”, к которой не до такой неистовой степени было приковано внимание цензуры и власти, для этого сохранялся ресурс редакторской энергии. К тому же вдова Михаила Афанасьевича Елена Сергеевна Булгакова уже была знакома с Евгением Поповкиным по его попытке опубликовать рассказы Булгакова в 1963 году.

Главным редакторским достижением Поповкина была первая журнальная публикация “Маленького принца” Сент-Экзюпери (1959, № 8). Славу журнала круга охранителей и русских националистов “Москва” обретет лишь с 1968 года, когда его возглавит Михаил Алексеев. А в середине 1960-х, несмотря на дружбу Поповкина с куда более известными, чем он, “автоматчиками партии” Грибачевым и Софроновым, “Москва” и на национал-патриотическом поприще особо ничем не прославилась.

Словом, пока цензура и партия всем своим весом обрушивались на крупную дичь – “Новый мир”, – Поповкин виртуозно вел “Мастера” к публикации, обкладывая его предисловием Симонова и послесловием Абрама Вулиса, ташкентского энтузиаста, который в своей книге о советском сатирическом романе 1920–1930-х годов, увидевшей свет далеко от Москвы, в Узбекистане, ухитрился подробно рассказать о “Мастере и Маргарите”. Вулису Елена Сергеевна очень доверяла, а Симонов покровительствовал со времен своей ташкентской “ссылки”. Вместе с вдовой над текстом работала редактор Диана Тевекелян. Так все они – Вулис, Ласкина, Тевекелян, Поповкин – и вошли в историю русской литературы благодаря борьбе за Булгакова.

Парадоксы советской эры, когда литературно-политические тяжеловесы с раздвоенным сознанием уровня Симонова и Катаева сами становились жертвами цензуры. “Я – часть той силы, что вечно хочет зла и вечно совершает благо”. Эпиграф к “Мастеру” – это иллюстрация к советской истории. Дважды отвергнутый Катаев (“Я – пария!”), которого с разрешения верхов все-таки издали в “Новом мире” и “Совписе”, а спустя десять лет, казалось бы, в самые глухие времена, в 1977-м, опубликовали всю новую прозу в двухтомнике “секретарским” тиражом 250 тысяч. Почему в 1967-м было нельзя, а потом вдруг можно? Симонов, который в то же самое время, когда продавливался “Мастер”, находился не просто под цензурным прессом, а под ковровым шельмованием со стороны ГлавПУРа и верхнего ареопага ЦК в связи с попыткой опубликовать военные дневники “Сто суток войны” в “Новом мире”. А затем, в том же 1977-м, опять-таки внушительным тиражом, эти же дневники, о которых неприязненно отозвался десятилетием раньше лично Брежнев, вдруг увидели свет в роскошном двухтомнике в суперобложке.

Что это было? Новое вино стало выдержанным? Советские люди дозрели до чтения таких вещей? Цензура ослабла – это в 1977-м-то? Почему в 1967-м голая Маргарита была невозможна, а в 1970-х стала допустима и в таком непристойном виде? А потом, почему-то опять же в 1977-м, явилась отборной московской публике обнаженной – хоть и со спины – на сцене Театра на Таганке (актриса Нина Шацкая). Отчего “квартирный вопрос” не мог “испортить” москвичей в 1960-е – эту фразу вырезали, – а спустя несколько лет с этим не возникало проблем? Откричали свое, положив под язык валидол, цензоры (“…у нас одним только Иванам Бездомным жить, недоумкам!”), утомился отдел культуры ЦК?

В годы застоя режим забронзовел, стал, говоря словами Брежнева, “стабильным”, уверенным в том, что ничто не может покачнуть его здание. Если, конечно, его самим не трогать и не устраивать перепланировку. Не то чтобы система утратила чекистскую бдительность, но смирилась со всеобщим лицемерием, с тем, что все “делают вид, что работают” и подчиняются правилам, лишь изображая подчинение им.

Это касалось и охранителей, и либералов. У всех был кукиш в кармане, который они время от времени показывали, в том числе в виде литературных произведений. То “Тяжелый песок” Анатолия Рыбакова предъявят либералы, то Виктор Астафьев с Валентином Распутиным шарахнут с другого фланга талантливой прозой, по содержанию своему антисоветской. Иной раз было трудно понять, где кончается критика новой городской цивилизации и начинается антисоветчина. Иногда и за прозу, достойную самиздата, можно было вдруг получить Государственную премию… Государство и общество напоминали сложные, многоподъездные и многоэтажные строения с хитросплетениями коридоров. И, как в случае с “Мастером”, нижние этажи иной раз оказывались в своих цензурных порывах святее этажей верхних.

Что уж говорить о самоцензуре. В 1968 году в фойе Центрального дома работников искусств готовилась однодневная выставка работ шестнадцатилетней Нади Рушевой. По свидетельству Мариэтты Чудаковой, заместитель директора ЦДРИ потребовал убрать два стенда с воздушными иллюстрациями Рушевой к “Мастеру”: “Этот необычный, сомнительный булгаковский роман написан не для школьников!”

Оказалось, что для школьников, по крайней мере старших: двор дома на Большой Садовой с его квартирой № 50 в годы позднего застоя сделался местом паломничества молодых людей, одержимых Булгаковым. Стены подъезда были талантливо расписаны, сам Михаил Афанасьевич воспринимался как символ этакого полуподпольного нонконформизма.

Сейчас тот же двор на Садовой стал частью всеобщего опопсовения, затоптанной достопримечательностью похорошевшей Москвы, а не тайным местом московских прогулок юных посвященных, знавших “Мастера” наизусть.

Кстати, если судить по роману Булгакова, Москва похорошела отнюдь не в первый раз, по крайней мере по мнению “гражданина соврамши”:

“– Иностранный артист выражает свое восхищение Москвой, выросшей в техническом отношении, а также и москвичами, – тут Бенгальский дважды улыбнулся, сперва партеру, а потом галерее.

Воланд, Фагот и кот повернули головы в сторону конферансье.

– Разве я выразил восхищение? – спросил маг у Фагота.

– Никак нет, мессир, вы никакого восхищения не выражали, – ответил тот”.

 

Появись роман в наши дни, (само)цензуре было бы над чем поработать…

В замысловатой истории публикации романа, помимо демонстрации некоторых специфических черт советской эры и неувядающих свойств иных общественно-политических устройств, есть и обаяние той эпохи, когда сама публикация книги прозы имела ошеломляюще масштабное значение сначала для десятков тысяч людей, а затем для коллективного интеллекта огромной страны. Это совершенно иные “линзы”, нежели сегодня, в эпоху хайпа и “прозы” размером с чирик, то есть твит в жанре злобного выкрика.

…Однажды Алексей Кириллович Симонов показал мне семейное сокровище – экземпляры одиннадцатого и первого номеров “Москвы” за 66-й и 67-й годы. Это были распухшие от вклеек и вставок журнальные книжки – Алексей Кириллович и его мама вручную вставляли в тело журнала то, что было купировано цензурой. Благо Евгения Самойловна имела доступ к аутентичной рукописи. Это были не просто обычные “толстяки”, а свидетели и свидетельства эпохи, по драгоценному своему значению равные экспонату музея древностей: “Журналы топорщились при каждом открывании, как два огромных бумажных ежа. Там были вклейки-слова и вклейки-фразы, вклейки-эпитеты и вклейки-абзацы, вклейки-метафоры и вклейки-страницы. И три больших многостраничных куска: «Сон Никанора Босого», половина «Бала у Сатаны» и «Разгром Торгсина»…”

Банально, но чистая правда: рукописи таки не горят. По справедливому замечанию иностранного аг… нет, консультанта Воланда.

Бегство из “края непуганых идиотов”

Я принадлежу к поколению, опознававшему “своих” по сигнальным фразам из Ильфа-Петрова и Бабеля. В редакции “Новой газеты”, где я работал, даже запретили к месту и не к месту цитировать “Двенадцать стульев” и “Золотого теленка”. Но – до смены поколений: следующая генерация журналистов и не думала сыпать цитатами из классиков. На детство пришлась экранизация с Папановым и Мироновым (1976), которая для меня предпочтительнее фильмов с Юрским (1968) и Гомиашвили (1971). Дома был потрепанный, некрасиво изданный том с двумя романами Ильфа и Петрова. В 1987-м появилась книга статей и фельетонов. Затем я собрал все, что в принципе издавалось в последние годы об Ильфе-Петрове или из их наследия.

Евгений Петров, Евгений Петрович Катаев, Ильф-и-Петров, погиб 2 июня 1942 года. О его гибели ходят разнообразные легенды.

Впрочем, и об иных эпизодах его жизни рассказывают самое разное. Например, о том, как он начал писать. Причем свой вклад в противоречивую мифологию внес старший брат, Валентин Катаев. То у него Евгений со злости, чтобы не сидеть на шее у Валентина Петровича, написал свой первый рассказ. То сам Валентин Петрович ушел за папиросами и попросил младшего продолжить за него фрагмент сериального произведения, которое из номера в номер шло с колес в газету. А тот написал так, что и править ничего не надо было…

Наверное, легенды и должны сопровождать биографии знаменитостей, но старший Катаев умел адаптировать свои истории и тексты не только к интересам публики, но и к нюансам текущего момента, то есть к потребностям власти и ее дискурса. По Катаеву, Петров погиб в самолете, который уходил от “мессершмитов”.

Ни от каких “мессершмиттов” самолет не уходил, зато история, предшествовавшая роковому полету, уже могла обернуться гибелью.

Бесстрашный военный корреспондент, Евгений Петров побывал в осажденном Севастополе и возвращался из него в Новороссийск на эсминце “Ташкент”. Корабль атаковали немцы, потонул шедший впереди эсминец “Безупречный”, из-за постоянных обстрелов невозможно было спасти людей, плававших в озерах мазута… Адмирал Иван Исаков присутствовал при всех этих событиях, а затем наблюдал за реакцией Петрова, потрясенного всем увиденным и пережитым. Якобы, оказавшись в результате в Краснодаре, писатель несколько дней пил. В день рокового вылета в Москву тот же Исаков обнаружил на веранде, где ночевал военкор, множество исписанных листов бумаги, каждый из которых был придавлен камешками: “Это сушились записки Евгения Петрова, вместе с его полевой сумкой попавшие в воду во время боя”.

А дальше – две версии. Самолет “дуглас” летел низко, чтобы свои узнали своих и не обстреляли. “Тень от самолета падала на землю, – писал литературовед Яков Лурье, – и пасшийся там скот с испугом отбегал от этой движущейся тени. Летчика это позабавило, и он стал нарочно пугать коров. Тут-то он и врезался в курган”. Другая версия: пилот и штурман позволили Евгению Петрову сесть за штурвал, и, хотя пилот руководил его действиями, уйти от внезапно обнаружившегося холма не удалось.

Смерть ходила по пятам Евгения Петрова, – утверждал его старший брат, – еще с тех пор, как младший едва не утонул в детстве. В волшебной прозе Валентина Катаева, в повести “Белеет парус одинокий” (первое издание из домашней библиотеки лазурного цвета с белым пятном паруса разваливается в руках – оно сильно зачитано еще мамой и ее братом до войны: “Сдано в производство 31.5.1936 г. Подписано к печати 21.7.1936 г.”, Детиздат ЦК ВЛКСМ, тираж 25 000) младший описан с удивительно трогательной любовью. Маленький Павлик, брат Пети, запрягающий игрушечную лошадку Кудлатку, и есть будущая половина Ильфа-и-Петрова. “А у вас когда-нибудь погибал младший брат?” – эту фразу, как утверждают, Катаев произносил с неизбывным отчаянием.

Невезучему младшему брату повезло стать соавтором двух сатирических романов, тексты которых не просто ушли в народ, а стали паролем в общении нескольких поколений более или менее интеллигентных слоев советского и даже постсоветского общества. Он сделал карьеру, пришли слава и достаток, квартира в Лаврушинском в 1937-м и орден Ленина в 1939-м, назначение главным редактором “Огонька”.

Он был счастливчиком, но счастливчиком обреченным. Слишком высоко залетать во времена обретавшего зрелость после ювенильной легкомысленности НЭПа сталинизма было опасно. Когда, двигаясь к статусу классиков, Илья Ильф и Евгений Петров получили предложение писать для самой газеты “Правда” – это был огромный риск. Снаряд в угол дома, где ночевал военкор Петров, на финской войне или минометный обстрел под Москвой – это полбеды. Главная мина разорвалась прямо рядом с двумя соавторами, когда 9 декабря 1932 года в “Правде” был опубликован их первый фельетон “Клооп”.

В нем описано некое абстрактное советское учреждение, где все заняты чем угодно, только не работой, и никто, включая начальника конторы, не знает, в чем состоит смысл работы и как расшифровать само название.

Если начальник Клоопа был переброшен на новую работу “с молока” – настоящие большевики с равным успехом могут руководить чем угодно, – то и тогдашний главный редактор “Правды”, когда-то фактически портфеленосец Сталина по прозвищу Мехлис, спичку! тоже был переброшен на печать бог (точнее, Маркс) знает откуда.

По поводу фельетона у Мехлиса состоялся неприятный разговор со Сталиным. В свою очередь, у редактора отдела литературы и искусства главной большевистской газеты Арона Эрлиха, друга и коллеги всех тех, кто когда-то делал знаменитую четвертую полосу “Гудка” (от Юрия Олеши до Михаила Булгакова), состоялся тяжелый разговор с Мехлисом.

Эрлиху пришлось поручиться “головой” за Ильфа и Петрова, и, по счастью, Арон Исаевич не был репрессирован и дожил до оттепельных времен. Правда, ему пришлось в специальной статье покритиковать своих подопечных. Сделал он это виртуозно, никого не обидев и уведя из-под удара друзей: в фельетоне, писал он, допущена ошибка – “типическое исключение звучит как типическое правило”. Немного напоминает туманное рассуждение ильфопетровского бухгалтера Берлаги: “Я это сделал не в интересах истины, а в интересах правды”. Можно сказать – и “Правды”! Зато не полетели головы двух сатириков.

Спустя несколько месяцев, в августе 1933 года, Ильф и Петров попали в злополучную бригаду писателей, которую по инициативе Максима Горького отправили присутствовать при “перековке” советских людей на строительстве Беломорканала. Но если все участники этой удивительной экспедиции – от Катаева до Шкловского – потом дали свои очерки в толстую книгу о счастливом преобразовании человека благодаря принудительному труду, Ильф и Петров ускользнули от этой обязанности. И не написали ничего, кроме уклончивого текста в “Комсомольской правде”, где сообщили, что хотели бы сочинить третий роман об Остапе Бендере, где он перевоспитывается в честного советского человека, но после увиденного на Беломорканале необходимость в сочинении такой вещи отпала – ее написала сама жизнь.

Каким-то чудом им удалось не поучаствовать в кампаниях травли подсудимых во время участившихся сталинских процессов. Однако, в отличие от веселого и коммуникабельного Петрова, интроверт Ильф чувствовал приближение катастрофы. В последний год жизни он описывал это ощущение словами “Летит кирпич”. “Ужасно, как мне не повезло”, – писал Ильф о своей болезни. Знал бы он, что ему повезло умереть от туберкулеза в 1937-м. А Евгений Петров, этот счастливчик-неудачник, остался один на один с листами белой бумаги и ужесточавшимся политическим режимом, требовавшим заверений в совершенной лояльности.

Петров писал очень много и работал в разных жанрах, в том числе, удовлетворив свою страсть к музыке, сочинил в соавторстве с Георгием Мунблитом сценарии фильмов “Музыкальная история” и “Антон Иванович сердится”. Однако ничто из написанного без Ильфа не вошло в историю литературы, в том числе и незаконченный фантастический роман о счастливом будущем коммунизма. Кажется, от смерти Ильи Арнольдовича Евгений Петрович так и не оправился: “Ильф лежал на своей тахте, вытянув руки по швам, с закрытыми глазами и очень спокойным лицом, которое вдруг, в одну минуту, стало белым”.

Лучшее, что он написал, – это наброски к несостоявшейся книге об Ильфе. Худшее – репортаж с процесса Бухарина – Рыкова (правотроцкистского блока) 1938 года, опубликованный в “Литгазете”. Чтобы сохранить свой статус живого классика, Петров стал играть по правилам и даже удостоился ордена Ленина. За что, согласно еще одной литературной легенде, получил от пьяного Олеши убийственную фразу: “Я угощаюсь за чужой счет, а ты носишь чужой орден”.

Возможно, именно в поисках согласия с самим собой Евгений Петров отправлялся в военные командировки. Но и здесь ему не повезло: первые его репортажи были с захватнических сталинских войн – финской 1939 года и “освободительной” кампании 1940-го.

Если бы Ильф не умер в 1937-м, а Петров не погиб в 1942-м, они едва ли пережили бы послевоенные репрессии, еще более обильные и массовые, чем в конце 1930-х. После своей поездки в Штаты, результатом которой стала “Одноэтажная Америка”, они зачем-то сочли необходимым написать письмо Сталину об устройстве павильонов Голливуда, которое стоило бы позаимствовать. У вождя это письмо вызвало раздражение.

Двух писателей, единственных из советской плеяды, которых выделял даже желчный Владимир Набоков (назвал их в интервью 1966 года “поразительно одаренными” и нашедшими способ обойти цензурные рогатки), в самые темные годы советской истории поджидала смерть после смерти.

В 1947-м, к тридцатилетию советской власти, издательство “Советский писатель” переиздавало некоторые наиболее значимые книги эпохи, и в их число вошли “Двенадцать стульев” и “Золотой теленок”. Что тут началось! Записка Фадеева Сталину и Маленкову: “вредная книга”, “она является клеветой на советское общество”, “авторам… присущи были буржуазно-интеллигентский скептицизм и нигилизм”. Записка Агитпропа ЦК Маленкову с разбором “пошлых острот”, самой ужасной из которых оказалась “Вот наделали делов эти бандиты Маркс и Энгельс”. Постановление секретариата ЦК ВКП(б), выговор критику Анатолию Тарасенкову, редактору отдела советской литературы, истерика Александра Фадеева… Мария Белкина, писатель и жена Тарасенкова, вспоминала: “Тираж книги пошел под нож. Тарасенкову влепили выговор. Фадеев после заседания – в запой, «водить медведя», как говорил Твардовский”. А ведь Фадеев, замечает Белкина, обожал Ильфа и Петрова и, “как мальчишка, до слез смеялся, цитируя наизусть куски”.

В сущности, соавторы сами предрекли свой конец. Евгений Петров писал, что он не помнит, кто во время командировки в Америке сказал эту фразу, скорее всего, Ильф: “Хорошо, если бы мы когда-нибудь погибли вместе, во время какой-нибудь авиационной или автомобильной катастрофы”. Так оно, в сущности, и произошло, несмотря на то что физическую смерть Ильфа от физической смерти Петрова отделяло пять лет.

Ильф и Петров – писатели оттепели. Возникшие в период НЭПа и пережившие свое второе рождение в 1950-е. Реабилитация бессмертных романов пришла одновременно с реабилитацией жертв сталинского террора – книги были переизданы в 1956-м и дальше подписывались в печать бесчисленное множество раз. На них выросло поколение оттепели и еще несколько генераций, определявших, кто здесь свой, а кто чужой, по знанию “матчасти” – цитат из Ильфа и Петрова. Такую же роль отчасти играли братья Стругацкие, Бабель, Булгаков.

 

Впрочем, зарисовки и фразочки Ильфа и Петрова не знают временных ограничений. Взять хотя бы вот эту, из “Записных книжек” Ильфа, чувствовавшего приближение убийственного “кирпича”: “Край непуганых идиотов. Самое время пугнуть”. И в другом месте: “Тяжело и нудно среди непуганых идиотов”.